53114.fb2
Базили: Заседание Временного правительства, на котором Корнилов предложил ликвидировать большевиков. Что вы по этому поводу помните? Как постепенно подходили к тому, чтобы принимать энергичные репрессивные меры против большевистской пропаганды? В результате было сделано предложение, которое провалилось.
Гучков: Корнилов попытался если не оздоровить гарнизон, то создать в нем какие-то надежные части, надежные элементы, на которые, если потребуется, можно было бы опираться даже при вооруженном столкновении. Он и я, мы были связаны обязательством Временного правительства, заключенным до образования правительства, — пактом о невыводе частей петербургского гарнизона из Петербурга. Было это сделано без меня в ту ночь, когда я был в Пскове. Когда я вернулся и Милюков мне показал, я тогда сказал, что это лишает нас всякой возможности бороться. Оно понятно: петербургский гарнизон, который считал, что он своими революционными выступлениями завоевал новый порядок, будет очень дорожить этой возможностью, будет сидеть в Петербурге, пользоваться всеми благами и держать нас в плену, а мы лишаемся права делать какие-нибудь перемены. Введение в Петербург новых частей не допускалось, вывод частей Петербургского гарнизона куда-нибудь на фронт тоже был бы нарушением, и задача была в том, чтобы незаметно инфильтрировать здоровый элемент командного состава. Этим усиленно занялся Корнилов и кое-какого успеха достиг. Более слабые люди были устранены, крепкие назначены в более здоровые части, казачьи части, части артиллерии, училищ, потому что из-за них тоже приходилось вести борьбу.
Так вот, его задача была образовать такие отдельные части, на которые в случае чего можно было бы опереться. Все это шло очень медленно и малоуспешно. Помню те цифры, которые Корнилов называл, когда приближался на очередь вопрос о вооруженном столкновении, в момент демонстрации конца апреля, 23-24-го, когда толпы рабочих и солдат ходили по Петербургу и кричали: „Долой буржуазное правительство“, „Долой Милюкова и Гучкова“. Это принимало довольно грозный характер, и тогда мы с Корниловым обсуждали, какими располагаем силами, чтобы дать отпор в случае вооруженного столкновения, и пришли к заключению, что в нашем распоряжении имеется всего 3 1/2 тысячи человек против 100 000 человек. Правда — это в одних руках, а то толпа, и, конечно, офицерство было в тех частях. Но многие их них не участвовали, а остальные были бы убиты. Так что разгромить этот революционный гарнизон такими силами мы не могли бы, но отстоять против него существование правительства или какое-нибудь здание могли.
Когда эта манифестация апрельская принимала все более грозный вид, у меня состоялось заседание Временного правительства, где я доложил положение дел и очень спокойно заявил, что за существование самого правительства можно поручиться, потому что в нашем распоряжении имеется 372 тысячи человек вполне надежных, что мы не предполагаем самим перейти в наступление потому, что, может быть, это движение уляжется, а пролитая кровь может вызвать волнения, но что, если будет вооруженное вторжение — мы даем вооруженный отпор. Общее молчание — только встал Коновалов.[62] Коновалов подошел ко мне и громко говорит: „Александр Иванович, я вас предупреждаю, что первая пролитая кровь — и я ухожу в отставку“. Подошел Терещенко и сказал то же самое. А я все говорил — мы не нападаем, а на нас нападают. Тут несколько десятков юнкеров, если бы я им приказал стрелять…
Я потом вспоминал, мне приходилось быть при последних вспышках спартакизма в Германии, был в одном ресторане, завтракал, недалеко от рейхстага, и услыхал трескотню ружейную и пулемет. Я и другие вышли, потом выяснилось, что толпа невооруженная шла с манифестацией к рейхстагу. Там в силу закона известный район вокруг рейхстага считается запретным, и там не допускаются никакие манифестации, и их полиция остановила, а они приказанию полиции не подчинились и пошли дальше. Но невооруженная толпа. И когда они приблизились к рейхстагу, то по распоряжению военного министра вышла довольно значительная охрана с пулеметом и открыла по этой толпе огонь. Около ста человек было убито. Толпа разбежалась. Прервалось заседание рейхстага, члены стояли у окон и смотрели на стрельбу, и, когда возобновилось заседание, Носке с кафедры заявил очень энергично, что он распорядился открыть огонь, что манифестация прекращена, и ему сделали чрезвычайно восторженную овацию немецкие социалисты.
