53090.fb2 Актерская книга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 48

Актерская книга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 48

Спектакли «Русской антрепризы» мы играли по всему Израилю. Не всегда бывало, как в Реховоте, но в целом — удачно. Мы иногда чувствовали себя полноценными актерами, творцами, как когда-то в Москве, в спокойной ночной Москве, где можно было отпраздновать успех в несгоревшем ресторане ВТО, а потом поймать такси и поехать допивать к кому-нибудь, не боясь быть ограбленным по дороге или изувеченным в подъезде собственного дома.

Мы даже возили оба спектакля в зарубежную Латвию и с успехом играли там в Рижском драматическом театре. Но вот беда — сколько раз мы сыграли каждый из этих спектаклей? Для Израиля много — по сорок раз. «Процент» был охвачен. Остальные 99 предпочли, естественно, Филиппа Киркорова или Аллу Борисовну Пугачеву.

«Но ведь в России то же самое», — скажет мне кто-то. Конечно, безусловно, но Россия и чуть больше русскоязычного Израиля, и «процент» там, соответственно, весомей, чем здесь.

Опять же спонсоры. А мы с женой ставим спектакли на свои собственные деньги. Сначала занимаем, потом отдаем, отчаянно рискуем. Если успех — и мы даже получаем доход, то очень небольшой. Новый спектакль на эти деньги не поставишь. На новый нужно опять занимать. Словом, сказка про белого бычка. И зритель наш избаловался. А тут тебе и «Современник»… Привезли «Крутой маршрут» и «Трудные люди», декорации, все как в Москве, весь актерский состав, массовка, звезды. Какой-то московский банк вложил в эти гастроли 100 тысяч долларов, местный импресарио ничем не рисковал. А дальше пошло-поехало: Ленком, БДТ, Комиссаржевка, Сатира. Куда мы, местные, рядом?

И я снова стал перед неразрешимой задачей: как в рамках своей профессии сделать в Израиле деньги? Как зарабатывать, попросту говоря, оставаясь самим собой, занимаясь своей профессией, хорошо бы еще и с удовольствием при этом, как когда-то, в благословенные 70-е! Полные залы, нарядная публика, успех, цветы и сумма прописью. Хотя всяко бывало.

XII

Вот фрагмент из моего сахалинского дневника 71-го года. «Встречи творческие и нетворческие на острове Сахалин. Записки популярного артиста».

«В Тымовскую прибыли точно по расписанию. Меня встречали. «Светлана Леонидовна», — представилась мне администраторша, женщина лет 35, с наивным выражением круглого лица. «Виктор Алексеевич», — протянул мне руку мужчина средних лет. «Виктор Алексеевич, наш шофер, — пояснила Светлана Леонидовна. — Еще два месяца назад мы бы неизвестно на чем ездили, а теперь в Тымовской есть такси. Одно». В самом деле, стояла зеленая новая «Волга» в шашечку. Тронулись. Сопки, покрытые мелким и редким лесом, пыльная дорога, по бокам которой деревья и кустарник. Березы. «Не такие, как у вас в Подмосковье, но все-таки березы», — заметив мой взгляд, сказала Светлана Леонидовна.

Показалась Тымовская. «Это районный центр, сельскохозяйственный», — продолжала она комментировать. В центре была одна улица, главная, грязная и, разумеется, немощеная. Пели петухи, бегали собаки, по канавам разгуливали куры и гуси. «Райком партии, почта, столовая-ресторан», — тоном гида продолжала Светлана Леонидовна. «А вот к самой гостинице мы не подъедем, — заключил Виктор Алексеевич, — там подъезда нет. Дорога перекрыта. Бетонируют».

Не доехали до гостиницы метров двести. Взяли мои манатки и пришли в двухэтажную, недавно построенную гостиницу. «Умывальник в номере есть, но остальные удобства на улице», — смущаясь, сказала Светлана. «Я уведомлен о бытовых условиях поездки, так что не смущайтесь», — поспешил я успокоить ее. Она повеселела и доложила о планах: «Сегодня у вас четыре выступления, Михаил Михайлович. Первое — в два часа в школе-интернате для детей, потом выезд за 60 км в леспромхоз, там в пять часов и в семь — для детей. А в девять придут уже сами лесники. Так что вам сегодня тяжело придется. А вы ведь здорово устали, наверно?» Вид у меня, видать, был неважный. Голова тяжелая, спать хотелось смертельно. Эта дорога в двое суток — Москва — Хабаровск — Южно-Сахалинск — Тымовская — дорога нелегкая.

