53090.fb2 Актерская книга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 45

Актерская книга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 45

«Мечты, которые вдруг увядают…»

Никакие «мечты» в нем не увядали. Сколько бы жил — столько бы и писал! И истину он давно познал, но Господь продлевал ему дни. Умер — когда срок пришел, на Пастернаковском вечере. Гердт, бывший на сцене, услышал за кулисами звук упавшей самойловской палки и шум за кулисами, где сидел Давид Самойлович после выступления в ожидании своего друга, чтобы выпить с ним коньячок… Умер легко. «Легкой жизни ты просил у Бога, легкой смерти надобно просить…» — как сказал другой поэт.

Настроение последних «перестроечных» лет:

«Стараюсь отложить на более отдаленный срок поездку в Москву… Здесь, у нас, довольно тревожно, но, думаю, до крайности не дойдет. Порядок и дисциплина соблюдаются… А в Москве боюсь погрузиться. Там все сложнее и опаснее».

Дальше то, что я уже цитировал, — про стихи, «выходящие из моды», про «искусство — место неогороженное», «скучно быть либералом…». Помню одно из наших с ним последних совместных выступлений в Пушкинском доме на Кропоткинской. На какой-то вопрос о новых временах отвечал как бы нехотя, без особого либерально-демократического энтузиазма.

Поверить новым временамНе так легко при ста обманах…

Он не дождался многого — и хорошего, и дурного, и невероятно страшного, и невероятно интересного. Но еще при его жизни начала происходить смена эпох — понятий, категорий и ценностей. Уходили люди, друзья разных поколений. Одни навсегда, другие, вроде меня, отчаливали…

На панихиде в Доме литераторов, где стоял гроб с его телом, вместо прощального слова я прочел его стихи:

Хочу, чтобы мои сыныИ их друзьяНесли мой гроб.В прекрасный праздник погребенья,Чтобы на их плечахСосновая ладьяПлыла неспешно,Но без промедленья.Я буду горд и счастливВ этот мигПереселенья в Землю.Что уха мне не ранитСкорбный крик,Что только небу внемлю.Как жаль, что не услышу тех похвал,и музыки,и пенья!Ну что же!Разве я существовалв свой день рожденья?И все же я хочу, чтоб музыка лилась,Ведь только дважды дух ликует:Когда еще не существует нас,Когда уже не существует.И буду я лежатьС улыбкой мертвецаИ неподвластный всем недугам.И два беспамятства —Начала и конца —Меня обнимутМузыкальным кругом…

22 апреля 1992 года

Тель-Авив

IX

Писался «Растрепанный рассказ» о Самойлове запоем. И, признаться честно, сопровождался запоем. Ну, положим, слово «запой» подразумевает нечто другое. Как когда-то шутил Аксенов: «С утра выпил — и целый день свободен». Нет, с утра я прибегал только к спасительному пиву, потом садился за стол и запойно писал, целый Божий день. А дни стояли тогда и впрямь Божьи. Шел Песах — еврейская Пасха. Доносилось пение из соседней синагоги, а я сидел на балконе нашего пентхауза и, несмотря на все религиозные запреты, с упоением работал. Да и работал ли я? Можно ли назвать работой то, чем я занимался? Работа — это сидеть в ульпане и долбить иврит, чесать концерты, зарабатывая бабки для семьи по городам и весям, как той, необъятной, так и иной, величиной с подмосковный уезд. («Что будете делать завтра?» — «Осматривать Израиль.» — «Ну, это понятно. А после обеда?») Работать — это выдавать на-гора уголь, строить дома, озеленять пустыню, сажать деревья, на худой конец — играть на сцене «Чайку» на иврите. А мои писания — не работа. Хобби. Кейф, кайф. Кеф, как произносят это слово на иврите. Бегство в себя от себя самого и того, что окружает в действительности и наяву.

Побегу очень способствует отрадное похмелье, «осенней стужи друг» помогает, как выяснилось, и весной. Главное — не перебрать раньше времени. Вот ближе к ночи, когда уже отмарал страниц десять-пятнадцать, с чувством законной гордости можно приступить к возлияниям.

Мой театр и ульпан, где я уже грыз гранит науки, долбал «хибру» в компании еще сорока таких же, как я, олим хадашим, в Песах, слава Богу, закрыты. И несколько пасхальных дней я, презираемый моими близкими, расслаблялся. Пил и вспоминал, марал бумагу и пил. Однажды утром я не услышал звуков синагогального пения. Праздники закончились.

