53089.fb2 Аксенов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 61

Аксенов - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 61

Конечно, отец вел очень активный образ жизни… Может быть, ему надо было жить спокойнее. С другой стороны, это его жизнь, и он так хотел. Он, к примеру, каждый день стоял на голове… Врачи говорят, что это плохо, конечно, нельзя ему было. Ну что поделаешь, человек так себя ощущал — моложе своего реального возраста.

Я приводил к нему светил нашей медицины — главного невролога Российской Федерации Яхно Николая Николаевича, который подтвердил все назначения врачей. А дать конкретных прогнозов пока никто не может. Надо терпеливо ждать и надеяться».

Родные называют имена тех, кому очень благодарны. Заведующий отделением неотложной нейрохирургии член-корреспондент АМН РФ профессор Владимир Крылов; заведующий отделением нейрореанимации кандидат медицинских наук Сергей Ефременко. Профессор Владимир Лежнев, делавший операцию. Директор НИИ им. Склифосовского — профессор Могели Хубутия. Эти люди сделали всё, что могли.

Аксенова переводят в Институт нейрохирургии им. Бурденко. Врачи говорят: идет на поправку… Но 5 марта 2009 года агентства сообщают о новой операции.

Завотделением реабилитации Института им. Бурденко профессор Владимир Найдин сообщил РИА «Новости», что Василий Павлович был переведен в отделение общей хирургии для операции на кишечнике. И пояснил, что такое осложнение — нечастое явление у аналогичных больных. «И сам он не частое явление, — продолжил профессор. — Он ведь шел на поправку… что большая редкость при таком диагнозе. И на благополучном фоне — такая беда».

Он подчеркнул, что медикам сложно было определить причину затромбирования сосуда в кишечнике: «Он принял ишемический инсульт, у него пошел тромб из сердца в сосуд головы, а теперь тромб попал в кишечник». В целом, комментарий доктора Найдина журналисты оценили как обнадеживающий.

Шестого июля нам объявили: умер Аксенов.

Прощались 9-го. В ЦДЛ. Начали в полдень. Я спешил из Подмосковья. Были пробки, но я успел.

Сцена, черный креп. На заднике портрет. Все очень достойно. Со вкусом. Гроб в цветах. Полный зал. Алексей.

В первом ряду Майя под руку с Беллой, черная шляпка, черный перстень, взгляд не здесь. Заплаканный Хуциев. Мессерер. Дмитрий Быков и Макаревич, белые цветы. В глубине зала — Кира. На Евтушенко нет лица. «Был горький период, — говорит он, — когда нас с Васей хитроумно ссорили… В том числе писатели-завистники. Слава досталась нам с юности. Но мы за нее расплатились большой ценой».

«Мы всегда были вместе, — говорит Белла, — и даже когда на семь лет нас разлучила судьба… он был рядом с нами своими книгами».

На сцене Зоя Богуславская, Вознесенский, стихи, последнее: «Держись, Васяня!»

Козлов. Расскажи, о чем тоскует саксофон… Аркадий Арканов, Мария Арбатова, Галина Волчек, Владимир Войнович, Виктор Ерофеев, Татьяна Иванова, Александр Кабаков, Игорь Кваша, Евгений Попов, Евгений Рейн, Марк Розовский, Виктор Славкин, Олег Табаков… С такими перечислениями всегда трудно, простите, если кого-то пропустил…

— Аксенов даже в этот момент умудрился собрать вокруг себя наилучшую компанию, — заметил Михаил Швыдкой, зачитав телеграммы от президента и премьера.

Траурная музыка. К сцене — скорбная очередь любящих людей. Очень длинная. Много молодых — моложе меня… Но, как показалось, большинство тех, кого Саша Корбах как-то назвал по-американски the aging children, взрослые дети, — поздних «шестидесятников». Дальше им жить без Аксенова. «Это будет тяжелейшая жизнь», — заключил Евгений Рейн. Не зря же Александр Кабаков сказал со сцены: «Аксенов создал мифологию своего поколения, мы все вышли из аксеновской джинсовой куртки, вечная ему память».

Гроб выносят из ЦДЛ. Аплодисменты. Какая-то дама с живым голубем на голове дает мне свечку. Дорога на Ваганьковское. Храм Воскресения Господня. Отпевание. Протоиерей говорит: «Он дошел до вершины своей славы». Аллея писателей. Деревянный крест. Здесь лежат Сергей Есенин, приятель Аксенова Владимир Высоцкий и друг Булат Окуджава, Андрей Миронов, игравший в «Младшем брате»…

Теперь на его могиле — памятник. Его спроектировал сын писателя Алексей. Василий Павлович глядит на нас с экрана телевизора 1960-х годов.

