53114.fb2 Александр Иванович Гучков рассказывает - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Александр Иванович Гучков рассказывает - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 10

Вот еще один эпизод, он мельче, но доказывает лучше разложение. Я сейчас боюсь сказать, кто был вместо Новицкого, временно замещал должность начальника Главного управления Генерального штаба. Какой-то всплыл очень важный вопрос по этому ведомству, и мы с ним решили, что нужно сейчас же издать циркулярный приказ, очень спешный. Сцена происходила у меня в кабинете. Мы с ним набросали текст приказа, и я говорю ему: „Распорядитесь, чтобы это сейчас было напечатано и разослано“. Он сконфузился и говорит: „Нельзя. Да ведь пять часов“. „Ну так что же?“ „Да ведь мы ввели 6-часовой рабочий день. Еще писаря в штабе есть, но офицеров уже никого нет“. Главное управление Генерального штаба — война идет! Демократические требования [эти офицеры] применяли прежде всего к себе, вместо того чтобы писарям показать пример характера, выдержки. Это был крайний трагизм. Я чувствовал, что все слякотно, все расползалось.

Базили: И расползался ответственный класс, вот что ужасно.

Гучков: Если бы этого не было, Россия дала бы отпор большевикам, вот что ужасно. Есть два эпизода. Первые же дни настроили на очень минорный тон. Приезжают два офицера с Западного фронта, где был Эверт. Я их знал, потому они зашли ко мне очень смущенные. Они мне рассказали такой эпизод. (Это в Минске происходит.) Первые же дни революции, но уже Государь отрекся; идет митинг в каком-то большом правительственном здании. В этом зале герб Российской империи. Солдатами заполнен весь зал. Эверт на эстраде произносит речь, уверяет, что был всегда другом народа, сторонником революции. Затем осуждали царский режим, и когда эта опьяненная толпа полезла за гербом, сорвала его и стала топтать ногами и рубить шашками, то Эверт на виду у всех аплодировал этому.

Другой эпизод — с Брусиловым в Бердичеве, где его застала смена власти. Он умел говорить с солдатами и внушать к себе доверие. Там тоже проходила большая уличная демонстрация, и так как он очень быстро проявил себя сторонником нового строя, то он в этой демонстрации участвует: его на кресле в этой революционной толпе несут по улицам, окруженного красными флагами и даже под красным балдахином. Тоже он распростирается на брюхе перед этой толпой. Толпа еще меньшинство, остальные еще не разложились, а на верху… Это самое, конечно, трагическое.

Эверт и Брусилов подчинялись нам — центру, а адмирал Максимов стал на сторону матросни. Сразу большое влияние среди матросов приобрел. Мы с Кедровым боялись с ним расправиться, потому что он известные меры соблюдал; в то время если бы мы его уволили, тогда мы опасались, что он поведет Балтийский флот на борьбу с Временным правительством, а так как мы на петербургский гарнизон рассчитывать не могли, то появление эскадры могло кончиться тем, чем кончилось при большевиках.

Припоминаю общий вывод, к которому пришел Корнилов после долгой возни с петербургским гарнизоном. Перед уходом он мне говорил: „Во всех воинских частях, где быстро и глубоко пошло разложение, надо искать причины в командном составе, и это в большинстве случаев не слабость, а революционный карьеризм“.

Базили: Это люди типа Верховского.

Гучков: Гниение везде с головы пошло.

Базили: Декларация права солдата, которую А. И. отказался подписать, а Керенский подписал.

Гучков: Я почувствовал, что из Совета солдатских депутатов будет приходить требование о демократизации. Я решил тогда создать некоторый буфер, который бы смягчил удар этих требований, направленный в центральное управление. Во-первых, я хотел время выиграть, во-вторых, мне казалось, что требовался не простой отказ, а некоторое рассмотрение, и тогда я пришел к заключению, что нужно создать комиссию, которую я поручил генералу Поливанову. Сперва комиссия образовалась в маленьком составе — Поливанов и пять-шесть человек полковников. Она называлась комиссией генерала Поливанова. Все эти требования я хотел передать, чтобы они в очищенном виде доходили до меня. Затем, не помню, Поливанов ли или я, пришли к выводу, что нужно эту комиссию несколько расширить, и тогда было издано особое положение, в силу которого все главные управления военного ведомства посылали в нее своих делегатов. Это были не выборные люди, а лица, назначенные начальниками главных управлений и командующими армиями, собрание человек в сорок-пятьдесят, все генералы, полковники. Вот через них все эти вопросы должны были проходить.

