53089.fb2 Аксенов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 46

Аксенов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 46

Северо-американская университетская традиция породила немало разнообразных ролей, в той или иной мере важных для учебного процесса. Одна из них — и не сказать, чтобы самая необычная — это writer-in-residence — дословно «писатель-в-доме». То есть в резиденции.

Словари дают несколько определений этой академической позиции. Среди них мне больше всего понравилось такое: «профессиональный писатель, временно участвующий в образовательном процессе, чтобы делиться озарениями».

Делиться озарениями — вот дело писателя-в-доме. И именно этого ждет от него североамериканский университет. Этим он и занимается, общаясь со студентами и преподавателями в соответствии с расписанием занятий. Получая от пригласившего его заведения достойное вознаграждение, а порой и комфортабельное жилище. Бесплатное или за умеренную плату.

Позиция эта почетная. Вот и Уильям Фолкнер занимал ее в университете штата Вирджиния с 1957-го до своей кончины в 1962 году. А Курт Воннегут и Джон Апдайк — в Смит-колледже и Эмерсон-колледже в Массачусетсе. Да и Владимир Набоков, бежавший из Франции от нацистов, в 1940 году был писателем-в-резиденции в Уэллеслей-колледже в том же Массачусетсе. Вспомним его профессора Тимофея Пнина и описание профессорского местопребывания: «…провинциальное заведение, искусственное озерцо посреди кампуса с подправленным ландшафтом, увитые плющом, соединяющие здания галереи, фрески с довольно похожими изображениями преподавателей в миг передачи ими светоча знаний от Аристотеля, Шекспира и Пастера толпе устрашающе сложенных фермерских сыновей и дочурок…»

Вот и Аксенов в 1981 году взялся за передачу светоча знаний, сперва приняв предложение от Мичиганского университете в Анн-Арборе, а затем — став «писателем-в-резиденции» в университете Южной Калифорнии в Лос-Анджелесе. Потом он в этой же роли и в других должностях трудился в ряде ведущих учебных заведений: в 1982–1983 годах — в университете Джорджа Вашингтона, в городе Вашингтоне. Затем последовательно — в Гаучеровском колледже; в одном из престижнейших частных университетов — имени Джонса Хопкинса, что на Чарлз-стрит в городе Балтиморе; и в университете Джорджа Мэйсона на севере штата Вирджиния. Попутно он читал лекции, участвовал в конференциях и круглых столах, встречался со студентами и учеными более чем пятидесяти учебных заведений, которые называл «городами американской молодости». Среди них самые именитые — Беркли, Калифорнийский университет в Лос-Анджелесе, Станфорд, Вашингтонский и Мичиганский университеты, университет Вандербильта, тот самый университет Вирджинии, где трудился Фолкнер, нью-йоркская «Колумбийка», Чикагский и Бостонский, сверхпрестижный Принстон…

Профессор Аксенов (а этот статус в США многозначен: так могут называть любого преподавателя, а с другой стороны — это официальный ранг в академической иерархии) питал немалое почтение к американской высшей школе. Университеты, утверждал он, — это «чудесная, ободряющая, очень положительная струя в американской жизни», которую он склонен был выделять на фоне всех положительных струй, под сенью которых творил в Америке. Его вдохновляло само это странноватое слово — кампус — университетский городок. Ему было уютно в этих автономиях, живущих по собственным законам среди огромного государства. До октября 1917 года своей автономией гордились и российские университеты. Скажем, ввод полиции на их территорию был скандалом. Потом автономия размылась, ушла и не вернулась. Ввод же полиции и национальной гвардии, скажем, в университет Беркли в Калифорнии или в Колумбийский университет в Нью-Йорке стал уникальнейшим событием в истории США и был воспринят обществом как национальная драма.