…Я посмотрел на остальных и получил впечатление, что один человек не пошел бы в отставку — Милюков, а другие пошли бы в отставку.
Бозили. Как вы объясняете психологию этих людей?
Гучков: По-разному. У меня от соприкосновения с кн. Львовым получилось впечатление, что он неисправимый непротивленец, он крепко верил, что все это стихийное само собой уляжется, что известные добрые качества, здравый смысл заложен в русской народной массе, что он, в конце концов, возьмет верх, эксцессы связаны с бурным весенним потоком, а потом спокойно потечет. Что касается других, я не знаю, было ли у них такое миросозерцание. [И то и] другое — просто физическая трусость. Вот если бы кто другой подавил движение… но сами участвовать в этом, принимать на себя ответственность! Нет, себя они покрыли бы тем, что отреклись от Корнилова, от меня, от Милюкова, от всех тех, кто либо дали бы распоряжение подавить движение, либо одобряли, санкционировали.
Я помню эту сцену, она подготовлялась, но это окончательно сломило меня: я увидал, что те задачи, которые перед нами выросли, — необходимость войны, контрреволюции, гражданской войны, — что они в сообществе с этим составом правительства невозможны. Данный состав Временного правительства не только не помог бы, но лишил бы эту власть доверия. Сейчас же это было бы понято как контрреволюция. Буржуазные элементы отреклись бы, значит, это пахнет контрреволюцией. Я не был уверен, не будет ли это опасным провокационным актом, сигналом к общему развалу.
Базили: Предположим, был бы дан отпор и кончилось анархией. Мы могли одержать верх, если бы дали решительный бой. Это вообще был бы заговор, не скажу против существующего официально строя, но против того политического уклада, который сложился.
Гучков: Весь план мой заключался в том, чтобы ликвидировать Совет Рабочих и Солдатских депутатов. Я думал, что, если бы нам удалось образовать единую, свободную, ответственную перед самой собой, а не перед другими, твердую правительственную власть, то даже при всей разрухе, которая охватывала и страну и фронт, шансы навести порядок были. Надо было какое-то очень кровавое действие, расправа должна была быть. Вот как-то позднее мы с Милюковым вспоминали. Он говорит: „Александр Иванович, я вас в одном обвиняю, почему вы не арестовали Временное правительство?“ Я мог бы арестовать их, но я не знал, как к этому отнесется страна.
Этими демонстрациями в конце апреля выяснилось: в Совете Раб. и Солдат, депутатов поняли, что захват власти для них не будет так легок, как они полагали. Поэтому через два-три дня после этого Совет обратился в правительство с требованием, чтобы права командующего войсками Петербургского округа по вызову войск были бы связаны разрешением и согласием какой-нибудь делегации от Совета. Их мысль была, чтобы некоторое количество, 2–3 человека, было бы ими делегировано в состав штаба Петербургского военного округа, чтобы всякое распоряжение главнокомандующего о вызове и употреблении войск принималось бы при контрассигнировании приказа. Я отвечал, что я на это не согласен, настаивал, чтобы от этого отказаться.