Главный вопрос — взаимоотношения солдат и офицеров — и все вопросы, касающиеся реформ. Я ни одного вопроса не брал на себя, не проведя через них. Это сослужило мне известную службу в качестве некоторого предварительного похоронного бюро. В половине апреля проводится съезд в гор. Минске. Там командующим армией был Гурко Василий Иосифович. Съезд фронтовой: военного министра не запрашивали, а с разрешения командующего Западным фронтом. Гурко просил и меня приехать туда. Я там пробыл очень недолго — для того, чтобы обратиться к участникам съезда и разные здоровые идеи поддержать. Я очень дорожил тем, чтобы поддержать личный авторитет вождей, в частности Гурко. Я говорил о его заслугах, как до войны он носился с проектом реформ. Я постарался показать его в хороших красках, потом уехал. Дальнейшее происходило без меня.

Оказалось, что потом на этом съезде рассматривался один документ (не помню откуда) под названием „Декларация прав солдата“. В этой декларации говорилось о том, что вне службы — полная свобода, равенство и никаких стеснений, и о неотдании чести офицерам. Декларация заходила дальше, чем Приказ № 1. Дальнейший ход был таков, что он был направлен в Совет солдатских депутатов и оттуда попал ко мне с резолюцией фронтового съезда, очевидно, для того, чтобы Совет взял на себя дальнейшее толкование этих вопросов через разные инстанции. Я когда посмотрел, [понял, что это], конечно, недопустимо, не могло быть и речи о каких-нибудь компромиссах. Тем не менее я решил провести его через комиссию генерала Поливанова. Каждый раз, когда было заседание, мы с ним виделись, он рано утром приходил ко мне и докладывал. Вот я его по этому вопросу вызвал и говорю: „Вот вам Декларация прав и просьба, во-первых, чтобы вы не очень торопились“. Я еще рассчитывал, что первые весенние воды бурлящие спадут, тогда легче будет ее похоронить. О существе мы даже не говорили. Ясно, что она совершенно непригодна.

Прошло, однако, очень недолгое время. Утром он приходит немножко сконфуженный и говорит: „А. И., под давлением разных кругов пришлось поставить вопрос на обсуждение. Принят с поправками“. „С поправками и как принят?“ „Единогласно…“ Я говорю: „Это совершенно недопустимо, и я вас прошу пересмотреть“. Это был настолько невозможный документ, что агитации я никакой не предпринимал, потому что считал, что это само собой разумеется. Говорю: „Это недопустимо, надо пересмотреть… Мне пришло в голову. Я создам новые обстоятельства, и вы вынуждены будете вновь пересмотреть этот вопрос. Я пошлю этот вопрос на заключение командующим фронтами, будет отзыв их и тогда повод пересмотреть“. В тот же день были посланы телеграммы. Затем через несколько дней стали поступать ответы совершенно отрицательные в самых резких выражениях.

Я боюсь сейчас перепутать, как будто был один отзыв, который что-то допускал, что есть какая-то возможность, как это потом переработать. Но подавляющий был отзыв резко отрицательный. Я вызываю Поливанова, передаю ему все это, но уже не доверяю ему. На всякий случай говорю: „Постарайтесь провалить, а если вам не удастся — постарайтесь, чтобы было меньшинство, с которым я мог бы согласиться, потому что иначе в какое положение вы меня ставите. Я статский с репутацией революционного прошлого. Революцией поднят на этот пост. Вы — военные специалисты — слуги старого режима. Как это будет использовано! Документ полезный, полковники, генералы [одобрили, а] Гучков против. Я только прошу одно — добейтесь меньшинства. Нужно, чтобы один, два имели мужество…“ Через два-три дня приходит ко мне: „Я вынужден был пересмотреть и принять“. „Как принять?“ „Принять единогласно“. Это учитывают все люди, которые сядут на мое место. Они шли дальше, левее…