В последних своих романах Аксенов обсуждает с читателем свое мировоззрение, отношение к жизни, если угодно — свою философию. Возможно, он считал, что идеями, нормами и ценностями, которыми он руководствовался, как и занимавшими его неуверенностями, сомнениями и проблемами пришла пора поделиться с миром, предложив их ему в форме более весомой, чем интервью.

Вообще, он нередко действовал как искусный бренд-мейкер — самовыражаясь, строил свой образ и продвигал его на рынке имиджей, знаков, символов, тайн… При этом, подобно мастеру управления выбором, предпочитал прямой рекламе косвенные, но сильные инструменты. То есть предъявление публике набора характерных моделей поведения и подходов к бытию, через своих героев. И часто очень легко было увидеть: какие из них автору близки, какие он отвергает, а какие может принять в крайнем случае.

У Аксенова очень личные и серьезные отношения с героями, в которые он вовлекает читателя, умело предлагая ему выбор между рядом образов, характеров и способов жить, выраженных в словах, облике и поступках, определяющих судьбу персонажей. Причем предлагая так, чтобы читатель соотнес их с личным выбором в личной действительности, лежащей вне романа — здесь и сейчас — в реальности.

В чьей команде лично вы предпочли бы играть, ну, скажем, в романе «Скажи изюм»: в «фишке» генерала Планщина, майора Кростя, капитана Слязгина, соглядатая Клезмецова? Или — в «Новом фокусе» Макса Огородникова, Шуза Жеребятникова и Славы Германа? А может, метались бы между злодейством и гением, подобно оперативнику Володе Сканщину? Ну, хорошо, а с кем вы здесь — в земном бытии, столь ловко смоделированном автором и с понтом укрытом под видом вымысла?

Можно и уклониться от ответа на такие вопросы. Человеку свойственно уклоняться от самоопределения. Но от необходимости строить отношения с людьми и социальными системами и связанных с нею вызовов, выборов, выходов, иллюзий, поражений, побед, работ над ошибками и т. п. — уклониться сложнее. Рано или поздно они требуют отношения к себе, а где его взять без самоопределения?

Сам Аксенов по ряду вопросов определился давно и навсегда, а по многим — нет. Отсюда в его книгах немало героев, с которыми у автора нет полной ясности. Таков в «Любви к электричеству» красный делец Красин — достойный вроде человек, а — большевик, и как к нему относиться?[261] Таковы в «Острове Крым» режиссер Виталий Гангут и умный официант режима Марлен Кузенков; первый — мастер в поисках свободы, но при этом беспредельный циник; второй — не лишенный отваги и порядочности мужик — но весь (прямо как Красин) во власти тоталитарной основополагающей идеи, цапка режима. Таковы в «Бумажном пейзаже» Игорь Велосипедов и почти все женщины, созданные Аксеновым.

Впрочем, «Кесарево свечение» — это другое время и другой текст. Если «Остров» — роман культурно-политического протеста, противопоставление воображаемой свободной России ракетно-балетному убожеству СССР, то «Свечение» — роман-рассуждение о сложности бытия в мире, где нет КПСС и КГБ и их отсутствие — вызов. Ибо заставляет задуматься: где она — чаемая свобода, ради которой слова и слезы? Где пространство вольного полета для сочинителей и книгочеев? И только ли эти буквы им мешали?

Итак, другое время попросило других текстов. Других, но построенных на тех же основаниях. К середине 1980-х Аксенов уже почти 30 лет говорил читателям: вот подлецы, а вот достойные подражания герой и героиня, как я их вижу. Но, учтите, подлинными они станут тогда, когда вы, уважаемые читатели и читательницы, начнете с них делать жизнь. То есть с тех, кого я — сочинитель — предъявляю вам как примеры.

Так писатель обращался к аудитории с отчасти скрытым в сюжетных и диалоговых перипетиях призывом: разделить его мировоззрение, высказанное через истории персонажей. Это есть почти в каждом аксеновском тексте с самого начала… В «Коллегах» к этому зовут друзья-врачи и все хорошие люди. В «Звездном билете» — опять же друзья, девушка, рабочие в элегантных костюмах, рыбаки и старший брат героя. В «Апельсинах из Марокко» — все геологи, буфетчицы, матросы и капитаны, девушки, журналисты, строители, бичи… То есть, если хочешь так, как он, — у нас для всех один закон: вали на Колыму, Курилы, Сахалин, в Америку. Давай. Пробуй.

