53114.fb2
Я произнес очень сдержанную речь, только говорил о том, что власть не свободна, что есть какие-то влияния, а в самом запросе было указано на распоряжение Гершельмана, имя Распутина упомянуто не было, но ясно было…
Базили: Ни в статье, ни в запросе?
Гучков: Нет. Я только говорил о темных влияниях. Тут произошел эпизод. Я был очень взволнован, потому что я придавал этим темным влияниям большое значение в смысле роковой роли, которую это сыграет в истории династии и всей России, и я помню, что раздался выкрик Гегечкори: „Вот вы нас пугаете, а мы не боимся“. Он потом мне здесь сказал, что они, левые, не сочувствовали этой кампании потому, что она могла привести к преждевременной ликвидации этой болезни, а болезнь была нужна. И тогда он припомнил, что я ему ответил, я сказал: „Да, я понимаю, что вас это не пугает, потому что то, что вызывает в нас страх, вызывает в вас радость“. Вот тут, на этом, я считаю, произошел окончательный разрыв, окончательно потеряли ко мне всякое доброе чувство, а мне даже передавали, что государыня сказала: „Гучкова мало повесить“. Это было в 1910 г., начало царствования Коковцова. Я помню, что, когда Кривошеин мне сказал, я ответил, что, если бы мне кто-либо по поручению государыни сказал, что моя жизнь принадлежит государю, а совесть мне принадлежит… но это и осталось несказанным. Этот запрос я пытался в дальнейшем использовать.
По положению о Государственной думе и по нашему Наказу, прохождение запросов было следующее. Представлялся запрос, причем первому подписавшему его предоставлялся очень короткий промежуток времени для того, чтобы осуществить этот запрос. Затем Дума голосовала относительно передачи запроса в комиссию по запросам. Либо, если интерпеллянт настаивал, признавалась за запросом спешность; тогда дело должно было быть назначено в одно из ближайших заседаний. Я вопроса о спешности не поставил, поэтому прений никаких не было. Затем я отправился опять к Коковцову. Говорю вот что: „Я понимаю, ваше положение было затруднительным раньше, но теперь, когда инициатива Думы, вы можете [настаивать перед Государем]. Имейте в виду, что если вам удастся ликвидировать это до того, как это будет поставлено на повестку, или я получу надежду, что дело имеет направление в сторону ликвидации, то я откажусь от запроса. Пользуясь этим, попробуйте что-нибудь сделать“. Ничего не вышло. Запрос не был поставлен.
Базили: Вы говорили с Коковцовым на эту тему?
Гучков: Да. Не хочет рисковать и надежды не имеет. Вот как это было. Можно еще маленький эпизод рассказать. Через два дня после моего выступления я получил записку от Распутина — две-три строчки, очень ругательные. Я это передал одной из моих племянниц. А [самого] Распутина я никогда в глаза не видел. Два эпизода заслуживают некоторого внимания. Война уже [шла]. В правительстве Хвостов — министр внутренних дел, бывший когда-то лидером крайних правых. Как вы знаете, продержался он недолго и тогда, во время войны, ушел. Были сведения, что он попал через Распутина. Он был человек, может быть, не брезгливый в своих приемах, но у него была Россия на первом плане и служение России. Когда он достиг власти, когда, будучи у власти, убедился, до какой степени Распутин опасен для всего нашего строя, он пытался его ликвидировать, хотел убить его. Белецкий его предал, раскрыв тот заговор, который пытался организовать Хвостов против Распутина.
Так вот, с Хвостовым мы по Государственной думе были знакомы, но так как мы были противники личные, у нас были холодные отношения. Затем война. На Кавказе в Кисловодске мы встретились и он мне рассказал два эпизода. Он губернатор в Нижнем. Еще Столыпин — министр внутренних дел. Получает он телеграмму, подписанную Сазоновым. Не министром, а однофамильцем, писателем по экономическим вопросам. Так вот, получает телеграмму от этого Сазонова: „Будете ли вы в ближайшее время в Нижнем, одному человеку очень нужно вас повидать“. Тот ответил, что „да“. Тогда через несколько дней является к нему Распутин и говорит: „Приехал посмотреть на тебя, какой ты есть… Вот часто о тебе идут разговоры у нас там с папашей и мамашей“. Потом говорит ему: „Хочешь быть министром внутренних дел?“ Хвостову очень хотелось быть министром. Он говорит: „Как же министром внутренних дел, ведь у нас же есть министр?“ Тот говорит: „Сегодня есть Столыпин, а завтра его нет“. Тогда Хвостов продолжает отказываться: „Да нет, я человек горячий, я не гожусь. Ведь если что не по мне, я в мешок и в воду“. Эта фраза была неосторожна потому, что Распутин задумался. Предчувствие у него было. Он задумался, говорит: „Вот ты каков. Ну-ка дай мне телеграфный бланк“. Хвостов пошел в соседнюю комнату. Распутин сел и каракулями написал в адрес государыни: „Видел. Молод. Горяч, подождать надо. Григорий“. Не делая из этого секрета, он передает этот бланк Хвостову. Хвостов говорит: „Я снял копию, а подлинник сберег“.