Я очень любил Поливанова, находил, что он очень умный, знающий, что он очень много пользы принес в свое время. Просто у него не было гражданского мужества, чувства долга. В этом отношении я в нем ошибался. Он не пригоден к этой роли. Я его очень любил, а тут сказал, что освобождаю его от дальнейшего председательствования в комиссии, назначу нового председателя, которого попрошу этот документ пересмотреть. Но тут я сделал ошибку в смысле выбора. Я торопился. Вопросы, которые рассматривались в этой комиссии, шли по Главному штабу. Поэтому я подумал назначить во главе комиссии помощника военного министра, который ведает Главным штабом, Новицкого. Вызываю Новицкого. Рассказываю ему весь этот эпизод, почему я освободил Поливанова. Говорю ему: „Прошу вас взять [на себя] председательствование в этой комиссии“. Он меня спросил: „А как, собственно, эта комиссия называется?“ И я почувствовал, что ему очень хотелось бы, чтобы эта комиссия не осталась без названия. Потому что она называлась комиссией генерала Поливанова и становилась известной в широких кругах; ему, видимо, хотелось, чтобы комиссия называлась комиссией генерала Новицкого, потому что ему казалось, что он будет очень идти в духе требований.

Это все были „бонапарты“. Я знаю, что он человек передовых взглядов был в прошлом, но главным образом просто карьерист. Я же предполагал, что он до такой степени будет ставить ставку, что мы конченые люди. И когда я ему рассказал, что сменен Поливанов, и говорю: рассмотрите, даю те же инструкции — если не удастся провалить, добейтесь меньшинства. Прошло несколько дней, приходит Новицкий и говорит: „Принято“. Принято без изменений, и принято единогласно. Тогда я ему сказал: „Но я вам заявляю — никогда моей подписи не будет под этим документом“. И стал уже обдумывать, не расстаться ли с ним вообще. Это был конец апреля. Мне приходило в голову, не пора ли самому уходить. Я предчувствовал, что будет Керенский. Так что я оставил в покое Новицкого. Только сказал ему, что моей подписи не будет.

Несколько дней проходит. Затем ночью сижу и подписываю какие-то бумаги. [Тут же] один из моих секретарей, Шильдер, мы вдвоем только. Он приходит ко мне поздно и говорит: „Вот пришли из Совета рабочих и солдатских депутатов к вам…“ — „Что такое им нужно? „По поводу Декларации“. Они, значит, узнали, что произошло и что я отказал. Я с ними был сух, а тут меня взвинтило еще. Говорю: „Скажите, что я их не приму“. Он возвращается и говорит: „Они говорят, что не уйдут. Так и будут сидеть, пока их не примут“. Я вспылил, говорю: „Ладно, зовите“. Пришли двое. Один из них офицер, другой прапорщик, третий инженер-механик флота. Так они скорее вежливо, не самоуверенно себя держали. „Вот, г. министр, мы пришли к вам справиться, когда же наконец вы утвердите Декларацию прав“. „Никогда“. „Но, позвольте, эта декларация три раза проходила через комиссию единогласно. Там все люди компетентные, как же вы не утвердите?“ Я говорю: „А я вам заявляю, что я этого документа утверждать не буду. Пускай моя рука отсохнет, но никогда моей подписи под этим документом не будет“.

Тогда они в повышенном тоне говорят: „Очень жаль, но имейте в виду, господин министр, что в крайнем случае можно обойтись и без вашей подписи. Вспомните: Приказ № 1 подписал Чхеидзе. И тогда получится такая картина, что Совет рабочих и солдатских депутатов подписал, а военный министр нет, и вот — к исполнению. И началась бы на фронте борьба между командным составом и солдатскими массами“. Тем не менее я сказал: „Никогда моей подписи не будет под этим документом“. „Посмотрим“. Ушли. Они этой угрозы не выполнили. Я думаю, что, если бы дело затянулось, они это сделали бы, но это были последние дни моего существования [в Министерстве]. Через несколько дней я написал письмо Львову и ушел. На мое место вступил Керенский.