Мы отказались. Но поразительна одна черта: это то, что Корнилов, при всех своих качествах, меня уговаривал согласиться на это. Видите, такие умные люди не разбирались в этом деле, искали выходов в сторону какого-то соглашения, примирения, пытались отсрочивать момент столкновения. Это очень характерно. Он очень настаивал на том, чтобы согласиться, считая, что сумеет сговориться с лицами, которые командированы. Я был против этого, считая, что это была бы лишь капитуляция, а затем это просто материально и физически связало бы нас. Эта военная демонстрация против Временного правительства, она тогда же и произошла. Велась очень зажигательная пропаганда — это был период, когда Ленин произносил речи в доме Кшесинской, и это производило такое разлагающее влияние на армию, на войска в Петрограде, что было тогда предположение произвести нападение. Я подробностей не помню…
Базили: Я помню, как мы поехали втроем…
Гучков: Это когда было?
Базили: За день-два до вашей отставки. Вы считали, что это последний шанс. Гучков: У меня крепко сидела еще мысль, что до тех пор, пока мы не добьемся единого правительства, пока будет продолжаться эта двойственность (Совет Р. и С. депутатов, который посылает распоряжения по своему усмотрению), — до тех пор мы не сладим с нашими задачами, не приведем в порядок ни страну, ни армию. Мне этот вопрос о перевороте представлялся совершенно ясно.
Базили: Мысль арестовать большевиков — прежде всего нужно было взяться за вожаков крайнего крыла. Так что это было кульминационным пунктом в вашем старании спасти Временное правительство.
Гучков: Это была последняя попытка. И когда я убедился, что как ни велики затруднения, но они преодолимы, а непреодолимо одно препятствие — в виде определенного отказа большинства Временного правительства от резких мер борьбы, — тогда моя миссия кончилась. Я не отказывался вообще от работы, но мне казалось, что надо из центра перенести работу на фронт. Может быть, там несколько подготовить какие-нибудь здоровые части, с которыми можно было бы предпринять поход на Петербург для его оздоровления. Я с самого начала пришел к этой идее, которую потом неудачно развил Корнилов.
Базили: Что вы сделали после своего ухода?
Гучков: После ухода я вернулся на прежнюю должность. В соприкосновении с военным ведомством имелась возможность общаться с фронтом, ездить туда. Затем не по моей инициативе, а по инициативе Путилова образовался негласно комитет из представителей банков и страховых обществ. Чтобы оправдать официально свое существование, он назвал себя Обществом экономического возрождения России. На самом деле задача была собрать крупные средства для того, чтобы в случае выборов в Учредительное собрание помогать выбору умеренно-буржуазных элементов, и, главным образом, работа на фронт. Вся эта финансовая работа заключалась в том, что, собрав крупные средства, мы их передали в распоряжение Корнилова. Это давало возможность мне с ним общаться. Он делал большую работу, разная пропаганда, литература, объезды офицерами и нижними чинами фронта и просто разные подарки, которые делались частям, солдатам от имени командующего армией для того, чтобы поднять его личный престиж. Это делалось за счет тех средств, которые мы ему отпускали.
За несколько дней до переворота (то есть выступления Корнилова. — Ред.) я поехал на фронт, переворот меня застал около Риги. Оставался за меня Путилов. Приехал какой-то полковник от Корнилова, ему были вручены некоторые средства, и он их повез туда. Характерна неудача Корнилова. Я тоже убежден, что военное командование в согласии и союзе с правительством еще имело шансы захватить власть, а как только между ними образовался антагонизм, так [все] и рухнуло. Ведь Корнилов имел поддержку, а как только увидал, что поддержка изменила, он смалодушничал.
Базили: Если бы Корнилов тогда не смалодушничал, если бы он пошел и дошел, что произошло бы?
Гучков: Трудно сказать, я не уверен. Они просто остановились, один по малодушию низкого калибра, другой по некоторой нерешительности — выполню ли я эту задачу… Вдруг провал, гражданская война — и в то время, как фронт у нас. Не воспользовались бы немцы… У Корнилова были не личные соображения.
Базили: Вы помните что-либо по вопросу о выезде за границу Николая II?