Затем дальше, у источника, Хвостов тут же мне рассказывает. Он окружил Распутина слежкой и через Департамент полиции получил несомненные доказательства, что Распутин является орудием в руках немецкого шпионажа.
Бозили. Это было во время войны?
Гучков: Во время войны. Я просил очень тщательно в этом разобраться, и у меня создалось целое досье. Воспользовавшись одним из своих докладов у государя, я изложил все. Государь был очень взволнован, затем встал из-за стола, подошел к окну, смотрел в сад, барабанил нервно по стеклу. Тогда я пошел за ним и говорю: „Ваше императорское величество. Это последний момент, прикажите это сделать, это необходимо теперь же сделать“. (Потому что, если дать государю время обдумать, да еще посоветоваться, то кончено. Поэтому вырвать согласие сейчас.) Тогда государь страдальческим тоном говорит: „Ах, оставьте это, сейчас великий пост, дайте этому кончиться, и тогда мы вернемся. Отсрочку какую-то“. Тогда я понял, что все погибло. Кончено не только дело борьбы, но и я конченый человек, и через некоторое время я получил отставку.
Эпизод, рассказанный мне жандармским офицером. Я его помню еще по Нижегородской губернии маленьким мальчиком. Потом оказалось, что он офицер, потом жандарм, и затем он был в Министерстве внутренних дел для слежки за Распутиным (это был Штевен). Эпизод, который он мне рассказал. Приезжает к Распутину Манус и говорит: „Узнай одну вещь, очень важную, потому что я могу либо много потерять, либо много нажить. Мне предлагают в одной пограничной полосе купить большие лесные площади. Теперь, если мы будем наступать, тогда это стоит, а если мы отойдем, ничего не стоит. Вот узнай как-нибудь это“. Через некоторое время Распутин Манусу докладывает, что он имел беседу на эту тему с государыней. Государь говорит: разве может быть какая-нибудь речь о наступлении, наша армия так утомлена. Речь шла о наступлении.
Базили: Я думаю, что Манус самый подозрительный. Кто могли быть посредники между немцами и Распутиным?
Гучков: Об этом много знает Палеолог.
Базили: Палеолог мне это, вероятно, даст. Есть человек, который должен об этом много знать, — Спиридович.
Гучков: Он умный человек. У нас с ним была история из-за убийства Столыпина. Он просил разрешения вызвать меня на дуэль. Это войдет в следующий рассказ: смерть Столыпина. Собственно, о Распутине все.
Базили: Вы Пуришкевича хорошо знали?
Гучков: Один эпизод… Председатель Думы — я. Идет финляндский закон. Милюков произносит речь. Я сочувствовал этому закону, он очень близко подходит к такой грани, где председателю надо быть очень внимательным, потому, что одним из аргументов той стороны было нарушение слова, данного российским самодержцем. Тут был этот элемент, об этом нельзя было запретить говорить, но надо, чтобы форма не была резкая. Пуришкевич сидит на правой стороне. Чувствуется, что тот волнуется. Тогда Пуришкевич, чувствуя, что я его единомышленник в этом случае, говорит мне: „А. И., я хочу обложить Милюкова. На сколько заседаний вы меня исключите?“ Он обложит так, что не исключить нельзя, но так как в прениях он желает участвовать, то надо было, чтобы на короткий срок. Я ему говорю: „На максимальный срок — на 10 заседаний“. Он спустился вниз, сел на свое место и терпеливо выслушал речь Милюкова. А если бы были надежды, он запустил бы грубую брань. Знаете, есть люди, которые торгуют на своем темпераменте! Он был большим моим врагом. Личный элемент у него был очень силен. Все внешнее его очень радовало, но я все-таки скажу, что у него Россия была [на первом месте].
Базили: Он был патриот. Он был человеком, которого деньгами нельзя было купить, но лестью сколько угодно.