Расположившись в номере и переодевшись, я попросил ее отвезти меня пообедать. В столовой — принцип самообслуживания. Продается коньяк, шампанское, вино, пиво, кстати весьма вкусное, но кормят очень плохо, как, впрочем, и в московских заведениях такого типа. Поев, мы направились обратно в гостиницу. На столовой, вечером исполняющей обязанности ресторана, висела моя рекламная афиша, напечатанная в Южно-Сахалинске: «Заслуженный артист РСФСР, лауреат Государственной премии СССР, Михаил Казаков, участник фильмов…» И мой портрет в образе злобного капитана Зуриты из «Амфибии». Да, подумал я, ни Пушкина, ни Пастернака мне здесь читать не удастся. Полагаю, что даже Чехов здесь «не проханже». Лица моих будущих зрителей, попадавшихся на пути, меня в этом убеждали. На душе опять заскребло. «Устали вы, Михаил Михайлович. Так как? Работать будете?» — как бы почувствовав мое настроение, сказала Светлана. «Будем», — ответил я.

Первое мое выступление было в два часа дня в школе-интернате. За нами в гостиницу на своей машине в шашечку заехал Виктор Алексеевич, и мы отправились. Ехали недолго по пыльной дороге, окруженной не менее пыльным придорожным кустарником. «Дороги здесь красивые, если бы не пыль», — заметила Светлана. Стали разыскивать клуб. Шофер свернул с основной дороги, и, рискуя засесть в грязи, мы поехали по направлению к клубу. «Что-то я его не вижу, — сказал Виктор Алексеевич, — не сгорел ли он?» «Как сгорел?» — не понял я. «Вполне возможно, это у нас бывает», — вполне спокойно ответил Виктор Алексеевич. «Да нет же, Виктор Алексеевич, мы не туда едем», — смущенно взглянув на меня, сказала Светлана. «Как не туда? Раньше он тут был». Мы подъехали к погорелому месту, где всюду валялись груды хлама, черные бачки и кучи консервных банок. «Вот видите, или он сам сгорел, или его разобрали и сожгли», — констатировал наш рулевой. «И все-таки надо ехать по направлению к самому интернату, они мне объяснили, что теперь клуб там».

Мы подъехали к двум деревянным зданиям. Одно из них было школой, другое — недавно выстроенным клубом мест на двести. У клуба уже ждали ребятишки. Я вышел из машины и сказал: «Здравствуйте, ребята!» «Здравствуйте», — хором ответили они. Рассматривают. Когда я вижу на себе эти любопытные, в упор, глаза, каждый раз на ум приходит строчка Некрасова:

Все серые, карие, серые глазки…А вона на шапке, глядит-ка, часы!

«Дядя, а вы вправду артист?» — «Да». — «А где вы снимались?» — «Ну подождите, вот буду выступать и все расскажу!» — «Дядя, а вы — «амфибия»?»

Я спрятался за кулисы, чтобы не начинать работу раньше времени, — но не тут-то было, проникли и сюда. «Дядя, я вас узнал, вы похожи!» — «Дядя, а ведь вас ножом убили, а почему вы живой?» На помощь пришла Светлана Леонидовна, я наконец остался один, в ожидании встречи с моим первым сахалинским зрителем…

Наступил день четвертый. Он для меня ознаменовался поездкой в село Палево, о котором Антон Павлович Чехов писал: «Я долго стоял и смотрел то на небо, то на избы, и мне казалось каким-то чудом, что я нахожусь за 10 тысяч верст от дому, где-то в Палеве, в этом конце света, где не помнят дни недели, да и едва ли нужно помнить, так как здесь решительно все равно, среда сегодня или четверг».