Керенский окружил себя младотурками, молодыми полковниками Генерального штаба, которые делали определенную демагогически-революционную карьеру. Они сейчас же доложили ему об этом документе. Керенский утвердил, и я должен сказать, что не могу поставить это ему в вину, потому что его положение было хуже моего. Он сын этой революции. Генералы и полковники сказали „да“, а он скажет „нет“? Я думаю, что он тоже должен бы сказать „нет“, но ему было труднее; с его стороны это был бы акт политического самоубийства. Игра этих кругов в поддавки — это желание себя выгородить: в случае борьбы мы можем ссылаться, что мы были с вами. Я помню, что я [не] пошел туда для того, чтобы подчеркнуть мое отрицательное отношение к этому документу. Прения были без меня. Голосование без меня.

Базили: Как ваш уход состоялся?

Гучков: Все было очень, плохо, и по моему ведомству это разложение было особенно трагичным и все указывало, над чем мы стоим, какое крушение ждет страну и армию. Не потому, что у меня больше чувствительности, а потому, что больше к этому котлу прикасался, ощущал больше. Милюков более толстокожий, и впечатления дня у него были иные, чем у меня. Эта объективная обстановка влияла на то, что я очень пессимистически смотрел, а он сохранял веру в то, что это может утрястись. Меня все тревожило, но что особенно угнетало — это то, что я чувствовал себя совершенно одиноким в составе самого правительства. Я чувствовал, что если бы дать бой, на чем-нибудь настоять, разойтись с моими коллегами (конечно, по какому-нибудь очень серьезному поводу), то в этой группе я мог бы рассчитывать на одного только Милюкова; может быть — если бы это был яркий, красочный пункт — на Шингарева. Но если бы это соприкасалось с какими-нибудь репрессиями, то и Шингарев не мог бы. В кого я верил — это Милюков, и больше никто. Опираться на Временное правительство тоже нельзя. На что же опираться?

Уход от власти для меня не означал отказа от борьбы. Я только думал, что карта на центральное правительство бита. У меня была мысль — нельзя ли искать оздоровления с фронта. Там еще были здоровые элементы. Мне казалось, что если я уйду и затем как представитель Военно-промышленного комитета буду общаться с фронтом, то можно было бы тех или иных лиц как-то втянуть и затем подготовить то, что потом Корнилов не так удачно сделал, т. е. поход на Москву и Петербург.

Затем [случилось] какое-то обострение у нас под влиянием очень категорического тона, который принял Милюков в отношении проливов. Вокруг этого, тогда очень закипело. Это был хороший предлог, это было поводом, чтобы поднять травлю. Я был сторонником [приобретения] проливов, только я стоял за то, чтобы не давать повода поднимать бучу. Поэтому я не поддерживал резко категорическую позицию Милюкова в отношении проливов.

Но этим воспользовались его противники и вовне и внутри правительства, и произошла такая сцена. Милюков вместе с Шингаревым поехали на фронт. Шингарев по вопросам продовольственным, Милюков — не знаю. В их отсутствие поздно вечером на квартире князя Львова неожиданно собрали заседание Временного правительства. Керенский и Терещенко взяли на себя инициативу и самым резким образом напали на этот пункт о проливах и на всю роль Милюкова в составе Временного правительства. Я его поддерживал, и больше никто. Остальные молчали либо критиковали Милюкова, его политику, и вопрос о проливах не встретил ни в ком поддержки. Особенно резко нападал Терещенко, и кончилось тем, что была высказана мысль, что нужно расстаться с Милюковым. Правда, он во главе большой общественной группы. Нельзя просто его выбросить. Но, может быть, дать ему какое-нибудь другое ведомство. И так как совершенно не стеснялись и не дорожили Мануйловым, то в его присутствии было сказано, что Милюкову можно было бы дать Министерство народного просвещения, но решение расстаться с ним по Министерству иностранных дел было всеми поддержано.

Базили: Львов что говорил?

Гучков: Львов не нападал и не возражал, держался как будто нейтрально, но этому сочувствовал. Все, что могло обострить отношения Временного правительства с революционной стихией, было не по нем, он верил, что это может утрястись, что все это весенние воды.