Фигура полисмена непривычна на кампусе. Фигура же писателя — вполне. Школа, стяжавшая престижный статус или претендующая на него, непременно находит писателя, который как бы еще больше облагораживает своим присутствием ее лужайки, аудитории, столовые и дискуссионные площадки. Твид, вельвет, ботиночки со скрипом, небрежно, но сложно завязанный шарф… То ли усы, то ли трубка, то ли сигара… А то и всё вместе — вот приметы субъекта, который вроде и не жестко необходим, но так хорошо смотрится, прогуливаясь по 340 акрам полян и лесов кампуса Гаучер, а то в задумчивости стоит над прудиком с красными рыбками близ ректорской виллы университета им. Джонса Хопкинса. Особенно если при этом он опирается на элегантный зонт.

«Можно было найти и альтернативы этому типу существования, — пишет Аксенов в „Грустном бэби“, — но, однако, все эти альтернативы посягали в большей степени… на мое писательское время». И далее: «Я выигрываю от этого ежемесячное жалованье, которое позволяет мне оплачивать хорошую квартиру в центре Вашингтона».

Однако ж и университет не оставался без выгоды. Взять хотя бы Гаучер-колледж. Василий Павлович три года состоял писателем-в-резиденции в этом чисто женском (что было в Америке уже редкостью) учебном заведении. Примерно тысяча девиц, исправно оплачивающих образование в престижной школе, — таков был состав этой более чем столетней институции, которую возглавляла дама-историк Рода Дорси. И всё это время — то есть три года — колледж платил за рекламные объявления, скажем, в газете Baltimor Sun, суммы, превышающие годовое содержание писателя. Меж тем в каждой посвященной ему статье, не говоря уже о телевизионных шоу с участием Аксенова, упоминания о колледже делались бесплатно. Очень выгодно!

Главным же плюсом профессорской работы Аксенов считал «неизменный подскок настроения, когда обнаруживаю себя среди веселой и здоровой… благожелательной и любознательной молодежи».

Гаучер-колледж удостоил его звания Doctor of the Human Letters — почетной степени, присуждаемой за достижения в области гуманитарного знания и практики. То есть озарениями, надо полагать, Аксенов делился со студентами сполна.

А что же именно поднимало писателю настроение в школьных городках? Простор, ухоженность лужаек, цветников и посадок. Чистота дорожек из гравия. Множество белок и других живых существ, снующих там и сям. Тысячи светляков, что маячат вечерами. Аккуратность построек. Предупредительность служителей и охраны. Продуманность и ненавязчивая рациональность всей организации жизни. А еще — радость от того, что удается показать американским студентам, что русская литература — это отнюдь не искусство унылых, пришибленных, угнетенных невротиков. Что, к примеру, в последние три десятилетия в ней царила такая страсть, какой в Штатах и не видывали. Не случайно, один из первых его семинаров назывался «Существование равно сопротивлению». Речь там шла об альманахе «Литературная Москва», о бунте против литературного сталинизма, о Нобелевской премии Пастернака и глумлении над ним, о противостоянии «Нового мира» и «Октября» как зеркале духовной борьбы 1960-х годов, которые в 1980-х еще не были так далеки от нас, как нынче…

А еще ему нравилось благообразие, усердие — материал они проходили с бешеной скоростью — воспитанность и сравнительная аполитичность его студентов. Сравнительная — с недалекими 1960–1970-ми годами. Ведь всего-то 10–15 лет назад родители или даже старшие братья и сестры этих юношей и девчонок в продранных на коленках штанах и маечках с дерзкими надписями очень раздражали писателя. Потому что бунтовали в сравнительно безопасной среде, тогда как в СССР, где проживал автор, их сверстники на это не решались. Ибо, во-первых, воля даже самых мятежных из них была раздавлена репрессивной машиной системы, а во-вторых, «виртуальность» подавления легко могла, скрежеща, переползти в реальность. А здесь — на Западе — давай, бунтуй… Обидно. Нет, не то чтобы бесились с жиру. Но по всему выходило, что угнетение уж куда круче на Востоке, чем на Западе, но Восток — молчок, а Запад — охоч до эскапад. А что нам эти эскапады? Отсюда и раздражение. И оно зафиксировано литературой.