Гучков: Это было совершенно без меня. Я мало был в Петербурге. Когда я возвращался, меня осведомляли.
Базили: Милюков и Керенский…
Гучков: Я помню одно — мысль о том, что надо принять очень тщательные меры для того, чтобы обеспечить безопасность царской семьи, — это нас очень занимало. Я считал, что [если предпринять] сколько-нибудь открытый их вывоз, то могут узнать какие-то воинские части, может быть попытка захвата их, это было столь грозно, что заставляло нас очень задуматься, потому что окружить царскую семью такой воинской частью, которая дала бы отпор таким попыткам, — мы не были уверены, в состоянии ли мы будем найти таких, и выезд мог быть только при условии тайны. Надо было симулировать как бы бегство царской семьи. Можно было бы организовать технически…
Базили: Следующий раз вернемся к коренному вопросу.
Базили: Вы говорили, как у вас с властью наладились отношения. Ваши отношения со Столыпиным, ваша деятельность в военной комиссии Государственной думы, как в этой комиссии вы выступили против неправильного использования великих князей в рамках армии, как вы добились известных реформ в военном управлении… Государь, очевидно, ощущал в связи с этим неприятные чувства, потому что армия — его личная территория; Гучков в этом главный виновник.
Гучков: С тех пор создалась легенда насчет младотуречества. Мы остановились на периоде III Думы, и мы еще не перешагнули в IV. Один маленький эпизод: как следили, старались изловить. Канцелярию Комиссии государственной обороны мне приходилось формировать. Я подумал, что тот состав канцелярского персонала, который мы имели в Думе, — это были молодые люди из Государственной канцелярии. Они очень хорошие, надежные, с литературными и канцелярскими качествами, но у них не было специальных технических знаний по военной части, и состав комиссии был тоже цивильный. Были среди нас военные элементы, которые давно отстали от военных дел, капитан II ранга князь Шаховской[63] и т. д. Это все были военные, но давно ушедшие со службы. Так как нам приходилось изучать много технических вопросов, я боялся, что к наивности членов комиссии присоединится незнание дела самой канцелярией. И нам придется много „гафф“ наделать (дать поводы для пересудов — Ред.).
Поэтому я думал, что полезно привлечь военных канцеляристов; обратившись к начальнику Главного штаба, я просил его рекомендовать кого-нибудь. Через некоторое время я получил записку, что он рекомендует капитана Михайлова, который кончил Академию и был все время в канцелярии Куропаткина и т. д. И обременен семейством. Я его вызвал. Рекомендация была хорошая. Так вот когда уже начали обостряться отношения между комиссией и военным министерством (со стороны государя было явно недоброжелательное отношение к комиссии, к ее работе), то я узнал, что Михайлов приставлен к комиссии, ко мне в качестве соглядатая. Он знал о существовании кружка ген. Гурко. Когда поступал к нам какой-либо законопроект, то я писал: „Пошлите столько-то экземпляров генералу Гурко“, и он несколько раз говорил мне очень настойчиво: „Ведь я мог бы быть полезен и там, может быть, вы пригласите меня“. Но я это отклонил.
Через некоторое время я узнал, что им составлен обстоятельный донос, потом повторившийся, где говорилось о создании в армии такого кружка, который должен подготовлять антимонархические течения, а может быть и действия, в самой армии.
Затем я узнал, что этого Михайлова приглашают к себе крайние правые, что он вошел в переговоры с Марковым 2-м и Пуришкевичем, а затем произошел следующий эпизод. Я не хотел из этого, что называется, делать историю, но вышло так, что Михайлов оказался как канцелярист никуда не годным, плохо писал доклады, был ленив и хамски груб со своими подчиненными. Помню эпизоды его хамского отношения. Я его вызвал (в то время я был председателем Гос. думы) и говорю: „Имейте в виду, что вы у нас больше не будете. Вы ленивы, неаккуратны, ваши доклады очень неудовлетворительны. Я не желаю портить вашу карьеру, поэтому я вас не удаляю своей властью, а только предупреждаю, что даю такой срок. Найдите себе какие-нибудь занятия, но вы не должны остаться“. Из этого разыгралась целая история, потому что он побежал к Маркову и к Пуришкевичу. Но я был непреклонен.