В «Апельсинах» автор говорит советскому читателю: можно. И это разрешение становится его девизом на многие годы. Можно любить (иначе гибель); можно носить бороду (даже инженеру); можно писать стихи (даже если ты матрос); можно танцевать много раз один и тот же танец под пластинку «на костях»; лопать апельсины, не стесняясь, что в первый раз; можно бичевать и пить в столовых шампанское. При этом в стране, где большинство желаний проходили под грифом «нельзя», это не могло не вызывать аллергии у тех, кто не умел жить без «нельзя» и хотел навязать его всем. И потом, кто он такой — этот писатель, мальчишка, чтобы что-то там разрешать, предлагать читателям веер возможностей?

А он не унимался. В как бы детской повести «Мой дедушка — памятник» предлагал читателю (кроме примеров для подражания) еще и образ жизни, очень не схожий с тем, каков он у «простого советского» человека. Побуждал желать приключений, плаваний и полетов в края, бывшие для пионеров (да и большинства граждан СССР) все равно что другими планетами. Тогда тропические острова да и столица Великобритании, где сейчас, говорят, проживает до трехсот тысяч дам и господ из России, были за пределами всех вообразимых возможностей большинства читателей. Меж тем путешествие — одно из самых трепетных детских мечтаний. Но как же с ним быть, если перед тобой знак: нельзя!

А автор говорил им: можно. Только сперва сделайте так, чтобы стало можно. Вот такая подрывная мысль. От нее — если додумать — лишь шаг до понимания: надо изменить жизнь, изменить систему. И — езжай. Танцуй. Носи, что хочешь. Читай и пиши, что хочешь. И даже выбирай, ежели хочешь, из многих партий и взглядов. А то и совмещай их, почему нет?

Может ли мировидение быть полифоничным? Судя по текстам Аксенова — да. Он делает его таким. Порой в одном герое сосуществуют жажда свободы и желание скрестить деспотического монстра с либеральной газелью, а под одной обложкой — целый сонм очень разных характеров. А то важное, что он не может вложить в них, делают и кричат случайные люди. Вспомните диалоги с шоферами в «Пора, мой друг, пора», в «Ожоге», в «Острове», в «Изюме»… Прислушайтесь к шоферам. Они дело говорят…

А что говорит Аксенов? Среди прочего — две вещи. Первая: почему возможности воображения и действия должны принадлежать только мне и моему герою, а не любому из вас? Вторая: «…да неужели же они вот так всё наше сожрут?» Эти, как назвал их в «Острове Крым» Виталий Гангут, лжецы, демагоги, взяточники, ханжи, дебилы, самодовольные мизерабли, подонки общества, стукачи, выкидыши сталинизма. Буду я считаться с этим говном! Или я не в силах сделать то, что считаю и называю нашим — творчество, страну, будущее — действительно своим?

Однако это — не философия. А та же идеология, что и в «Ожоге», «Изюме», «Московской саге», «Пейзаже», «Желтке», «Москве-ква-ква». В последних же четырех романах Аксенов вступает в преддверие обобщений куда более емких, чем осуждение совка и побуждение к творческому бунту. Он вырывается за границы борьбы «западничества», как верности ценностям и обычаям свободного мира, и «советчины», как привычки к послушанию. За пределы зоны, где трутся в потной борьбе «Варшавский пакт» и «агрессивный блок НАТО», «тоталитарное варварство» и «атлантическая цивилизация», «большевистское рабство» и «общество равных возможностей».

Эта важная, но очень нудная битва, похоже, утомила писателя. Опостылела.

А с другой стороны, победа обернулась чем-то негаданным, чему Аксенов не нашел названия. Его изумляли его читатели: «…с 88–89-го годов им открывают тайны этого страшного государства. Всех этих дыр в затылках, этих страшных захоронений, пыток… И ни черта не действует!» Ему в ответ — о пропаганде, а он: «…у меня была запись на телевидении, и тут все телевизионщики стали говорить, что на них давление колоссальное… Я интересуюсь… Вам кто звонит? А они: „Наши сами туда звонят…“»[262].

Утомительное дело — победителю режима размышлять на склоне лет о таких коллизиях. Не случайно он заводит разговор о жизни земной и жизни вечной. О правде и грехе. О Боге и его враге. О вере и неверии. О Церкви, о любви. О времени. О человеке… Обреченном на муки и творчество, без которых, как думает автор, нет мочи сыскать свободу. Такую прекрасную, желанную, возможную, но ускользающую, незавершенную и мятежную, как частица дабль-фью в «Золотой железке». Ведь это за ней так вдохновенно устремлялся Байрон. За коим поспешали Хемингуэй и прочие байрониты. И спешат по сию пору. А до отмеренного ему дня мчался и чудесный мечтатель Аксенов.