Вспомним, что, завершенный в 1975 году и изданный на русском в 1980-м, «Ожог» вышел на английском в 1984-м. Вопрос: какое время реально актуально для текста, напечатанного через десять лет после завершения работы над ним? Точно не скажешь. Но американские читатели «Ожога» — а большинство из них, можно предположить, составляли люди, вышедшие из студенческого возраста, — хорошо помнили, как «во дворе кампуса… готовился революционный штурм. Всю ночь революционеры жгли костры, танцевали хулу, играли в скат, курили „грасс“, пели революционные песни, обсуждали проблему смычки с рабочим классом, ну и, конечно, факовались на всех ступеньках Ректорской лестницы». То есть перевод романа был для них вполне актуален и, возможно, значим.

В ту пору что-то подобное можно было наблюдать и в Беркли, и в Роттердаме, а потом (как говорили журналисты-международники и выездные писатели) «подстричь» под географию… Или, на худой конец, ознакомиться с каким-нибудь текстом Даниэля Кон-Бенндита или статьей Ульрики Майнхофф в берлинском журнале «Конкрет»… Главное ведь — уловить сам тонкий дух мятежа. И Василий Павлович его уловил.

Кстати, дух этот, о чем говорят иные события последнего времени, не выветрился ни из европейских кварталов, ни из российских посадов… Однако читаем дальше: «…Сопредседатели ревкома Джонни Диор и Эвридика Клико…» (Кстати, в книге нигде не указано, что имеются в виду знаменитые гламурно-шампанские дома «Dior» и «Clico». Впрочем, с давних пор «революционной» оппозиции, в частности и нынешней российской, строго говоря, не вполне чужда принадлежность к так называемым элитным слоям…) Итак, «сопредседатели ревкома Джонни Диор и Эвридика Клико… разработали план восстания. Как только телевизионщики расставят осветительные приборы, начнется штурм библиотеки[207]. Одновременно вспыхнут чучела профессоров и старших преподавателей. Вознесутся в небо портреты „святых“: Ленин, Мао, Сталин, Троцкий, Гитлер, Че Гевара, Арафат. Затем будет подорван тотемный столб либерализма, пятидесятиметровый обелиск с именами буржуазных ученых…».

Василий Павлович не раз бывал на Западе в разгар «революций». Посещал и бунтарский Беркли. И за время своего там пребывания насмотрелся на их причуды, а равно и на огромную удаленность западных мотиваций и практик восстания от восточных аналогов. Но на фоне всех разниц было у бунтов и общее: скажем, притом что западный бунт предусматривал известную гуманность, а русский тяготел к беспощадности, оба они казались писателю в равной мере бессмысленными.

Эту бессмысленность подчеркивает и приведенный им перечень фамилий красных «святых». Кстати, с той поры к этому списку добавилось не так много имен…

Но тогда«…первые лучи румяного пасторального солнышка осветили облака… Эвридика в последний раз провела юным пупырчатым языком по уставшему еще до революции отростку Дома Диора, глянула в небо и… закричала от изумления и ярости…».

Почаще бы глядели в небо, товарищи, — возможно, так следует понимать русского писателя Аксенова, — а не то оттуда явится нечто разочаровывающее. Так и вышло в книге: «На вершине университетского обелиска (предназначенного к разрушению. — Д. П.) отчетливо была видна койка-раскладушка, а на ней… профессор кафедры славистики Патрик Генри Танджерджет. <…> Как реакционер оказался на вершине, да еще с ящиком пива… осталось невыясненным. Наконец в разгаре дня профессор встал и попросил внимания.

— От имени и по поручению молодежи Симферополя и Ялты я сейчас обоссу всю вашу революцию, — сказал он… и, попросив извинения у девушек, исполнил обещание».

В «Ожоге» это звучало очень смешно. О, сколько радикальных движений того (и не только) времени приобрели весомость и значимость по вине властей университетов и штатов, не умевших общаться с ними, иначе как применяя насилие. Между тем, возможно, достаточно было одному отрывному профессору влезть на обелиск…

В этом фрагменте ясно отражено отношение советского мятежника Аксенова к мятежникам западных кампусов. Стоит ли удивляться, что его радовали спокойствие, внимание и дисциплинированность американских студентов 1980-х годов?