Палево сейчас — грязная деревня, не имеющая даже сельского клуба. Что изменилось с 1890 года? Ну конечно же, нет каторжан и нет многого из того, о чем писал Антон Павлович. А что же есть? Несколько десятков деревянных грязных домов, один продмаг. Я зашел в него. Прилавок буквой «п», за левой полочкой одежда, ткани, обувь, за верхней перекладиной — радиоприемники, флаконы одеколона и прочие товары. За полочкой справа — колбаса, масло, консервы, коньяк, шампанское, фруктовое вино. На маленьком здании сельсовета плакат: «Механизаторы! Уборка урожая зависит от вас!» Кругом обычный сахалинский пейзаж — сопки, пыльная дорога, пыльные деревья, дует ветер, холодно.

Мы поехали в Палево выступать в полевом стане для шефов. Шефы — это люди, съехавшиеся сюда из разных мест Сахалина для уборки картофеля. План, план, план, тут и строители, и нефтяники, и студенты техникумов, в основном люди молодые. Когда я спросил одного из них: «Ну а что если вы откажетесь?» — «Нельзя!» — «Но ведь вы нефтяник, у вас своя профессия! Ну что вам будет, если вы откажетесь?» «Это равносильно прогулу с вытекающими отсюда последствиями», — пояснил он.

Когда мы подъехали к полевому стану, машину окружила молодежь. Одна девушка, по профессии нефтяник, уроженка Львова, оказалась заядлой театралкой. Она расспрашивала о «Современнике», о Ефремове, о Театре на Малой Бронной. Это был первый человек на Сахалине, осведомленный о Москве, и то потому только, что лишь полгода, как с материка. За отсутствием клуба выступать мне пришлось в помещении, где жили шефы.

Поначалу предполагалось, что я буду выступать прямо на улице, для этой цели между двух столбов натянули подобие экрана и наспех сколотили скамейки. Я же должен был стоять в кузове специально подогнанного грузовика с опущенными бортами — этакая своеобразная эстрада. К счастью, проекционная камера была узкопленочной, мои ролики не подошли, иначе — не миновать бы мне воспаления легких. Меня препроводили в их временное, на три месяца, жилье. Жилье представляло из себя длинный барак, по двум сторонам которого в два этажа стоят нары. Выступая, я стоял на имитированном возвышении. Зрители же мои разместились кто на полу, а большая часть даже на нарах. Обстановка экзотическая, даже по сахалинским понятиям, компенсировалась тем вниманием и реакцией, с которыми они воспринимали мое выступление. Это было первое выступление, доставившее мне удовлетворение. Провожали дружно, снова окружили машину, просили приезжать. В такие минуты усталость, раздражение как рукой снимает, но ведь процент таких аудиторий на Сахалине очень невелик. Уже на следующий день я стоял в селе Горки, опять перед толпой крестьян с детьми на руках, и мучительно подбирал слова.

На последнем концерте в этот же день произошел случай настолько смешной, что я впервые на Сахалине хохотал от души, стоя прямо на сцене. Зал на 10 часов вечера был заполнен молодежью, как выяснилось, шефами из Южного, в основном девушками. Несмотря на усталость, я сразу почувствовал, что работать можно. Читал Чехова с удовольствием. Чуть сбоку в первом ряду сидели три парня. Один из них в резиновых сапогах, в ватнике, чуть поддатый. Он прекрасно все воспринимал, живо реагировал, а когда я дошел до места: «А французу что не подай — он все съест, и лягушку, и крысу, и таракана», — он громко рыгнул и, прикрыв рот рукой, выскочил под стон хохота из зала. Зал ржал минут пять, я пытался сдержаться, но потом захохотал тоже. Дальше весь рассказ воспринимался через случившееся. Такого успеха у меня не было еще никогда.

День седьмой на Сахалине. Прибыли в Белоречье. Оно мне показалось приятней других сел, которые я видел прежде. И тут сюрприз. Я уже писал, что начал привыкать к детям, но к детям, а не к дошкольникам. Средний возраст моей аудитории был шесть лет. Такого случая у меня еще не было в жизни, сколько я ни странствовал по белому свету. И держаться на сцене надо было по крайней мере час! Среди публики были трех- и четырехлетние карапузы, и довольно много! Что делать? Даже фильмами тут не отделаешься. Показывать им фрагменты из «Королевской рати», читать Чехова, а может, Пастернака или Тарковского? Выручил меня — хоть отчасти — Александр Сергеевич Пушкин. «Сказка о золотом петушке», — объявил я и начал как можно медленнее: «Негде, в тридевятом царстве…» На строчке «бродят кони их средь луга по протоптанной траве» один заснувший карапуз соскользнул со стула и с грохотом упал на пол. Как я говорил с ними — один Бог ведает. Только что не присюсюкивал… Смешно сказать, я говорил, а мне все время вспоминался то мой концерт в Политехническом, то в музее Пушкина, то в Ленинграде — в ленинградском Дворце работников искусств… Куда меня занесло? Что я? Где я? Поистине пути Господни неисповедимы.