Ульпан. В восемь утра в классе сидят 30–40 взрослых людей, чуть не сказал: разных национальностей. Национальность как бы одна, но люди, безусловно, разные: полный смешливый господин, похожий на актера Филиппа Нуаре — из Прованса; жгучая брюнетка, которая усердно перекатывает все с классной доски в свою тетрадь, молчит даже во время переменок и злится на русских, которые достают учительницу постоянными вопросами, — из Аргентины. Клерку-америкашке легче: наша «мора» — учительница — знает английский, и они легко находят контакт. Среди великовозрастных учеников, сидящих за партами, как послушные школьники, попадаются и другие, знающие английский. А вот что делать тем, которые знают только русский или туркменский? Ведь наша мора ведет уроки исключительно на хибре. И не только наша. Таковы правила во всех израильских ульпанах. Исключений не бывает: умри — но пойми, что тебе втолковывает учительница! И она старается, как может. Это какой-то полугипнотический сеанс — все средства хороши, лишь бы эти переростки схватили суть и хоть что-нибудь запомнили. Мора пританцовывает, бьет в ладоши… Не урок — пантомима. Мел в ее руках, словно белая птичка, порхает по доске, «рыболовных крючков» и знаков прибавляется, прибавляется, в глазах рябит, пальцы, отвыкшие держать перо, деревенеют, глаза слипаются, голова не работает. Боже, когда же переменка?!

Высыпаем на переменку, пьем кофе, курим во дворе. Все почему-то друг с другом на «ты» — в иврите, как и в английском, нет «вы». Наш русский оле извлекает из вновь изучаемого языка именно это правило и охотно переносит и использует его в родной русской речи.

— Миша, ты понял, чего она там в конце урока про прошедшее время объясняла? — достает меня вопросами словоохотливая парикмахерша Соня из Ростова-на-Дону, которая по возрасту годится мне в дочки. — Ты извини, что я на «ты», тут все так. Так что она там натараторила, Михаил?

Я пытаюсь, как могу, объяснить Соне из Ростова то немногое, что сам с трудом понял.

Меня окружают наши олимы. Они все еще не могут привыкнуть, что в их классе сидит известный немолодой актер, которого раньше у себя в Полтаве или Бендерах они видели исключительно по телеку. Его-то в Израиль каким ветром задуло, чего ему в его Москве недоставало? Небось, и машина, и дача…

— Миша, когда я еще в школе в пятом классе училась, мы с девчатами после «Амфибии» все спорили: кто красивей — ты или Коренев. Я тогда за тебя была. Наверно, чувствовала, что ты тоже еврей. А что Вертинская, сейчас в Париже живет? Я тут в русских газетах читала…

— Между прочим, мне лично Ельцин нравится меньше, чем Руцкой, — басит кто-то.

— А у Руцкого мать — еврейка. Он сам в интервью тут намекал. И в кипе у Стены Плача сфотографировался. Сама в газетах снимок видела.

— Политика это все. Когда они сюда приезжают, они все евреев любят, а там…

— Ну, зачем ты, Саша? Я, между прочим, сама русская. У меня только муж еврей!

— Михаил Михайлович, извините, — обращается ко мне какая-то дама, скорее всего моя ровесница. — А вы тут только на иврите будете играть или можно рассчитывать на спектакли и по-русски? Мы с мужем — москвичи, старые театралы. Помним вас в охлопковском «Гамлете», и «Двое на качелях» в «Современнике» помним. Бедный Евстигнеев! Как это с ним произошло?

— Миша, кто ставил по телеку пьесу про евреев, где ты врача играл? Мы ее поглядели и твердо решили отваливать!

Речь шла о пьесе Артура Миллера «Случай в Виши», где я действительно играл врача-психиатра в телеспектакле, который сам и поставил. «Виши» часто вспоминают новые израильтяне в связи со своим решением отвалить на историческую родину. Стало быть, добавил я абсорбированных своей постановкой, увеличил население Израиля на какой-то малый процент.

— Товарищи, дайте артисту отдохнуть! Устроили, понимаешь, творческую встречу! Миш, ты с них шекели бери! Бэсэдер? — И все весело смеются. Смеюсь и я — куда денешься?

И снова «рыболовные крючки» мелом, и повторение хором новых слов, и дурацкие вопросы к море, и запись домашнего задания «со страницы 135 по страницу 144». Значит, еще и дома надо часа два-три помучиться над этой китайской грамотой. Наши пальчики устали, мы читали, мы писали… Ох, как же устали наши пальчики, наши бедные головки! Как болит поясница, а главное, душенька болит, нет ей, душеньке, покоя. Нет ей веселья и радости почему-то.

Бреду с ранцем домой жаркими улицами Тель-Авива, на витрины уже не смотрю, спрягаю на ходу глагол «ходить» — «лялехет». «Ани олех, ат олехет, анахну олхим, хем олхот». «Я иду по ковру, ты идешь, пока врешь, мы идем, пока врем, они идут, пока врут…»

— Михаил, извини, что отвлекаю, ты видел вчера по телеку, как Валентин Гафт в новом фильме играл? Класс! Не видел? Посмотри, его, наверно, еще повторят! — догнал меня мой сосед по парте и пристроился прогуляться со мной до ближайшей автобусной остановки.