Гучков: У него были искренние порывы. Я не скажу, чтобы у него, как у меня, было чувство, что государство в совокупности всех сословий, всех классов всего населения на первом плане было. В этом отношении он отдалялся от Маркова 2-го, у которого была [на уме] чисто классовая дворянская Россия и этому дворянству должен был быть подчинен и офицер. Затхлая, старая, отжившая Россия. Есть еще эпизод сухомлиновский. Сюда же относится дело Мясоедова.[71] Сухомлинов из Киева был переведен в Петербург начальником Главного управления Генерального штаба, и ясно было, что он готовился в заместители военного министра Редигера.
О нем я имел мало представления. Хвалили его как человека умного, знающего военное дело, но Коковцов, который был беспощаден в своих отзывах о людях, раскрыл мне иного Сухомлинова.
Он мне говорил: легкомысленный человек — ничего у него не выйдет! У нас [с Редигером] были все время близкие отношения как руководителей военного ведомства, потому что мы действовали все время сообща с ним. Но я и с Сухомлиновым стал видаться в его кабинете в Генеральном штабе, и он как-то изложил мне весь план тех реформ, которые он предполагает провести, план очень широкий. Уничтожение крепостных частей, резервных батальонов, унификация состава армии и еще целый ряд реформ, вопросы улучшения технических условий, увеличения запасов.
Изложение своей программы он закончил тем, что сказал, что, когда все меры будут проведены, тогда он подойдет к вопросу о личном составе, потому что он [не?] удовлетворен личным составом и системой, которая практиковалась, но он тогда сказал, что это вопрос очень трудный, щекотливый и опасный, и у меня получилось впечатление — значит, у тебя ничего не выйдет.
У нас самая слабая сторона была плохой подбор наверху, то, что не было выработано системы, школы, такой, как у немцев, когда заставляют проходить через целый ряд экзаменов. У нас если человек добросовестный, талантливый, то ему никто не мешал, но [и если] человек средний — его не воспитывали. Я понял, что ничего не выйдет, потому что с этого следовало начать. Имелся опыт японской войны. Японцы не подавляли нас совершенством своей техники: у нас была тяжелая артиллерия, пулеметов было больше, чем у них. На этот раз было не так, как в Севастополе, более или менее техническая часть была одинакова. Но личный состав…
Я получил впечатление — ничего у него не выйдет, потому что он боится. Мужества не хватит, он перед серьезными вопросами остановится. Тем не менее попытка с ним работать была самая добросовестная, и только тогда я и мои ближайшие друзья по комиссии обороны (Звягинцев,[72] Савич) убедились, что не только эти щекотливые и опасные вопросы отсрочены до греческих календ, но и остальные вопросы, технические, идут вялым темпом без твердо выработанного и проведенного плана; что не обращается внимания на развитие отечественной военной промышленности, а идут старыми путями заказов за границей, которые имеют ту хорошую сторону, что могут быстро дать нужный предмет, но зато не обеспечат в дальнейшем. Я помню, как Марков и крайние правые подозревали меня как человека, принадлежащего к торгово-промышленному классу. Они не понимали государственного значения [ее развития]. Я думал, что это средство борьбы со мной, такая нотка была. Шло все это рутинными путями. Кружок Гурко это понимал, и вопросы мобилизации военной промышленности — это там тоже имелось, были предметом наших обсуждений. Может быть, не всю энергию, как надо было, мы проявили тут, потому что нас пугали: если вы пойдете этим путем, то все надолго отсрочится. Словом, увидали, что дело не идет.
Все наши обращения к военному министру ни к чему не приводили. Нас возмущало Главное артиллерийское управление. Я пришел в полное отчаяние настолько, что мы сделали одну маленькую демонстрацию после двух-трех лет опыта. Когда мы увидали, что ничего не выходит, то я взял на себя в комиссии обороны доклад по артиллерийской части. Я составил сильный доклад и предложил комиссии обороны принять такое заключение: в числе резолюций общего характера по артиллерийской смете была резолюция признать, что деятельность Главного артиллерийского управления представляет опасность для государственной обороны. Представьте — что может быть сильнее этого? Они должны быть на страже, а они представляют опасность. Моя аргументация была такова, что в комиссии обороны это было принято единогласно, так же это прошло в комиссии бюджетной и в Государственной думе. Артиллеристы были этим очень обижены, но из этого ничего не вышло.