«— Кто мог представить всерьез утешение в мире матерьялизма? В том мире, где всё подчиняется законам гравитации? Ты помнишь, мой шевалье, как ошеломляли нас межзвездные расстояния? Сознание человека не могло их вместить. <…> Ты сейчас проходишь мимо них в зазвездность и вновь встретишь их, только если придется возвращаться.

— Боже упаси! — воскликнул Миша, как зрелый ребенок.

— …Кто знает, а может быть, паки явишься туда, чтоб смузицировать трио с двумя соловьями».

В этом диалоге филозофа[263] Вольтера, пребывающего во вневременных угодьях, и прибывшего туда отставного разведчика, что толкуют на исходе романа «Вольтерьянцы и вольтерьянки», Аксенов говорит о том, что в последние годы, видимо, казалось ему главным — об отношениях духа и плоти, которые нередко вступают в суровую битву.

Его вдохновляет альтруизм — «никогда раньше такие эскадры с продовольствием не отправлялись за моря», — но крайне беспокоит насилие.

Логика рассуждений писателя такова: когда-то человек часто и необходимо убивал подобных себе. Не обязательно мучительски, но кроваво и лично: зубами, камнем, колом… Чуть позже — на расстоянии руки или рогатины, с хрустом костей, брызгами, судорогами.

И дикарь палеолита, и греческий гоплит, и римский легионер, и латник Средневековья сближались с противником вплотную и врубались в человеческую плоть.

С изобретением стрелкового оружия ситуация начала немного меняться… Один из юных героев романа «Кесарево свечение», некий Филипп Ноуз — кадет военно-морской академии, бравший попутно классы конфликтологии, — обсуждая ситуацию римского воина, с печалью говорил: «От такой работы звереешь». А вот взять пулеметчика — и дело другое. Он сеет свинец на расстоянии. Он дистанцирован от целей. Он убивает. Но тактильное ощущение разрываемых кожи и мяса ускользает от него. Пораженные фигурки падают и замирают, но они — далеко, как бы на экране, как бы не всамделишные… Он способен уничтожить в течение часа больше людей, чем, скажем, ландскнехт XIV века за неделю, но в обыденной жизни может оставаться обычным человеком. А в ландскнехте постоянный кровопуск выжигал всё, что мы зовем человеческим. Почитайте Иосифа Флавия и увидите… пир рассечения и садизма.

На такие рассуждения автор реагировал противоречиво — то есть размышлял над ними. А вместе с ним — его герои. Приблизительно так…

Одни настаивали: пулеметчик — более жестокий гад. Он может больше людей убить! Другие возражали: во время войны с Карфагеном римляне для забавы распинали львов. А возможно ли вообразить пилота американских ВВС, распинающим льва? Он хороший человек — ни кошки, ни мышки ради удовольствия не обидит. А бомбу и ракету посылает в прицел. Для него это всё выглядит хорошего качества интерактивной игрой, как и для прислуги ракетного комплекса, которая его сбивает.

Еще Лев Толстой подметил в «Войне и мире»: канониры на Шевардинском редуте воспринимают летящие на них ядра и гранаты отвлеченно: «оно летит» — говорят о ядре, «она пришла» — о гранате. Спокойно они и шлют в отдаленных французов ядра и бомбы: «лети, соколик…», «пошла, матушка…». Но вот на батарею врывается пехота и сразу побоище: колют, рубят, режут — ликуют сабля востра да штык-молодец…

Рукопашные схватки и садистские смертоубийства бывают и теперь: вспомним мировые войны, Кампучию, Афганистан, Ливан, Руанду. Но надо признать: всё реже. Между тем примеры сострадания и помощи становятся всё чаще и масштабнее. А ведь именно способность к состраданию многие богословы и философы считали главным признаком перехода человека от себя мясного к себе духовному.

Преподобный Исаак Сирин писал о «сердце, сострадающем всему тварному естеству»: «А что такое сострадающее сердце? Сказано: это сердце, пылающее любовью ко всему творению: к людям, птицам, животным, демонам… Это сострадание так сильно… что сердце разрывается при виде зла и несчастья самой ничтожной твари».

Аксенов же вспоминает Артура Шопенгауэра, считавшего, что из всех чувств, присущих человеку, лишь сострадание относится к Небесному. Всё прочее вырастает из биокруга, из воли к жизни, а значит, в основе относится к хищничеству. В сострадании же через человека является небесная милость — касание над-человечности.

И хотя полной гарантии невозврата нет, радует уже сама надежда на возможность преобладания сострадания над агрессией, любви над ненавистью, радости над страхом.