Тогда в том же вечернем заседании были разговоры об усилении в нашей среде социалистических элементов, о том, что нужно близко с ними сплотиться. В тот момент я увидел, что Временное правительство шло в объятия демагогии, и окончательно пришел к заключению, что единственный выход — окончательно оборвать великое примиренчество и дать бой, вплоть до резких мер. Тогда я вернулся домой и написал письмо Львову. Я ему пишу, что дальше не могу принимать участия [в правительстве], не могу разделять ответственность в той работе по разложению страны, какая сейчас творится и какая не встречает никакого противодействия во Временном правительстве, и прошу считать меня уволенным от своего поста. Затем для того, чтобы отрезать всякие попытки убеждать меня, сделать попытки невозможными с их стороны, я помню, что ночью я послал это письмо Львову и точную копию этого письма в редакцию „Нового времени“ с просьбой напечатать. Утром мое письмо появилось в печати.

Тем не менее попытку вернуть меня сделал Терещенко, который питал какие-то надежды на меня. Он приехал ко мне и убежал, чтобы я взял отказ назад, что он думает, что для меня тяжело военное ведомство, и убеждал меня взять Министерство иностранных дел. Но оно было только производным из других. Если мы не могли привести страну в порядок, никакого смысла не было, и я от этого отказался.

За несколько дней до моего ухода был съезд в Петербурге и я там выступил с речью, очень предостерегающей против всего этого развала, и туда пришел Керенский, который в это время пытался [меня] сохранить. Он свой революционный авторитет ставил на службу целям войны, целям поддержания армии. Он не мог меры принять, но слова он произносил разумные. Когда мы с этого съезда ехали вместе, он меня уговаривал: „Останьтесь, я готов идти в помощники военного министра“. (Чтобы я мог сосредоточиться на технических вопросах). Но это меня не устраивало. Я помню, как Керенский подымается со своего места, обходит стол и говорит: „Когда же уберут эту старую калошу, князя Львова…“

По поводу давления, которое Контактная комиссия из Совета рабочих и солдатских депутатов хотела оказать… (Разговоры просят не писать.)

Отрывок

Гучков: С вокзала я поехал на Миллионную, не заезжая домой, потому что на вокзале мне начальник станции сказал: „Родзянко поручил передать, чтобы вы не оглашали Манифеста об отречении и сразу ехали на квартиру великого князя“. На вокзале мы задержались с Шульгиным. Дома жена беспокоится, не знает, что со мной. Поэтому, когда кончилась беседа с Михаилом, я спросил адъютанта, где у вас телефон, и пошел к телефону, чтобы сказать жене, что скоро вернусь домой. Снимаю трубку. Смотрю — Керенский сзади меня стоит. „Вы что?“ А он таким заносчивым тоном говорит со мной: „А я хотел знать, с кем вы будете говорить“. У него была мысль, не таим ли мы какой-нибудь план, нельзя ли вызвать какую-нибудь воинскую часть, захватить Михаила, отречение устранить. Набокову и Нольде было поручено… Он категорически сказал, что при таких условиях он престола принять не может. У Керенского было с самого начала подозрение, не таим ли мы какие-нибудь планы заговорщические, чтобы сохранить монархию. Он пошел подслушивать, а я ему говорю: „Нет, я хочу говорить со своей семьей…“

Четверг, 30 марта 1933 г

Гучков: Последний раз я видел П. А. Столыпина за несколько дней до его поездки в Киев. Я только что вернулся из своего путешествия по Дальнему Востоку, где ознакомился с ходом постройки Амурской железной дороги и по поручению Главного управления Красного Креста принял участие в организации борьбы с чумой в пределах русских концессий в Маньчжурии. Узнав о моем возвращении в Петербург, П. А. пригласил меня к себе обедать. Свидание происходило в его летнем помещении на Елагином острове. После обеда мыс ним гуляли в саду.

Я нашел его очень сумрачным. У меня получилось впечатление, что он все более и более убеждается в своем бессилии. Какие-то другие силы берут верх. С горечью говорил он о том, как в эпизоде борьбы Илиодора с саратовским губернатором Илиодор одержал верх и как престиж власти в губернии потерпел урон. Такие ноты были очень большой редкостью в беседах П. А. Чувствовалась такая безнадежность в его тоне, что, видимо, он уже решил, что уйдет от власти. Через несколько дней пришла весть о покушении на него в Киеве. Я послал ему иконку, которую он получил, когда был в сознании. Меня что-то задержало в Петербурге, и я по приезде в Киев уже застал Столыпина в гробу.