Мы пришли в отчаяние от безрезультатности нашей работы. Тогда у нас в том маленьком кружке, который нес на себе работу по обороне (Звягинцев, Савич, я, князь Барятинский,[73] Крупенский Павел Николаевич), созрела вот какая мысль: устроить демонстрацию публичного сложения своих полномочий в качестве членов комиссии. И мотивировать это: мы шли навстречу, но мы больше не можем нести ответственности и уходим из состава комиссии государственной обороны. Я очень жалею, что мы этого не сделали, нас удержало такое соображение, что, может быть, те, против кого мы хотели манифестировать, будут очень рады, что мы ушли. Мы были по этим вопросам наиболее подходящими лицами, знали более, чем те, которые пришли бы нам на смену. В Государственной думе нельзя было требовать специальных знаний по целому ряду вопросов. Мы только учились, смены для нас не было. Словом, если было плохо, то без нас, может быть, еще хуже будет.
Относительно подготовки войны все министры с нами были согласны, все приходили в отчаяние. Не раз я говорил с Сазоновым; ему надо было знать степень нашей обороноспособности, и его держали в курсе этого дела, Тимашева также.
Когда я был председателем, то не раз приходилось говорить на военную тему с государем. Он терпеливо выслушивал, думал, что я счеты свожу с Сухомлиновым, а Сухомлинов говорил: „Гучков, должно быть, под меня подкапывается, потому что я лояльный, преданный вам“. Я просто приходил в отчаяние. А между тем в нашем маленьком кружке думали, что 1915 г. будет годом, когда „к расчету стройся“. У меня было к этому больше данных, потому, что я ездил за границу, бывал в Вене, Берлине. В Берлине я был в очень хороших отношениях с Михельсоном и Занкевичем; в Вене они давали мне сведения, с каким упорством австрийское и германское военные ведомства подготовлялись к сроку 1914/15 г., и я знал об их техническом превосходстве в смысле подготовки путей сообщения, железнодорожных линий, станций разгрузки платформ, я видел, как идет там работа, и рядом с этим…
Еще один эпизод. В конце сессии я объезжал министров, от которых мы ждали крупных вопросов на ближайшей сессии. Я тогда наказывал членам Думы, чтобы они к тому или другому вопросу подготовлялись. Большинство докладчиков было от нас. В конце какой-то сессии я подъехал к Рухлову — мы ему содействовали, он мог на нас опираться, потому что, если кредит испрашивался, ему гарантировали; он был хороший министр, он был хозяином. Говорю: „Теперь благодаря Государственной думе, благодаря вам железнодорожное хозяйство приведено в порядок. Потому что мы застали железнодорожное хозяйство дефицитным и теперь — усилиями законодательных учреждений и правительства — оно дает излишек доходов. По-моему, наступило время, чтобы вы этот излишек употребили на подготовку нашего железнодорожного транспорта для военных целей. Нужно исполнить все те требования, которые к вам предъявляет военное ведомство“. Он сделал пустые глаза: „Какие требования? Они нам никаких требований не предъявляют“. А в это время вырабатывается программа! Все, что имело отношение к игре в солдатики, [проводилось], а серьезные вещи, как расширение сети подъездных путей, увеличение станций, подвижного состава, — это все рассматривалось как второстепенное. Меня такое отчаяние взяло!
Самые благоприятные условия были. Казначейский вопрос хорошо решался, со стороны законодательных учреждений было не только согласие авансам, мы шли на все, комбинация была исключительно выгодная. Имелась возможность при талантливом человеке нашу оборону поставить на такую высоту, на какой она никогда не была. Я не знал, как быть с этим, и вдруг происходит следующий эпизод. Военное ведомство вносит в Думу в очень спешном порядке, с просьбой ускорить [представление] об ассигновании нескольких миллионов рублей на секретные нужды. Сам законопроект был очень общий, глухой, как это и полагается. А порядок рассмотрения подобных докладов был таков, что председатель комиссии по обороне и докладчик комиссии по этим вопросам имели отдельный разговор с ведомствами. Ведомство указывало, давало расчеты, как оправдать ту или иную сумму, а докладчик заявлял, что он находит ассигнование необходимым. Так как комиссия обороны была очень авторитетной, потому что туда входили видные представители центра и правых партий, то бюджетная комиссия, опираясь на авторитет комиссии обороны, принимала ее заключения на веру; хотя там бывали и левые и им отвечали на вопросы, было ясно, что три четверти голосов было „за“. При пленарном рассмотрении была та же комбинация. Там и этот доклад прошел чрезвычайно легко и быстро. Я уже не был председателем Думы, но просто ведомство меня ознакомило. Это были кредиты на увеличение шпионажа и контршпионажа, что у нас было поставлено скверно раньше. Это все прошло.