Вдруг приезжает ко мне один из высших чинов Главного управления Генерального штаба из разведывательного отделения и говорит мне: „У вас служит капитан Михайлов?“ Как выясняется, он под подозрением, что он разные секретные сведения, которые получает у нас, продает одной иностранной державе. „Есть у вас какие доказательства?“ „Доказательств нет, но он у нас сильно под подозрением“. Это усилило мою решимость, и я его еще раз вызвал и сказал: „С завтрашнего дня я вас увольняю в отпуск“. Одна подробность меня успокаивала, что когда он поступил на службу к нам, то произошло некоторое междуцарствие, он из Главного штаба еще не был отчислен и у нас не был зачислен — так не получал жалованья. Он пришел как-то ко мне и просил, чтобы я ему помог. Я ему дал несколько сот рублей. Меня успокаивала мысль, что он мне не отдавал. Будь он шпион — он бы отдал.
Затем началась война, и я обслуживал в Красном Кресте 2-ю армию Самсонова. Приезжаю в штаб, мне командующий армией Смирнов говорит: „К нам назначен новый офицер, некто капитан Михайлов. Ссылается на то, что он был в Государственной думе и что вы его знаете“. „Знаю, но вот с какой стороны“. Смирнов говорит: „Я ему предложил туда, а он отказывается и говорит: „Нет, я бы не хотел в оперативную часть“. Это характерно; какая шла работа по созданию атмосферы недоверия. К Сухомлинову он тоже бегал. Когда приходится объяснять, как у Государя отношение менялось, я должен сказать, что шла упорная работа. И пользовались такими лицами, как Михайлов.
Базили: В распутинщине какую вы заняли роль?
Гучков: В числе лиц, которые сменяли друг друга в звании придворных мистиков, были другие, затем появился Распутин. Конечно, это было неприятно, потому что это компрометировало верховную власть, но я не отдавал себе отчета, насколько это явление из области мистики, из области личной жизни перескакивало в области общественную, политическую и т. д. Более опасной фигурой являлся тогда в этой области Илиодор,[64] у которого шла борьба с самим правительством Столыпина. Столыпин старался его отстранить подальше от престола. Это была все спекуляция на больных сторонах царской души. В мои последние встречи со Столыпиным за несколько дней до его убийства на Елагином острове он мне говорил с глубокой грустью о том, как такие явления расшатывают и дискредитируют, во-первых, местную правительственную власть, а затем эта тень падет и на верховную власть. Говорил, что все это очень гнило, но что он одного только ждет, что это, может быть, на корню сгниет.
Что такое Распутин, какую он роль играл, об этом теперь можно говорить потому, что это относится к покойнику. Мне раскрыл глаза Кривошеин. Когда после убийства Столыпина я с ним говорил на тему о роли Столыпина и о возможной для него будущности, если бы он не был убит, он мне сказал, что Столыпин был политически конченый человек, искали только формы, как его ликвидировать. Думали о наместничестве на Кавказе, в Восточной Сибири, искали формы для почетного устранения; еще не дошли до мысли уволить в Государственный совет, но решение в душе состоялось — расстаться с ним. Кривошеин рассказывал: „Я Столыпину не раз говорил: „Вы сильный, талантливый человек, вы многое можете сделать, но только, я вас предостерегаю, не боритесь с Распутиным и с его приятелями, на этом вы сломитесь“, а он это делал — и вот результат“. Я думал, Столыпин — громадная сила, а тут сильнее…
Строй новый был слабеньким строем, корни не глубоко пущены, я готов был этому новому строю очень много грехов простить, лишь бы мало-помалу его выправить. Поэтому нарушения закона надо было пресекать, но я относился снисходительно, считая, что это входит в процесс воспитания. Когда мне картина представилась, что мы стараемся оградить конституционный строй, а что рядом с ним, оказывается, вот какие… Тогда я немножко внимательнее отнесся к этому явлению. Выяснилось, между прочим, что вмешательство Распутина в дела церковные имело скандальные формы и В. Львов, который был председателем комиссии по церковным делам, горячо принимал это к сердцу.