День двенадцатый. Слева от меня из воды высовывались остроконечные капюшоны, три брата — три монаха. Прилетела чайка. Получился рисунок, как на моей тетради на обложке. На рейде стояли два траулера. Вот это все, думал я, видели глаза Антона Павловича, разве что корабли были другие.

Мы говорим: я люблю этого писателя, а того не люблю, а это — плохой писатель. Читая книгу, следует постараться понять в первую очередь человека, который ее написал, взглянуть на мир его глазами. Если его взгляд на мир совпадает с твоим — его любишь, он может не совпасть, но быть интересен. Его можно полюбить и за это. Но главное — понять его. Это происходит далеко не всегда, поэтому так опасно утверждать: этот плохой писатель, а этот — хороший. Лучше — мне нравится или мне не нравится. Вот такая и тому подобная ерунда лезла в голову у Татарского пролива.

Подошла Светлана Леонидовна, принесла показать свои трофеи, дары моря. «А эту капусту, между прочим, приготавливают и едят. В ней много йода. Да-да, чего улыбаетесь? Теперь и наши научились ее готовить. Корейцы, например, ее любят». Я подошел к холодной воде, к самой кромке, зачерпнул горсть и умыл лицо. Вода была соленая. Посидели. Стало грустно до слез. «Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции у моря», — писал Бродский. Это смотря в какой провинции, у какого моря. У Средиземного — возможно, а вот здесь?

Скорее для себя самого я начал читать Бродского. Прочел «Письма римскому другу». Она слушала. «Это кто написал?» — спросила Светлана. Я рассказал ей про Бродского, потом читал еще. Мельком взглянул на нее — она мучительно морщила лоб, стараясь понять. Когда я прочел стихотворение Бродского «Набросок»: «Холуй трясется, раб хохочет», она сказала: «Ой, как он!» — и осуждающе покачала головой. «А Пушкин еще почище». И я прочел ей: «Свободы сеятель пустынный, Я вышел рано, до звезды… Паситесь, мирные народы…». Она спросила: «А это стихотворение не вошло в собрание сочинений?» «Вошло», — ответил я. «Михаил Михайлович, вы всегда такой или только на Сахалине?» — «Пожалуй, всегда». — «Как вам трудно живется на свете, должно быть», — заметила Светлана. «Почему же, я ведь вижу радость там, где ее не видят другие». Зашел разговор о природе и о Боге. «Ну что вы такое говорите, никакого Бога нет!» — возмутилась она. «А кто создал все это, всю эту прелесть, это море, эти скалы, звезды, человека?» — я почти процитировал пьесу Мольера «Дон-Жуан». «Но не Бог же!» — «А кто?» — «Природа». — «Ну а природу?» Разговор зашел в тупик. «Ваша жена понимает вас?» — спросила она. «Да. Вполне». — «А другие люди понимают?» — «Друзья понимают». — «А у вас их много?» — «Друзей не бывает много». — «Значит, вы живете узким кругом своих интересов», — с облегчением обобщила она. Я не стал с ней спорить».

XIII

«Если выпало в империи родиться, лучше жить в глухой провинции, у моря». Прошли годы, и живу я теперь у моря, между прочим, у Средиземного. Моя израильская аудитория в середине этого стиха после вышеприведенной строки смеется и хлопает. А вот не лучше ли всем нам было жить в той империи (по крайней мере, мне), где ЦДЛ, Политехнический, «Современник»? Ведь не всегда же я мотался по сахалинам! «У вас есть ностальгия?» — задал мне вопрос Андрей Караулов в телеинтервью. «Безусловно, по прошлому, по молодости, по той России, где «что пройдет, то будет мило», даже если тебя обманула жизнь, или ты сам, по собственной глупости в ней обманулся, вольно или невольно».