В один прекрасный день приезжает ко мне полковник Боткин В. С.[74] (брат лейб-медика). Он забулдыга, офицер драгунского полка, неплохой человек, но пьяница, душа нараспашку, несуразный человек, неудачник. Сухомлинов, желая иметь около царя человека, расположенного к нему, взял его к себе для поручений. Очевидно, для того, чтобы через [его брата] Евгения действовать. Этот Боткин приезжает ко мне и говорит: „Ты знаешь, что ты наделал? Это ассигнование — ты знаешь куда оно идет? На организацию политического сыска в армии“. Наблюдение за политическими течениями в армии всегда производилось, но только оно не было организованным, оно шло через штабы корпусов, военных округов, поступало в Военное министерство тоже по Главному штабу. Все это было недостаточно оформлено. Пришли к заключению, что нужно создать специальный орган, иметь штаб-офицеров в штабах округов, которые концентрировали бы сведения, и создать и при военном министре такой центр. Это государственная необходимость, это меня нисколько не шокировало.
А Боткин мне говорит, что предполагается для этой цели пригласить жандармских офицеров: они будут сидеть по округам и возглавлять политический сыск. Это уже хуже, жандармы — офицеры второго сорта. Знаешь [сказал Боткин], кого прочат во главе всего этого дела? Полковника Мясоедова.
Мясоедов — пограничный офицер в Вержболове с хорошими связями в Петербурге. Услужливый, ловкий человек, пользующийся тем, что вся наша знать проезжает через эту станцию, всегда оказывал ей услуги, завел связи, его положение было отличное. Он часто наезжал в Германию и подпал под подозрение, что продает какие-то сведения немцам. Такие подозрения не были ничем подкреплены, поэтому прибегать к каким-нибудь воздействиям не считали возможным.
Но тут помогло одно обстоятельство. Его накрыли на одном серьезном проступке. Оказалось, что в автомобиле, на котором он проезжал границу, было двойное дно. И при одном его возвращении из Германии была очень ценная контрабанда. Значит, пограничный офицер, попавшийся на контрабанде. Его удалили из жандармов. Он был в отставке, затем на каких-то водах он встречается с Сухомлиновым и его женой, жены познакомились. Он ловкий человек, умеет втираться [в доверие]. Знакомство продолжалось в Петербурге. Сухомлинову показалось, что это талантливый человек, и, когда явилась мысль о создании такого органа, было решено назначить Мясоедова. Не так легко было вернуть его на службу, и когда Сухомлинов предложил, чтобы вернули Мясоедова на службу, то Макаров, который был порядочный человек, заинтересовался, честный ли Мясоедов человек, и, получив такую справку, наотрез отказался вернуть. Тогда Сухомлинов государю об этом деле доложил, скрыв эту часть. Государь требует, чтобы это было сделано. У Макарова не хватило мужества, и он подчинился. И таким путем против воли министра внутренних дел, вернувшись на службу, [Мясоедов] командируется, чтобы возглавить орган, который будет держать в своих руках судьбы русского офицерства.
Это все Боткин говорит. Я подумал, что, если критики деятельности военного министра мы не добьемся, можно на скандале свернуть ему шею. Тем временем еду я в Киев. Там было открытие памятника Столыпину. Это III Дума 1911 года. Я был в добрых отношениях с Ивановым, все по японской войне. Мой брат покойный у него в корпусе был. Я по Красному Кресту знал его. Я зашел к нему в Киеве. Он мне говорит: „Вы знаете, наша киевская контрразведка напала на ужасающие веши. Нам удается иногда перехватывать донесения, которые идут из Петербурга в Вену, мы их фотографируем и посылаем дальше. Вот из этих донесений выясняется, что все, что происходит в ближайшем окружении военного министра, вплоть до его разговоров с государем, все известно австрийскому Генеральному штабу“. А в это время Мясоедов уже сидит [на своем месте]. Вот тогда Иванов мне говорит: „Является ли передатчиком таких сведений Мясоедов — я не знаю. У меня доказательств нет“.