Да, хотел бы я посмотреть на Гафта или Квашу в моих предлагаемых обстоятельствах, в моем израильском телесериале. Но они-то в нем отказались играть, даже и не собирались! Умные, бля!

В каждом телесериале или фильме, если режиссер не мрачный мизантроп, зануда и комплексант, занятый лишь самим собой, расковыриванием своих ран и полагающий, что лишь его внутренний мир, строй мыслей и художественных образов и что лишь его взгляд на происходящее вокруг способны поразить публику, должен дать светлые, счастливые и смешные куски. Ну, хотя бы по закону контраста. Ведь жизнь, как известно, полосатая. Чего стоил бы великий Феллини без чувства юмора или хотя бы сарказма? Бывают ли великие без юмора?

В моем невыдуманном израильском телесериале просто необходимы светлые сцены. Да их и не может не быть, хотя бы потому, что он документален.

Маленький Мишка — очарование, он блаженствует в нашем дворце, и я, глядя на него, испытываю настоящее счастье и чувство полноты бытия. Этого никогда, что бы дальше ни произошло, не следует забывать.

И в то же время, как всегда, чувство поразительной грусти: ведь все это временно, но ведь и сама жизнь временна. Хотя бы ради этих счастливых мгновений стоило менять жизнь последних московских лет, полную тоски, несмотря даже на творческие радости, очень кратковременные к тому же.

«Чайка» сыграна. Сделан и показан по телевидению документальный фильм обо мне под названием: «Я должен играть». Сняли для России тележурнал, где я ведущий, читаю там хорошие стихи: Пушкин, Тарковский, много из Бродского. Сыграно два десятка литературно-драматических концертов за приличные «бабки». Лучшие концерты — в Иерусалиме и Тель-Авиве — как по успеху, так и по публике (в основном москвичи, ленинградцы — интеллигенция). Возникало ощущение 60-х годов, как где-нибудь в Политехническом или ленинградском Дворце имени Первой пятилетки. Так вот где она, та, моя публика! А я в Москве думал, куда она подевалась.

Мной озвучены для России пять фильмов компании «Уорнер Бразерз», лучший среди которых «Садовник» («Будучи там»), где я озвучил самого Садовника. Показал с успехом мою «Тень» в разных городах Израиля. Заработал в несколько раз больше, чем все, что я получил за постановку «Тени» на Мосфильме.

Пишу иногда для местных русскоязычных газет. Газет много, все они полусамодеятельные листки, ну да и неважно. Я же публикую в основном из ранее написанного: «Два мира — два де Ниро», о клане Михалковых, об Арсении Тарковском и подобное.

Смотрю спектакли на иврите в «Габиме», в Камерном и русскоязычном «Гешере», который вот-вот перейдет на иврит. Из понравившихся — «Гамлет», эксперимент в малом зале на 80 человек, «Розенкранца и Гильденстерна» уже видел в Москве, подождем на иврите, остальные спектакли мне не нравятся. «Гешер» приступает к булгаковскому «Мольеру», пока на русском, поживем — увидим.

И люди, люди, люди, московские и здешние! Сколько гостей я уже принял у себя в пентхаузе, сколько интересных разговоров! Марк Захаров и Олег Шейнине, Зиновий Гердт, Сережа Юрский с Теняковой, Лазарев с Немоляевой, Окуджава с женой, Саша Калягин с женой, Гундарева с Шакуровым, Юра Башмет, Валера Гергиев, Юрий Темирканов, Юлик Крелин, Илья Баскин и Людка Штерн из Штатов… Мой фотоальбом закончился, надо заводить новый. Ведь Израиль как бы шестнадцатая республика несуществующего Советского Союза. «Все флаги в гости будут к нам». И слава Богу, есть с кем почесать язык.

С моим американским другом Рафиком Бароном ездил по стране: Вифлеем, Иерусалим, Мертвое море, бедуины, Кинерет, Назарет и прочее.

Что ж, разве первые восемь месяцев можно считать пустыми и безрадостными? Ведь за каждой, даже короткой записью — жизнь, взлеты и падения, радости и огорчения. Как сказано у моего любимого Арсюши Тарковского, замечательного поэта: «Жизнь хороша, особенно в конце».

X

Арсений Александрович Тарковский. Арсюша. Называю его так не из фамильярности — от нежности. Помню чрезвычайно острое чувство жалости, которое я испытывал перед его уходом. Он уже почти не слышал, взгляд его обращен был внутрь. Я запомнил его на вечере Александра Шереля, проходившем в малой гостиной ВТО по случаю премьеры книги Саши «Рампа у микрофона», — старик был очень красив, благороден, элегантен. На вечере я читал его стихи. Читал все, что знаю наизусть. Александр Шерель под гром аплодисментов представил малочисленной ВТОшной аудитории Арсения Александровича Тарковского, именуя его великим поэтом нашего времени. «И вот парадокс, — сказал Саша. — Нет, не парадокс, а просто-напросто хулиганство, что стихи Тарковского за 40 лет ни разу не исполнялись по радио».