Во всяком случае, так было удобнее обсуждать и русский авангард, и Серебряный век, и тему «Роман — упругость жанра». Ему хотелось спокойно и без помех исследовать с подопечными важные вещи. А не бояться, что в аудиторию — как случилось когда-то в Беркли — толпой войдут суровые революционеры. И какой-нибудь черный атлет повелит отныне читать лекции исключительно о пролетарском писателе Максе Горьком. А в ответ на замечание, что, мол, и Влад Маяковский был пролетарским поэтом, услышать: «Нет. Только Макс Горький. Решение ревкома. Что-то неясно, проф?»

Ничего такого большинство профессоров не хотят. Если не считать завзятых анфан-терриблей XX, а, отчасти, и XXI века, вроде Герберта Маркузе или, скажем, в известных обстоятельствах, Жана Поля Сартра, Режи Дебре или Ноама Чомского. Но это — исключения очень специфические, по-своему особенные люди… А Аксенов был человеком особенным по-своему. Хотя и причислял себя к большинству. И потому участвовать в катавасиях не желал.

А желал рассказывать о литературе. Любил ежесеместровую частичную смену лиц — американская система, в отличие от нашей, позволяет каждый семестр «брать» те классы, какие студенты считают нужными, а не пребывать в одной и той же группе все годы учения. Любил толпу школяров. Вот они топают от паркингов к корпусам — кто в джинсовых или полотняных лохмотьях, кто — с иголочки: рубашечка баттнз-даун, стильный галстучек, блейзерок, шортики, розовые коленки. Касается это и сугубо женских заведений… Там еще гольфики могут добавиться. И вообще, эти фермерские (хотя и не только) дочурки и сыновья сложены вовсе не устрашающе, а, за рядом исключений, вполне пропорционально, спортивно и привлекательно.

Аксенов так вдохновлялся общением со студентами, что увековечивал их (частично — под. псевдонимами) в романах и стихах. О романах расскажем чуть погодя, а со стихами произошла забавная история: они здорово перекликаются с набоковскими описаниями пнинских студентов. У Владимира Владимировича читаем: «Реестр записавшихся на курс русского языка включал одну студентку промежуточной группы, полную и старательную Бетти Блисс, одного, известного лишь по имени (Иван Дуб — он так и не воплотился), в группе повышенной сложности и трех в процветавшей начальной: Джозефину Малкин, чьи дед и бабка происходили из Минска, Чарльза Макбета, чудовищная память которого уже поглотила десяток языков и готова была похоронить еще десять, и томную Эйлин Лэйн, — этой кто-то внушил, что, овладев русским алфавитом, она сумеет без особых затруднений прочесть „Анну Карамазову“ в оригинале…»

У Василия Павловича подопечных было больше. К нему пожаловал не более и не менее, а Класс Америка, с неменьшим юмором, чем набоковский, собранным в стихе:

Двадцатилетний Стенли ЯблонскийВ стильном рванье — сплошной атлас! —Обнаруживает странно японскийАбрис лица и рисунок глаз.С ним его подруга, на груди монисто,Калифорнийка Роксана Трент,Голубоглазая постмодернистка,Чья философия — эксперимент!Рядом из глубинки «Дунька с трудоднями»,Отряхивает с набрюшника потейто-чипс:Звать ее Джейн, а фамилиё — Пастрами,Уши продолжаются баранками клипс…

Аксеновские описания богаче. Студентов больше, палитра многоцветнее…

Бывший сержант дорожного патруляСтарательно отглаженный Рэнди О:Глаза, что две разбалансированные пули,Жизненные планы грандио —Зны, в отличие таковых у ГрэгаМиллера, что и так доволен собой.Своими зубами цвета снегаИ соломенной шевелюрой «голден бой».Огненно-рыжая Шила О’КоннорСимволизирует весь свой клан:На фоне зеленых проемов оконныхОна преподносит набор ирлан —Дских многоцветий…

И еще пара страниц о тех, кто изучал «Модернизм и авангард в России начала XX века: Образы Утопии», или «Два столетия русского романа», либо проходил курс «Роман — упругость жанра» — в зависимости от того, когда и где судьба столкнула их с профессором Аксеновым.