Я думаю опять: надо это использовать. Везу эти сведения к Коковцову. Я ему только не назвал Иванова. Просто говорю, „из достоверных источников“. Тогда Коковцов мне говорит: „А. И., это все равно, но вы не знаете худшего“. Я спрашиваю: „Что же худшее?“ „Глава австрийского шпионажа здесь, а Петербурге, Альтшиллер[75] — интимный друг военного министра, бывает у него запросто“. Меня удивил глава правительства, который не по сплетням, а по донесениям полиции все знает — и так спокоен. Альтшиллер — представитель одной немецкой фирмы сельскохозяйственных машин, его резиденция раньше была в Киеве. Эта специальность для шпионского дела имеет ту выгодную сторону, что имеется многочисленный штат агентов, которые в силу своей профессии должны разъезжать по стране. Целая агентурная сеть. Он близок был с Сухомлиновым еще в Киеве, а когда Сухомлинов приезжал в Петербург, и тот приезжал за ним. Мне даже говорили, где-то была его контора.
Были такие лица, которые брали на себя проведение того или другого дела через министерство, и я напал на характерный случай, который раскрыл всю механику. Какой-то русский человек имел в Порт-Артуре дом до войны, затем дом был реквизирован, разрушен; создался повод для претензии к Военному министерству, чтобы получить вознаграждение. Он долго обивал пороги. Тогда ему указали на Альтшиллера, проводят в кабинет; в нем портрет Сухомлинова; обстановка свидетельствует об их близости. Он излагает Альтшиллеру дело на словах, секретарь записывает. А затем Альтшиллер говорит: „Вот мои условия. Я берусь выхлопотать вам“. Три профессии: представитель фирмы сельскохозяйственных машин, присяжный ходатай при Военном министерстве и представитель австрийского шпионажа! В смысле сельскохозяйственного прогресса мы шагнули вперед. Интерес к сельскохозяйственным машинам уже был, в то же время наша промышленность страшно отстала, поэтому этот аппетит надо было удовлетворять.
Я был в добрых отношениях с некоторыми военными, причем с большими. Они указывали на непорядки. Я хорошо знал положение Варшавского военного округа. Так вот, получаю я по почте пакет при письме анонимном, и там документ — копия с секретного распоряжения канцелярии Главного штаба штабам округов — такого содержания: „Предполагается создать особую организацию наблюдения за политическими явлениями. Будут вам присылаться сведения о благонадежности подведомственных вам офицеров. Вы должны при аттестациях принимать во внимание, но вы не должны ни проверять их, ни показывать заинтересованным лицам“. Картина такая мне представилась. Начальство данного офицера получает из Петербурга справку о своем офицере. Начальство знает его давно, справка же составлена неизвестно кем, но если она неблагоприятна, я не смею проверить; эта справка имеется и в высших инстанциях. Подлинный ли был приказ? Я не был уверен. По внешнему виду как будто да. Что мне было делать?
Я тогда думаю, как бы устроить, чтобы довести до обсуждения в Думе. Запрос тут возможен, но дело в том, откуда сведения у меня. Я боялся, что могут набрести на след Иванова. Мне пришла мысль такая, если можно было бы просто факел, головешку горячую в прессу [ткнуть], а затем в порядке прений можно было бы раскрыть [существо дела]. Я вызываю к себе Бориса Суворина,[76] который был редактором „Вечернего времени“, но не все ему говорю. Он патриот был. Я говорю: „Вот что мне надо. Неблагополучно у нас в разведке. Мне хочется по этому поводу поставить вопрос на обсуждение в Государственной думе. Вы должны мне дать повод. Вот в каких пределах вы можете пустить разоблачение“. А редакцию чтобы он составил сам. Было сказано так: „Неблагополучно в нашей разведке и контрразведке, какие-то военные тайны просачиваются…“, а затем, не называя Мясоедова, было указано, что это совпало [с тем, что появился некто] человек, который [ранее служил] в органах близких и был устранен [оттуда] в свое время. Это мне давало [право] сказать: „Газета пишет… Объяснитесь…“
Приняло это, однако, немного другое направление. Эта бомба разорвалась, неожиданно произвела скандал, и вдруг я узнаю, что Мясоедов встретил Бориса Суворин на скачках, имел там с ним объяснение и потребовал, чтобы тот извинился, а когда Суворин отказался, тот его ударил. Мне было неприятно, что я подвел Суворина. Я тогда вызываю к себе корреспондента „Нового времени“ Ксюнина и диктую ему интервью со мной, как будто он пришел ко мне и спрашивает, насколько верны те сведения. Я вполне подтверждаю, что все это правильно, и жду событий. Тогда уже не к нему, а ко мне должны предъявляться претензии. А затем я пишу письмо председателю комиссии Государственной обороны князю Шаховскому, чтобы он в закрытом заседании комиссии дал мне возможность объясниться.