А ведь он фронтовик, инвалид Отечественной войны, имеющий боевой орден Красной Звезды. И вот, поди ж ты… Я вижу две, по крайней мере, причины тому, почему первый зам ныне отправленного на заслуженный отдых героя соцтруда товарища Лапина некто товарищ Орлов категорически запрещал исполнение стихов Тарковского по радио. Несмотря на то, что я не раз обращался к нему. Да что я, обращался сам Роберт Рождественский, и это не возымело действия! Первая — сомнительность — для товарища Орлова — направленности и стиля поэзии Арсения Александровича Тарковского. Социально чужд, эстетство, много про Бога, ничего про строительство нового общества, упадничество и унылость, упоминания всяких там Ван-Гогов, Эвридик и Одиссеев. И вообще, кому это все нужно? И второе обстоятельство: фамилия. Тарковский — это тот, который снял Андрея Рублева? Ах нет, это его отец? Но ведь все равно Тарковский… Да нет, сегодня это пока не пройдет, извините.

Дети, как известно, не несут ответственности за грехи родителей, но оказывается, что родители несут ответственность за грехи детей.

А познакомились мы с ним в 50-м году на Рижском взморье, в Доме творчества в Дубултах. Мне было 16 лет. Арсений Александрович всегда казался мне очень красивым. Даже тогда, на Рижском взморье, когда я мало что смыслил в истинной красоте и даже не знал, чем занимается этот красивый необычной красотой человек на протезе. То есть знал, что он переводит какие-то восточные стихи, а его жена, как теперь говорят, «перепирает» с английского прозу. Но знакомство наше, перешедшее в дружеские отношения, мою бесконечную любовь и преданность поэзии Арсения Александровича, чтение его стихов с эстрады, совместные выступления на его творческих вечерах, началось с пляжного знакомства на Рижском взморье.

Тарковские любили гульнуть в приморских ресторанах «Корсо» и «Лидо», которые мне тогда казались заграничными, да и им, по-моему, тоже. Насколько мне известно, ни Арсений Александрович, ни Татьяна Алексеевна не могли в те годы бывать дальше Прибалтики. Они часто прихватывали меня в эти очаги разврата в 50-м и 52-м, когда мы снова отдыхали на взморье. Угощали меня ужинами в этих самых «Корсо» и «Лидо». Иногда мы даже совершали поездки в Ригу, и уже в столичных ресторанчиках я выпивал с ними две-три рюмашки водки.

Вскоре я стал москвичом и начал бывать у Тарковских в доме на Аэропортовской. В 56-м году вышла первая небольшая книга его стихов, которую он мне подарил. Теперь у меня есть все выходившие книги Арсюши, и все с добрыми словами, обращенными ко мне и моим женам. Жены мои менялись, а наша дружба оставалась неизменной. Только одна жена — Регина разделила со мной любовь к поэзии, и в частности к стихам Тарковского и к нему самому. Арсений Александрович полюбил Регину. Он вообще всегда был дамским угодником, джентльменом в поведении с женщинами — в этом смысле он напоминал мне Эйхенбаума, старого Эйха.

Когда его сын от первого брака Андрей Тарковский поставил «Гамлета» в Театре имени Ленинского комсомола, мы с женой после спектакля, где Гамлета играл покойный Солоницын, зашли к Арсению Александровичу поделиться впечатлениями. Нам показалось, что спектакль, который не понравился залу, был по-своему весьма интересен. Тарковские жили недалеко от площади Маяковского. Эта их квартира была меньше аэропортовской, где они жили раньше. Там, на Аэропортовской, было довольно просторно, и наряду с другими предметами обстановки стояли многочисленные телескопы разных размеров. Тарковский увлекался астрономией. В его поэзии это чувствуется: созвездия, орионы, стрельцы, небо…

В этой квартире, на Садово-Кудринской, что поменьше, телескопы не умещались, но помню стеллажи с книгами и пластинками, пластинок больше, чем книг, хотя и книг было предостаточно. Музыку классическую Тарковский знал и любил чрезвычайно.

Сел старик на кровати,Заскрипела кровать.Было так при Пилате,Что о том вспоминать?

Эти его строчки пришли мне в голову, и кажется, что я их тут же процитировал, когда увидел Арсения Александровича в пижаме, без протеза, сидящим на своей кровати. Он извинился перед Региной, что в таком виде принимает даму, но был очень весел и возбужден.