Что касается Набокова, то мастер, думаю, был столь краток потому, что, во-первых, считал достаточным вдохновить пусть и незнакомого собрата-изгнанника и профессора на литературные изыски, а во-вторых, полагал, что о студентах — довольно.

Впрочем, не так просты перепутья писательско-профессорской жизни: Пнин у Набокова, бывало, отступал от канвы урока — шутил, веселился, хохотал до грушевидных слез, и «к тому времени, когда сам он становился совсем беспомощным, студенты уже валились на пол от хохота: Чарльз прерывисто лаял, как заводной, ослепительный ток неожиданно прелестного смеха преображал лишенную миловидности Джозефину, а Эйлин, отнюдь ее не лишенная, студенисто тряслась и неприлично хихикала».

Студенты Аксенова тоже не скучали. Он пробудил в них интерес не только к русской литературе, но и к писательству. Приходит, скажем, к профессору Аксенову некий, к примеру, Чарли Кукул или Моника Смит и заявляет: проф, меня тянет к роману, а как начать — не знаю.

— Заведите альбом, — отвечает проф (помните альбомчик Ахмадулиной?), — и записывайте туда всё, что думаете о романе. Всё, что находите нужного в книгах, на улице, в болтовне, диалоги, описания природы, варианты начала, финала. Только не составляйте плана. Роман интересно писать, когда не знаешь, что будет через пять страниц. Заполните альбом и увидите, что роман начинается.

В глазах Чарли (Моники) загорается удивительный свет, а лицо обращается в лик одержимого. С сиянием на лике он бежит за альбомом, чтобы заполнить его буковками — фразами, наблюдениями, главами… Или — не заполнить.

Ясное дело, о жизни на кампусе Аксенов рассказал в романах. Например — в «Кесаревом свечении», где поживает-переживает писатель в изгнании Стас Ваксино (он же — Влас (Влос) Ваксаков). И в «Новом сладостном стиле», где геройствует режиссер Саша Корбах. Причем оба, изгнанные с родины за убеждения и творческие вольности, преподают в одном и том же университете Пинкертон. Даже повествующие об этом главы называются одинаково! Только в «Свечении» название школы взято в кавычки, а в «Стиле» дано просто так — на босу ногу. А что такого? Один трудится в Центре исследования и разрешения конфликтных ситуаций (ЦИРКС), другой — в университетском театре «Черный куб». Они могли вообще не пересекаться. Кампус-то большой… Разве что в столовой — любимом месте их создателя, которому Аксенов посвятил немало строк.

Но нет. В Америке они не встретились. Им предстояло пересечься в будущем, в России, в другом романе и в сложной ситуации.

Пока же у Власа (он же Стас) — по утрам проверка зачетных работ, обсуждение темы «Любовный конфликт в русской литературе» на примере — понятно — «Дамы с собачкой» и показ слайдов супрематизма. У другого — сочинение чумовой пьесы и постановка обалденного спектакля.

Сперва он проболтался: мол, хочу ставить нечто о Данте, но был остановлен начальством, в американской простоте не умевшим понять: что русский может ставить из итальянской жизни? Что может сказать о возрождении человек, прибывший из мира распада? Саша собрался: о’кей, работать будем с Гоголем — с «Записками сумасшедшего», засунув в них «Нос» и Шостаковича. Ура — просияло начальство. И понеслась…

Виртуоз иносказаний, Аксенов нередко описывает личные ситуации, включая их в судьбу героев. Думается, и в истории постановки Корбахом Гоголя звучат отголоски дискуссий вокруг университетских курсов Василия Павловича.

Так или иначе, Саша чудодействовал в своем «Черном кубе». Студенты отпечатали дюжину маек с его фото, сделанным в мгновение высшего вдохновения, и яростно репетировали. Завкафедрой театра Найджел Таббак — довольный — повторял: «Саша, твой Достоевский мне спать не дает». — «Гоголь, Найджел, Гоголь», — уточнял режиссер-в-доме. «Для меня всё это Достоевский», — упорствовал зав. В подражание уже упомянутому нами вдохновителю — Набокову с его Толстоевским Саша придумал и себе мифического автора пьесы — лейтенанта Гоглоевского. И представил удивительное хулиганское шоу «Мистер Нос и другие сторонники здравого смысла», и впрямь замутив спектакль по Гоголю, но пронизав его от начала — то есть от вешалки, и до конца (понятно — фуршета с шампанским) новым сладостным стилем обожаемого Данта…