Шаховской был очень расположен ко мне и тоже разделял мнение о полной гнилости верхов военного ведомства. Он уведомил военного министра, что получил письмо от меня. Вот состоялось такое закрытое заседание. Пришел Сухомлинов, пришел начальник канцелярии военного министерства — Янушкевич и затем третий — Ю. Н. Данилов, потому что у него как раз разведка была. Вот там, в заседании, я выкладываю весь свой обвинительный материал в тех пределах, в каких я могу это делать, не компрометируя и не скрывая своих источников, но обвинение против Мясоедова я ставлю уже определенно. В строю было, таким образом, известно, что многие военные тайны, вплоть до того, что совершается в окружении военного министра, [становятся] известны нашему противнику. Это совпадает с появлением около центра военного ведомства такой фигуры. Далее справка, что он из жандармов был удален, что министр отказывался его вернуть; говорю об Альтшиллере. На это военный министр отвечает, что нет ни слова правды, что все это фантастика. Он не отрицает, что Мясоедов состоит при нем, но не для той миссии, которую я ему приписываю, а одним из офицеров для поручений. Вероятно, так и было, вероятно, он и числился офицером для поручений. Сухомлинов не отрицал этого, но не подтвердил, а выходило, что определенной миссии [у Мясоедова] нет, а ему даются поручения: отвезти какой-нибудь пакет — совсем его на второстепенную роль сводит.
Я продолжаю настаивать на разоблаченных мною фактах. Затем я говорю следующее: говорят, вот вы организовали в русской армии политический сыск. Это в тот момент, когда в другой, дружеской нам армии этот политический сыск был уничтожен. Это совпало со скандалом здесь. Там отменили, здесь вводится. Было одно государство, одна армия, где политический сыск был доведен до виртуозности, — армия Абдул-Гамида. Вы знаете, что из этого вышло. И дальше я говорю о русском офицерстве. Я считаю, что в 1905 г. в Маньчжурии после наших неудач оно спасло Россию от общего погрома, потому что деморализованная, демобилизованная армия, возвращаясь оттуда, была больна насквозь. Если бы в то время русское офицерство сколько-нибудь дрогнуло — Бог знает, что бы из этого произошло.
Это самое русское офицерство с его заслугами, [говорю я], вы подчиняете человеку, который был признан неподходящим даже для службы в корпусе жандармов. Какую же власть вы даете этому человеку над офицерами? Цитирую приказ. Бесконтрольное распоряжение. Он дает справку, и тогда все насмарку; эта справка — она сильнее всего остального. Я кончил словами: „Если вы, ваше высокопревосходительство, думаете, что этим путем пресекают революционные течения в офицерстве, — получится наоборот, потому что когда офицер почувствует, в чьих руках находится его судьба, то вы поймете, какие создадутся настроения“. Когда я указал на этот циркуляр, он сказал, что такого циркуляра не существует. Я тогда кучу циркуляров передаю ему. Он посмотрел, увидал, что лгать дальше нельзя, и говорит: „Да, но этот циркуляр не применяется“. „Я слишком высокого мнения о дисциплине в вашем ведомстве и думаю, что, если циркуляр исходит от Главного штаба, он не может не применяться“. „Тогда я обещаю, что он не будет применен с такой быстротой“. Его растерянности не было предела.
На этом кончилось. Никто не участвовал. Все сидели и с тревогой следили за этим [диалогом]. Я помню, у меня к крайним правым было некоторое нерасположение, но на этот раз, казалось, навстречу трагедиям идем. Когда кончилось заседание, я подошел к Маркову, говорю ему: „Имейте в виду, что то, что я говорил, — правда, но я не вправе указать источников. Это все поведет к большим несчастьям. Я хочу верить, что наше политическое с вами расхождение не поведет к тому, что вы разойдетесь со мной“. Моя ставка была тогда [на то, что], может быть, правые, если бы они поняли эту опасную игру, они бы возвысили голос, может быть, это произвело бы впечатление на верховную власть. Сухомлинова они не любили, но считали, что очередная опасность не он, а я. Киевские сведения, что он не чистый человек, Бог знает с кем знается, у них были. Под защиту не брали, но участвовать вместе со мной не хотелось.