Иерархи относились к нему очень хорошо. Он мне сказал, что высшие иерархи в отчаянии, они заламывают руки, когда рассказывают о наглом вмешательстве Распутина в церковные дела. Я один эпизод расскажу. Это было позднее, в самые последние месяцы 1916 года. Я встречался с Белецким, бывшим директором Департамента полиции. Он еще был на должности, но в немилости. Он говорил мне: это верование в церковных делах, в смысле личного состава, в Распутина, было беспредельно. Все делалось с его одобрения, согласия, по его требованию. Только нужно сказать, что не все назначения, которые были проведены через Распутина, были плохи. Затем Макаров. С ним я виделся, и он говорил мне: „Да, Распутин, верно. Но это чисто личные, семейные вопросы мистики царской семьи. Я вмешательства Распутина в государственную жизнь не чувствую“. Ирония этой беседы заключалась в том, что Макаров должен был уйти по интригам Распутина.
Я не раз беседовал на эту тему с Коковцевым. Я так говорил. Может быть, мы не выросли в народ с конституционным правосознанием, особенно народные массы, они царя почитают как самодержца, помазанника Божия, все это так. Но вот в чем ужас, что если в один прекрасный день массы узнают, что помазанника нет, а что за его спиной находится их же человек из народных масс, но недостойный, какой-то хлыст, конокрад, развратник, то это удар по ореолу народного престижа. Будь это граф, князь, народ не обиделся бы, а когда свой человек… Словом, я пытался, во-первых, узнать, а во-вторых, действовать, не прибегая к огласке, как думский трибун, потому что я отлично понимал, что разоблачения все эти наносят такие раны, что не знаешь, что лучше — болезнь или лечение…
Базили: То, что не видел Милюков…
Гучков: Что такое за явление сам по себе Распутин. Одна дама, баронесса Икскюль Варвара Ивановна,[65] она всем интересовалась. Это явление должно было пройти через ее салон. Она мне говорила: „Хотите встретиться?“ Я говорил: „Нет, не хочу“. „Почему?“ Потому что знал, какое Распутин из этой встречи сделает употребление. Он любит распространять, что тот или другой у него заискивает. Но в то же время я хотел иметь объективную оценку, что это за явление. Очевидно, он не просто штукарь, в нем что-то есть, есть, очевидно, какое-то родство с каким-нибудь нашим сектантским течением. Меня интересовало, можно ли его зачислить в класс сектантских течений или он одиночка, сам по себе. Как быть? Я подумал, хорошо было бы свести с Распутиным какого-нибудь большого знатока нашей сектантской жизни, чтобы тот дал свою объективную оценку.
У нас было очень мало исследователей сектантской жизни, но в литературе целый ряд томов был очень интересен. Это было собрание их обычаев, молитв, песнопений, составленное Бонч-Бруевичем. Тогда я его вызвал и говорю ему: вот такое явление в нашей жизни — Распутин. Очень интересно было бы, если вы с научной стороны обследуете. Если вы заинтересуетесь этим, я могу дать вам возможность с ним встречаться, а так как по вашей литературе я нахожу, что вы сумеете с этими людьми говорить, то вы можете его обследовать, а затем поделитесь вашими впечатлениями со мной. Я просил баронессу Икскюль, чтобы она пригласила их вместе. Сперва, они встречались у баронессы, затем более интимно.