Познай самого себя… Всю жизнь пытаюсь. Всю жизнь задаюсь вопросом — кто я? О тебе думают и говорят разное, ну а ты сам-то, столь строго судящий людей, ты-то кто? Наверное, поэтому я столько графоманил, вел дневники, пытался остановить мгновения и осмыслить их.

Наградой за труд мне всегда была возможность новой работы. Я в этом смысле владимовский Верный Руслан, для которого высшей наградой за службу была сама служба. Меня в равной степени в актерстве интересовали театр, кино, телевидение, эстрада. В режиссуре — телетеатр. Чтение вслух поэзии — для меня «и труд, и мука, и отрада». Тут реализуются мои музыкальные склонности, чтение стихов — музицирование.

Главная черта характера? Склонность к рефлексии. На каждый вопрос нет однозначного ответа. Ненавижу безапелляционность и упертость в ведении спора, люблю пластичное мышление и обсуждение в разговоре. Если собеседник не вовсе дурак или подлец, всегда интересно выслушать и вникнуть в противоположное мнение, может быть, оттого, что я — Весы.

Люблю своих детей. Они полагают — недостаточно. Наверное, правы. К женщинам поостыл. Глаз ценит — сам спокоен. Люблю, с каждым днем все больше, свой дом. К деньгам отношусь в общем-то равнодушно — были бы. Но страсти к накопительству нет. Теперь иногда страх за будущее.

Граждански и художнически считаю себя человеком смелым и резким. Но испытываю страх перед физической болью, поэтому, увы, смелым, бесстрашным себя назвать не могу.

Верую в Бога, но в церковь хожу не часто, хотя иногда испытываю настоящую потребность, и тогда — иду.

Отца любил нежнее, чем мать. Может быть, оттого, что по характеру слишком похож на нее. Любимое кладбище — где отец. Матерью всегда восхищался и поражался ее силе. Я — слабак рядом с нею, нытик и зануда. На родителей, мою няню, бабу Катю, повезло, тут я вполне счастливый человек. В друзьях тоже счастлив.

Люблю золотую осень. Я не игрок, не спортсмен, не охотник, не рыболов, не грибник. Без города, телефона скучаю. Вот, пожалуй, главное о себе.

Значит, ни деньги, ни секс, ни власть — эти три кита — не про меня. Тогда что же? Искусство? Это было бы слишком красиво. Честолюбие и тщеславие? Вот оно. А бывают ли актеры не честолюбивы? Тщеславие с годами уходит — я имею в виду мелкое тщеславие. Суетное тщеславие, худший его вид, мне вообще не был свойствен. А с годами и не мелкое стало исчезать. Это в молодости, когда тебе 22–23 года, приятно, к примеру, что шепчут твою фамилию вслед, потом к этому привыкаешь, и это делается безразлично. Но вот вопрос: а если бы это ушло совсем и на тебя бы вообще перестали обращать внимание? Не стало бы тревожно? Да, такая уж у нас профессия, древнейшая. Первая, вторая, третья… К чему эти мелочные счеты?

Честолюбие? Тут тоже не все так просто. Все эти звания… Им цена — две копейки — ведро. Пресса? — с этим тоже все ясно. Меня не интересует суждение евнухов о любви. О мировом серьезном признании не один наш актер всерьез мечтать не может. Что же остается? Самоиспытание. Эксперимент, мнение друзей, уважение публики. Значит, работа. Об этом я уже кратко высказался выше: Верный Руслан.

Актер — не профессия. Актер — это диагноз. Актер зациклен на себе. Он — как женщина, которая беспрерывно смотрится в зеркало и примеряет платья. Это идет, а это не очень. В этом я буду привлекательна, а это отложим до официальных визитов. Ведь женщина хочет нравиться. Актер тоже. Он должен нравиться публике, его должны полюбить. Женщинам-актрисам вдвойне тяжко, они мучительно переживают старение, ищут переходно-возрастные роли. Не всем это удается. Некоторые бросают профессию и скрываются от посторонних глаз, предпочитая остаться легендой. Грета Гарбо, Брижит Бардо. Иные бьются до конца, прибегают ко всевозможным подтяжкам лица, к супердиете, занимаются аэробикой и балетным станком. Кокетничают возрастом: мне 60, а хоть девочку играй!