Гучков: В первые же дни после революции я почувствовал, как быстро стал разлагаться аппарат управления и самого центрального военного ведомства и командования на фронте. Воля руководящих людей уже стала преломляться, не доходила до конца, потому что надламывалась. Вот эпизод. Через несколько дней после вступления моего в правительство начальником одного из главных управлений, а именно военно-инженерного и военно-технического, стал генерал Шварц, комендант Ивангорода, потом Трапезунда. Я его с японской войны знал, очень высоко ценил, поэтому, так как у нас военно-техническое управление хромало, я его вызвал и назначил начальником Главного инженерного управления. Он всю войну пробыл вблизи фронта, знал и ощущал все потребности фронта. Он всегда считался несколько либеральным генералом, склонен был критиковать государственные порядки. Он не был на очень высоком счету у прежнего военного начальства, но, так как он человек с большими заслугами, он делал свою военную карьеру.
Через несколько дней после того, как министерство создалось, он приходит ко мне и говорит: „А. И., я считаю долгом вас поставить в известность. Вчера вечером состоялось заседание ваших помощников и начальников главных управлений“. (Я вместо одного назначил трех помощников. Мне хотелось создать такой аппарат, который действовал бы без перебоев даже в мое отсутствие. Поэтому я создал трех помощников — генералов Маниковского, Новицкого и Филатьева. Маниковский взял все ведомства снабжения; Новицкий, который был назначен начальником Генерального штаба, взял вопросы стратегические и личный состав, Главное управление Генерального штаба и Главный штаб, а все остальное — военно-судебное, военно-учебное, военнно-санитарное — было подчинено генералу Филатьеву; он же остался во главе канцелярии Военного министерства. При таких условиях начальники главных управлений докладывали не мне, только самые важные дела докладывались мне.) Шварц мне говорит: „Ваши помощники, обсуждая положение, пришли к заключению, что судьба таких промежуточных образований, как Временное правительство, не прочна: нужно смотреть вперед: социалисты будут больше накладывать руку. Поэтому было сделано предложение записаться официально в партию с.-р., т. е., другими словами, заранее капитулировать“. Это было встречено сочувственно, так как у них была мысль этим купить доверие Совета рабочих и солдатских депутатов, будущих хозяев положения — солдатских масс. Но это означало бы отказ от сопротивления всем тем требованиям, которые предъявлялись. Против этого усиленно возражал Шварц.
Базили: Кто выдвинул такое предложение?
Гучков: Один из помощников. Только Шварц возражал. Главное его возражение — кто же вам поверит? Это люди, которые делали карьеру при царском правительстве. Меня это потрясло, подумал, на что же опираться? Еще солдаты не разложились, а генералы разложились. Вот другой эпизод с тем же Шварцем. У нас была мысль установить известный обмен персонала. Военные инженеры, сидевшие всю войну в главных управлениях, — пожалуйте на фронт, а люди с фронта переводились в центральное управление. Вот такой порядок мы с ним установили, и он должен был заявить в своем ведомстве, что этот порядок вводится. Тем временем успели самовольно создаться в этих главноуправлениях комитеты служащих. Комитеты эти были не только из рассыльных, туда входили высшие чины данного главноуправления. В частности, во главе персонала военно-инженерного были, как сейчас помню, генералы, генерал-лейтенанты, был тайный советник, какой-то высокий чин инженерный. Они выбраны были. В то время еще лица больших положений, больших чинов не были подорваны. Еще не решались выбрать кого-нибудь, а выбирали свое собственное начальство. Я даже думал, что если бы это начальство сохранило самообладание, то могли бы этими демократическими благами выборные комитеты очень помочь.
Так вот Шварц мне рассказал, что когда он поставил [персонал] в известность, что вводится порядок обмена, они взбунтовались и заявили, что они против этого возражают и угрожают приостановкой деятельности Главного управления — не хотели на фронт. И кто же? Не писаря бунтуют — тайные советники вот эти выборные. Шварц говорит — помогите мне. Я тогда еще старался действовать мягким способом, боялся: им ничего не стоило поднять все ведомство. Я их вызвал к себе в кабинет, очень благожелательно с ними говорил, указал на важность этой реформы и поставил твердое условие: жду, чтобы они оказали содействие и сделали бы эти меры приемлемыми для чинов их ведомства. В противном случае мне придется поступить очень круто. В то время эти круги не так обнаглели, как теперь. Они не так сразу подчинились моему требованию, но не очень резко возражали, и кончилось все en queue de poisson (ничем. — Ред.). Тут не важно, добился ли я введения этого порядка или нет, но важно, что эти люди не понимали серьезности положения.