Через несколько недель Бонч-Бруевич мне пишет, что для него ясно. Конечно, его просто зачислить в какую-нибудь определенную секту нельзя, он одиночка, но у него есть родство с хлыстовщиной, духоборством. Ему просто была дана задача: [изучить] не влияния Распутина, а его психологию, так что не скажу, чтобы это его обследование пролило яркий свет на все явление. Он пришел к заключению, что это не только проходимец, который надел на себя маску сектанта, а сектант, в котором было известное проходимство. Потом, когда я ознакомился с личностью Бонч-Бруевича и с его ролью во время [правления] большевиков, я стал задумываться, был ли он искренен в своей беседе со мной, не пришел ли он к тому убеждению, что это явление полезно для них, спекулировавших на разложении старой власти.[66]
Базили: Я никогда не видел Распутина, но в своем исследовании наткнулся на три характеристики его. Одни видят в нем авантюриста, использованного кучкой людей. Другие считают, что это проходимец, но что этот проходимец был искренним носителем какой-то народной мистики. Третьи находят несомненные признаки гипнотического влияния. Это объяснение мирится с обоими предшествующими. Давыдов[67] говорит, что раз встретил Распутина и ему лично пришлось самые большие усилия над собой произвести, чтобы не подчиниться его влиянию. Распутин особенно желал на него воздействовать, обворожить, и он говорит, что пришлось до самого конца завтрака усиленно бороться, чтобы сохранить свою нервную силу.
Гучков: Несомненно, что в нем были какие-то флюиды. Я потом заподозрил, не было ли тут политических видов; в той борьбе, которую я предпринял с этим новым влиянием, я нескольких думских левых не имел на моей стороне. Они смотрели так, как будто я с ветряными мельницами борюсь, и даже был один думский эпизод, который мне напомнил один человек — Гегечкори.[68] Я имел еще беседу с Коковцовым, он мне говорил, между прочим, что государь интересовался его, Коковцова, мнением о Распутине. Идя навстречу и подчиняясь желанию государя, Коковцов виделся с Распутиным и, когда Государь спросил его мнение, Коковцов сказал: „Я вначале моей карьеры служил по Главному тюремному управлению. Так вот таких людей я по каторгам и по тюрьмам видал“. Это не отразилось на его карьере, но и не повлияло на Государя.
Я видел, что нормальными путями — чтобы близкие употребили усилия — этого [воздействия на Николая II] не было. Оставалось одно. Мы не имели тех прав, которые имели западноевропейские парламенты; там по любому делу могут поставить правительству вопрос. Мы могли предъявить запрос в том случае, если было нарушение закона. И вдруг происходит такая вещь. В Москве был кружок светских богословов, как в свое время у Хомякова. Преемником их с славянофильским течением был кружок, возглавляемый Новоселовым.[69] Это были сыны православной церкви, сторонники церковного собора. Они, конечно, ближе меня стояли к церковным делам, интимно были связаны с высшим духовенством, и то, что до меня доходило, они освещали. Наконец терпение лопнуло, они приняли какую-то резолюцию, и затем эта резолюция была изложена в виде статьи, подписанной Новоселовым в газете „Голос Москвы“, которую я основал. Я самой статьи раньше не видел; она была скорбного характера. Имя не было названо, но прямо констатировалось наличие каких-то темных влияний.[70]
Московский генерал-губернатор Гершельман эту газету приостановил в виде кары на 7 дней. В тот же день, когда я получил известие из Москвы о закрытии газеты, собрал фракцию и осведомил ее о положении дела и получил согласие и подпись. Прежде чем предъявить это, я имел беседу с одним из членов нашей фракции — М. В. Родзянко. Я ему рассказал все это. Родзянко был очень взволнован и говорил: „Я вам не советую делать“ — и произнес одно слово, которое я чувствовал: c'est l'affaire du colliet la reine“ („Это дело об ожерелье королевы“. — Ред.).