Диагноз. В какой-то мере это относится и к мужчинам. Не от этого ли многие из нас хватаются за режиссуру и педагогику, идут в министры, теперь в политики. Кто-то пьет мертвую, прибегает к наркотикам, кто-то безобразно жрет. Даже великие: Марлон Брандо, например. Некоторые ищут спасения в Боге, в церкви. Да мало ли!

Я пытаюсь спастись тем, что пишу. Это заменяет мне психоаналитика. На Западе, да и в Израиле, актеры, даже студенты, часто прибегают к помощи врачей. Мы не привычны к этим «западным штучкам», да и какой доктор сможет понять и разобраться в нашей актерской психологии. Мы сами психологи и выполняем их функции на сцене. По крайней мере, должны, призваны выполнять. И те, кому это вполне удается, счастливы своей профессией до конца жизни. Им никакой возраст не страшен.

Игорь Ильинский играл на сцене, пока его ноги носили. Сослепу не мог найти выход за кулису. А играл! Умереть на сцене… Легендарным Добронравову, Хмелеву, Миронову это удалось вполне. Но во сто крат важнее для мыслящего актера, для того же Добронравова, Евгения Леонова, или Жени Евстигнеева, или Андрюши Миронова, или того же Даля, играть на сцене, быть, жить на сцене! Для чего? Ради чего? Ради успеха? Конечно. Но не только. Была у каждого из них своя сверх-сверхзадача. Они не просто играли, они рассказывали про что-то свое, им одним ведомое. Они чувствовали, знали, что это «ихнее» может стать общим, по крайней мере, в России, у россиян. Они знали болевые точки своей публики. Они знали, что ее может рассмешить, что может заставить плакать, как заставить ее задуматься, как дать ей по морде, как потом утешить и примирить с жизнью. Это, по Константину Сергеевичу Станиславскому, и есть сверх-сверхзадача спектакля, роли и искусства вообще. Это относится к реализму, декадансу, символизму, модернизму, постмодерну. К любому «изму» и любому жанру, к любому времени и политическому строю. Разумеется, если мы ведем речь об искусстве, а не о конъюнктуре.

И абстрактная живопись, и додекафонная музыка, и искусство для искусства — если оно искусство, существуя в полемике с чем-то иным, преследует свою сверх-сверхзадачу и в конечном итоге использует те же болевые точки публики и, фраппируя, шокируя ее, все равно стремится к катарсису. У всех видов, жанров искусств есть некие общие законы. И непременным условием при достижении контакта с публикой — а не к этому ли стремится так или иначе любой художник, даже самый элитарный, самый независимый от толпы, презирающий любое мнение, повторяющий вслед за Пушкиным: «Ты — царь, живи один!» — так вот, с нашей точки зрения, необходимым условием для этого контакта, для участия в процессе, является общая мифология. Одни и те же мифы у художника и его зрителя.

Разумеется, есть нечто общечеловеческое, что объединяет японца с финном, индуса с негром, араба с чукчей. И все-таки, когда Евгений Леонов играл еврея Тевье в спектакле Марка Захарова в Москве конца 80-х — игра великого русского актера, весь спектакль задевал, заставлял плакать и смеяться, думать и сопереживать, развлекал и доставлял чисто эстетическое удовольствие потому, что был поставлен и шел именно в Москве конца 80-х.

В начале спектакля Евгений Павлович Леонов выходил на сцену Ленкома в джинсах и картузе, на руке часы, долго смотрел в зал, где сидели мы, его многолетние зрители, знавшие даже, что он недавно еле выкарабкался с того света и вернулся почти «оттуда»… И актер предлагал нам помолиться. И мы все — и знавшие его лично, и незнакомые ему, и вообще в первый раз видевшие его — знали, про что, за что и почему Леонов, Горин и Захаров предлагают нам, православным и евреям, коммунистам и демократам, пьяницам и гомосексуалистам, помолиться в Москве конца 80-х.