Генерал-губернатор киевский Ф. Ф. Трепов рассказал мне, при какой обстановке протекали вообще все празднества и был убит П. А. Столыпин. Дело охраны было изъято из рук местных властей и передано в руки центральной власти, охраной руководил Курлов, товарищ министра, затем видную роль играли полковник Спиридович, ротмистр Кулябко и Веригин. По наблюдениям Трепова, охрана не брала на себя ограждение личности Столыпина, а только государя и царской семьи, так что, когда надо было кольцом агентов выделить, то Столыпин находился вне охраны. Хотя Трепов не сказал мне определенными словами, но, как я понял из общего его рассказа, он разделяет мои подозрения, что, если охранка не организовала самого покушения, то во всяком случае не препятствовала ему. Еще больше укрепилось во мне это подозрение, когда сенатор Трусевич, которому было поручено расследование дела убийства Столыпина, заехал ко мне на квартиру и ознакомил меня тоже со своим общим впечатлением.

Базили: Вы были тогда председатель Думы?

Гучков: Нет. Я как раз перед этим отказался. Западное земство было в Государственном совете искажено. Тогда Столыпин подал в отставку. Государь не принял. Тогда была распущена Дума. Это было так против моей оценки положения, что я сейчас же получил указ о роспуске. Закон о западном земстве был законом либеральным. Впервые инородцы приобщались к российской жизни. Там [поскольку] было засилье польского элемента в отношении русского, вводилась, в отличие от русского земства, куриальная система. Поляки выбирают промеж себя, русские из своей среды. Вот против этого вооружились наши левые, потому что это противоречило общему принципу демократическому о равенстве всех и о территориальных формах избрания, они никаких курий не признавали. Но все-таки большинство у нас нашлось.

Когда это попало в Государственный совет, то там правое крыло было вообще не расположено к этому закону, но так как они не решились бороться с принципом, потому что принцип был одобрен государем, поэтому они старались исказить, сделать этот закон неприемлемым, они ввели эту поправку, они отвергли куриальную систему. Государственный совет отверг куриальную систему для того, чтобы торпедировать весь закон. Все правое крыло этим воспользовалось для того, чтобы исказить закон. Если бы это было случайное большинство, исходило бы от левых, от центра! Но когда совершенно открыто руководство этой кампанией повели Трепов и Дурново — члены Государственного совета по назначению, мне стало ясно, что эти люди были приняты государем в отдельной аудиенции.

Тогда Столыпин, решив, что при таких условиях не может остаться, вручил прошение. Государь был расстроен всем этим, просил остаться и согласился на все те условия, которые поставил Столыпин. Условия были неправильны с начала до конца. Была расправа с членами Государственного совета. Члены Государственного совета были вечными, но каждое 1 января из всего состава членов Государственного совета назначались к присутствию такие-то по назначению. Государь обещал, что он их к 1 января исключит, а пока было им приказано взять отпуск и до конца года не присутствовать. Такая кара по отношению к ним должна быть очень сурова.

И другое условие Столыпин поставил для того, чтобы свою победу очень ярко охарактеризовать. Он получил разрешение государя на три дня отсрочить заседание Государственной думы, и тогда правительство получило право действовать на основании 87-й статьи. Одновременно распустили Думу [и Совет] и издали закон в том виде, как он пришел в Государственную думу… против Государственного совета. Столыпин не учел того впечатления, которое должно было составиться у нас и вообще в общественном мнении. Здесь как будто цель хорошая — либеральный закон, спасти от интриганов, но создавался прецедент в борьбе с законодательными учреждениями. Это было недостойно, могло сделаться [стандартным] маневром, могло повести дальше. Раз Госсовет разошелся с Думой, полагалась согласительная комиссия, которая должна была разногласия ликвидировать другим способом.