Студенты оттянулись по полной. Лабали в свое удовольствие. Замирали в барельефных стопах. Акакий Акакиевич виртуозно кружил на велосипеде. Шинель пела арию Каварадосси. Что делал Вий, сказать страшно. Панночка мгновенно превращалась в ведьму и обратно. Финал же пронзила такая заноза «неизлечимой печали», что президент «Пинкертона» миссис Миллхауз была в слезах. Соперники — соседи из университета Джорджа Мэйсона пристально присматривались к россиянину…

А в это самое время его любимая Нора Мансур летела в спейс-шаттле к неведомым звездам…

Воспарения Саши Корбаха могут ли не отражать, хоть отчасти, счастье Аксенова от преподавания? Могут. А нам это надо? Тем более что свидетельства Василия Павловича подтверждают: в университете он нашел себя. Университет, — напишет он, — мое самое любимое место в Америке.

Не есть ли этот триумф своеобразное переописание писательских успехов Аксенова, которому преподавание оставляло время, нужное для творчества? Ведь именно в пору профессорства явились только что упомянутые герои и романы, плюс — ряд других текстов. Например — «Желток яйца»…

Этот роман Аксенов писал по-английски. Взял и стал писать на языке, на котором преподавал и по большей части говорил. Как потом рассказывал автор, он с первых дней жизни в Штатах хотел написать в полном смысле слова «Американский роман». Этому помогло то, что преподавание требовало совершенствования его английского языка.

Аксенов и здесь завел альбом — как для романа — и принялся вносить в него новые слова, обороты, истории, стишки… Все это складывалось в серию забавных зарисовок. Вопрос: почему не объединить их в большое повествовательное полотно? Почему не убить двух зайцев — two birds by one shot — не усовершенствовать язык посредством сочинительства? Глядишь, и выйдет «штука литературы», пригодная к изданию…

Между тем всё реже английские фразы строились по-русски. Всё реже приходилось копаться в словарях. Всё забавнее были англоязычные шутки. Милее звучали проборматываемые английские фразы… К удовольствию от фонетики прибавлялась радость тугого сюжета.

ФБР узнает, что КГБ испытывает повышенный интерес к абсолютно открытой и аполитичной гуманитарной институции под названием Либеральная лига Линкольна (ЛЛЛ). Никаких секретов там нет — просто команда разноплеменных писак и болтунов осуществляет свои неинтересные разведкам проекты в здании сверхсовременной конструкции, имеющем форму яйца. Однако интерес Советов к учреждению очевиден: в столице действует их суперагент по кличке Зеро-Зет, попутно в Штаты — спасибо перестройке — прибывает таинственный исследователь Филларион Фофанофф. Вокруг ЛЛЛ замысловато сплетаются академические, шпионские и любовные сюжеты, и агенту ФБР Джиму Доллархайду поручают разобраться с этим делом.

Пережив кучу приключений, преодолев сотни препятствий и совершив массу открытий, Джим узнает, что цель красных — «Висбаденский дневник» Достоевского, где он рассказывает о своих отношениях с Карлом Марксом и их встречах в Германии. Товарищи почему-то считают этот документ «самым острым идеологическим материалом в мире» и стремятся завладеть им, что намерен сделать шпион под прикрытием — советник советского посольства (и тайный монархист) полковник КГБ Черночернов. Детективная история стремительно развивается. Вершатся сумасшедшие события с участием неуловимых русских суффиксов кртк, мрдк и вспн. Фоном для них служат Вашингтон, быт его плебса и ученой тусовки, мужланские мерзости, феминистские дерзости, сексуальный шовинизм, страстные стоны, будни спецслужб и праздные интеллигентские разговорчики. В финале Зеро-Зет крушит «Яйцо», а с ним и роман. Герои обнаруживают себя (а читатель героев) на льдине, отраженной в водах Леты в виде города Вашингтона.