У нас было о чем вместе вспомнить, когда мы смотрели «Поминальную молитву» в Ленкоме, о чем подумать вместе с театром, у нас позади были одни мифы, одно историческое прошлое. Каждый из сидящих в зале мог по-разному относиться к прошлому, по-своему его оценивать — но общая мифология нас так или иначе объединяла. Мы, разумеется, о ней не думали. Мы смеялись, глядя на отличную игру Саши Абдулова или Севы Ларионова, восторгались изяществу и остроумию, с которыми были поставлены еврейские танцы, затихали, слушая звук православного пения, балдели от красоты декораций и костюмов, задавались вопросом, как это Захарову удалось поднять на сцену живую белую лошадь, — словом, мы были непосредственной и простодушной публикой, которая купила билеты и пришла в Ленком получить удовольствие и развлечься. Даже отвлечься от мерзости и проблем повседневной жизни.

Театр это знал, учитывал наши эстетические интересы и соответствовал нашим зрительским потребностям. Но театр знал также и что-то другое — наши болевые точки, угадывал наши подспудные мысли и затаенные тревоги. Театр был с нами. Он и был нами. А мы были с ним, с Евгением Леоновым, с его Тевье, и готовы были помолиться вместе с ним за покидающих Россию евреев, за остающихся в ней русских, за то, чтобы Господь — еврейский, русский, какая разница! — спас нас от обшей и неотвратимо надвигающейся на мир катастрофы — от конца света.

Вот в чем был — не побоюсь этого слова — пафос захаровского спектакля. И он достигал цели. Все то же, скрупулезно перенесенное тем же Захаровым и Шейнцисом в тель-авивский Камерный, как это ни печально, прозвучало здесь совершенно по-другому: вызвало недоумение, неприятие, а порой и возмущение Не только критики, не только части зрителей, но и самих актеров, занятых в спектакле «Молитва».

Тут настала очередь впасть в недоумение мне. За четыре с лишним года израильской жизни я не видел спектакля даже приближающегося к уровню захаровского. Ни лучшие спектакли «Гешера», ни «Гамлет» Рины Ерушальми на малой сцене Камерного, ни спектакли в «Габиме» драматурга и режиссера Ханока Левина (самой сенсационной личности театрального Израиля), ни даже гастроли англичан не идут ни в какое сравнение с постановкой Марка Захарова. Исключением, как всегда, представляются спектакли Питера Брука.

Конечно же, в Камерном нет актера масштаба не только Леонова, но даже Всеволода Ларионова. Разумеется, Александр Абдулов во много раз органичней и выразительней актера, игравшего в Камерном ту же роль в его рисунке. И все-таки Захарову удалось создать ансамбль, привести актеров двух театров (спектакль был совместной продукцией Камерного с хайфским Драматическим) к единому знаменателю, объединить стилем и заставить работать на полную катушку. Мало этого, тель-авивская «Тфила» («Молитва» — эпитет «поминальная» выпал) была в чем-то поставлена щедрее московской. Массовка больше, живой оркестр, живой хор пел православные мотивы. Бывшие солисты балета Москвы, Киева и Баку отплясывали в хореографии Аллы Сигаловой не хуже драматических артистов Ленкома. Олег Шейнцис, добросовестно и ответственно работая, добился на сцене Камерного отличного выполнения декораций, костюмов, световая партитура была превосходна. И белая живая лошадь, и натуральное сено, и маленькие дети — все было. И переполненный премьерный зал…

План Юрия Хилькевича, «план Барбароссы», должен был сработать на все сто и, однако, обернулся наполеоновским Бородином. Победа оказалась поражением. Спектакль прошел 75 раз и сошел. В чем тут дело? Вот об этом стоит задуматься. Временно отбросим в сторону дороговизну спектакля (каждый подъем занавеса влетал в копеечку), дорогие билеты публика покупать вскоре перестала. Почему? Ведь три года тот же зритель раскошеливался на «Отверженных»! И спектакль принес Камерному фантастический доход. И все-таки дело не в дороговизне. «Отверженные» тоже были очень дорогим спектаклем.

Пьеса? Горинский «Тевье» — одна из лучших инсценировок этого романа. Почему же этот спектакль не только не нашел дороги к сердцам зрителей, как это было в Москве, но оставил зал холодным, равнодушным, а какую-то его часть раздражил и даже возмутил? «Запад есть Запад, Восток есть Восток, и им сойтись нельзя, пока не придут на Страшный Суд Небо и Земля», — писал Киплинг. Кто Запад, кто Восток, в нашем случае решить сложно. Но мысли сие не отменяет. Менталитет, мифы, опыт — все разное. Отношение к политике, религии, к самому Богу, наконец, другое!