Получив рано утром этот указ о роспуске на три дня, я пошел в Государственную думу и тут же написал, что я слагаю с себя [полномочия председателя]. Мне не хотелось, чтобы октябристская партия была скомпрометирована, будто это было с одобрения нашего. Столыпин был юрист слабый. У него не было достаточно чувствительности, и он очень удивлялся. Он говорил: „Закон издается в той редакции, как Государственная дума приняла“. Я сказал: „Я считаю, что это роковая вещь — то, что вы сделали, расправа с этими членами Государственного совета. Они как законодатели должны быть независимы, такие кары неудобны — за голосование против правительства расправляться. Вы некоторый урон нанесли нашей молодой русской конституции, но главный грех — это то, что вы сами себе нанесли удар. Если раньше с вами считались как с человеком, имеющим большой вес, то это, по-моему, политическое харакири“.

Это преддверие к его уходу. Затем второе. Предвидя, что будут запросы, я не хотел участвовать. Я не мог защитить, но в то же время не мог участвовать в атаках на него. Я взял отпуск и уехал на Восток. Я поехал на Амурскую дорогу. В то время разыгралась в Маньчжурии чума, и Красный Крест поручил мне организацию помощи в борьбе с чумой. Весной вернулся назад, когда Государственной думы не было. Столыпин возил меня обедать перед смертью. По душам говорили, он был подавлен, он чувствовал… Государь в руках таких людей… О Распутине мы с ним не говорили в данном случае, [упоминавшийся] эпизод был: Илиодор против гражданской власти и губернатора.

Потом меня укрепил в этом [подозрении] сенатор Трусевич, директор Департамента полиции, затем я видел одного из Нейдгартов. Я чувствовал, что те подозрения, которые мной овладели, этими людьми разделяются, может быть не вполне осознанно, я увидел, что не ошибаюсь. Я предъявил запрос в Государственную думу: известно ли правительству, что условия убийства Столыпина [говорят о том, что] были допущены известные незакономерные действия? И я показал, что это не небрежность при выполнении обязанностей, а там есть попустительство, и перечислил всех тех, кого имел в виду, назвал генерала Курлова, полковника Спиридовича, ротмистра Кулябко и какого-то Веригина.

Это была не охрана государя, это была вообще вся охрана. Охрана была изъята из рук киевских [полицейских властей] и передана приезжим из Петербурга. В ответ на это последовало, что Спиридович как помощник дворцового коменданта подал докладную записку Дедюлину, что я его оскорбил, что он просит разрешения вызвать меня на дуэль, либо оградить его от посягательств на его честь с моей стороны. В правительстве не хотели таких осложнений, ему приказано было сидеть смирно, как я потом узнал.

Бозили. Спиридович был замешан?

Гучков: Картина была такая. Не знали, как отделаться от Столыпина. Просто брутально удалить не решались. Была мысль создать высокий пост на окраинах, думали о восстановлении наместничества Восточно-Сибирского. Вот эти люди, которые тоже недружелюбно относились к Столыпину (тем более, что в это время Столыпин назначил ревизию секретных фондов Департамента полиции), словом, они нашли, что можно не мешать… В это время в левых кругах создалась атмосфера какая-то покушений на Столыпина. Когда я вернулся с Дальнего Востока, мне об этом сообщили и указали, что можно ждать покушений со стороны финляндцев. Перед этим прошел закон о Финляндии, который обидел финляндских националистов, можно было ждать покушения оттуда. Так как у меня были конкретные данные, я, несмотря на мое нерасположение к Курлову, эти сведения ему сообщил.

Так как предвиделась поездка Столыпина в Киев, то я его предупредил об этом, и у меня определенно сложилось впечатление, что что-то готовится против Столыпина. Я тогда последний раз виделся со Столыпиным. Мы поздно вернулись к нему. Заседание должно было состояться… Он стоял в дверях, а я все думал — сказать ему или не сказать, чтобы он остерегался… Я ему не сказал. У меня до сих пор сохранилось убеждение, что в этих кругах считали своевременным снять охрану Столыпина. Любопытно следующее: я потом узнал, что Столыпин не раз говорил Шульгину: „Вы увидите, меня как-нибудь убьют и убьет чин охраны…“

Базили: Но фактически были левые, которые его убили?

Гучков: Да, да, да, Богров левый1. Я думаю, что он служил обеим сторонам, так как он не был героем, этот Богров, и нельзя было ждать, что он отдаст себя на казнь, то надо было думать, что у него были перспективы, ему помогут ускользнуть.

Базили: В левых кругах зрело желание отделаться от Столыпина? Под влиянием чего?..