53176.fb2
Уже около года, как я стал замечать, что слышу все хуже, особенно на левое ухо. Сначала я не очень обращал на это внимание. Но мне все труднее становилось разбирать негромкую или не слишком отчетливую речь, хотелось приблизить ухо прямо ко рту собеседника. Делать это было неловко, и я прикидывался, будто чем-то отвлекся. Наигранная рассеянность заставляла меня переспрашивать о сказанном, что делать тоже было неудобно. На конференциях и лекциях я раньше садился в задние ряды, где сидели резиденты, и любил переговариваться с ними. Но там я все хуже слышал докладчика, особенно если он говорил вполголоса. И мне часто хотелось по-стариковски приложить ладонь к уху: «Ась?» Поэтому с каждым разом мне приходилось садиться все ближе и ближе к трибуне. И в конце концов я понял, что начинаю по-настоящему глохнуть.
Обнаруживать в себе старческие физические недостатки всегда трагично. Я знал причину: после скарлатины, перенесенной в детстве, у меня была перфорация барабанных перепонок — одно из типичных осложнений в те годы в России. Потом всю жизнь я страдал воспалением то одного, то другого уха. В Москве был у меня хороший приятель-отоларинголог, светило в своей области. Когда у меня случались воспаления, я приезжал к нему, и он заливал мне в ухо раствор пенициллина. Пенициллин у него был импортный, из Кремлевской больницы, действовал безотказно, намного лучше советского. Потом мы с профессором выпивали бутылку коньяка, и на этом лечение заканчивалось. Я много раз его спрашивал:
— Можешь ты как-нибудь заделать мне эти дырки в перепонках?
— Ишь ты, куда хватил! Такого не придумано, да и вряд ли придумают, — отвечал он.
— Значит, в конце концов я могу оглохнуть?
— Значит, можешь. Но не совсем и не скоро. А пока давай опрокинем еще по рюмочке.
Как он говорил, так и получалось: до поры до времени у меня был слегка пониженный слух, но постепенно от моих перепонок ничего не осталось. А без них нет резонанса от звуковой волны, она все слабее передается вглубь, на сложный механизм среднего уха.
Перспектива была тоскливой. В пятьдесят восемь лет я только собирался начинать позднюю (очень позднюю!) карьеру частной практики. Глухота становилась препятствием этому и последним, неожиданным звеном в цепи моих неудач. Потерять слух накануне забрезжившего профессионального успеха!.. Если глухота станет прогрессировать, как я буду общаться с пациентами?
На память приходили страдания оглохшего Бетховена. Он мог сочинять музыку, но не мог слышать, как ее играли. И с людьми общался только записками. Хороший буду я доктор, если мне придется переписываться с пациентами!.. Единственное спасение для меня — слуховой аппарат. Я попробовал надеть один, взяв у своей почти девяностолетней мамы. Сразу же в голове загудел фон посторонних шумов. Я смотрел на себя с этой затычкой в ухе в зеркало и понимал, как некрасиво будет появляться перед пациентами с этим устройством, да еще в обоих ушах. И с горечью думал: «Хотя это удар по моим ушам, но на самом деле это удар судьбы ниже пояса».
Я все сильнее переживал, но только в глубине души, чтобы не пугать Ирину. Прошло немного времени, и она сама сказала:
— Тебе надо пойти к ушному доктору.
— Что, уже заметно?
— Давно заметно. И все заметнее.
— Я пошел бы, но не представляю, что можно сделать в моем возрасте и при почти полном отсутствии барабанных перепонок. Тогда, в Москве, крупный специалист сказал, что мне ничего не поможет.
— Найди себе опытного доктора здесь и посоветуйся с ним, — настаивала Ирина.
Мне посоветовали показаться профессору Нью-Йоркского университета. Профессор был старенький, уже в отставке, но его имя еще привлекало пациентов.
Как ни высоко ценил я достижения американской медицины, но шел на прием к доктору почти без надежды. Он консультировал и давал советы по лечению, но сам операций уже не делал.
С круглым зеркальцем на лбу профессор выглядел типичным добрым земским доктором прошлого века. Он и двигался медленно, и говорил мягко, как ворковал. Я даже в душе улыбнулся такому давно не виданному мною «доброму доктору Айболиту». И офис у него был обставлен старым оборудованием. Он внимательно меня обследовал, сочувственно посмотрел, пошевелил губами и посоветовал:
— Вам пора начинать носить слуховой аппарат. Я знаю хорошего мастера, и дам вам его телефон.
— Неужели ничего нельзя сделать радикального, чтобы восстановить перепонки?
— Сомнительно, очень сомнительно. Но если хотите, обратитесь к доктору Стиву Р., моему ученику. Он молодой, а молодые, знаете, все выдумывают, придумывают что-то. И он тоже придумал какую-то операцию. Сам я никогда ее не делал, и даже не видел, так что ничего не могу о ней сказать. Но если хотите…
Я ухватился за совет, как утопающий за соломинку, и позвонил секретарю того доктора Р.
— Какая у вас страховка? — первый вопрос всех секретарей.
Страховку на лечение для меня и Ирины мне давал от солидной страховой компании наш госпиталь, она покрывала 80 % расходов за визиты и лечение. Остальные 20 % полагалось доплачивать самому (по закону врачебной этики, доктора с докторов ничего дополнительно не берут).
Страховка секретаря удовлетворила, но оказалось, что доктор очень занят и может принять меня только через месяц.
— Я бы хотел как можно раньше. Я сам тоже доктор и обратился к вам по рекомендации…
И я назвал имя старичка профессора.
Она переговорила с доктором, и через два дня я был у него в офисе. Этот доктор оказался полной противоположностью «Айболиту»: около тридцати пяти лет, деловой и быстрый, говорил мало, больше действовал, то есть относился к тому же типу американского специалиста, что и Райлз, лечивший Илизарова. Офис его был оборудован современной дорогой аппаратурой. Мне сделали аудиограмму, проверили работу внутреннего уха.
— Что ж, доктор, — сказал он, — я могу предложить вам операцию. Но вы должны знать, что пока я сделал только двадцать таких операций. До сих пор все результаты о'кей. Но гарантий дать не могу. Сделаем сначала левую сторону и, если будет о'кей, через полгода сделаем и правую.
— Я сам хирург и понимаю, что гарантий в хирургии нет. В чем заключается операция?
Он взял бумагу и начал рисовать схему:
— Разрез позади уха, отворачиваю всю раковину вперед. О'кей? Потом выкраиваю новую барабанную перепонку из местной ткани, из апоневроза и надкостницы. О'кей? И акуратно пришиваю ее там, где должна быть перепонка. Как правило, она приживается и работает хорошо. О'кей?
— О'кей, — повторил я механически. — Как долго идет операция?
— Час-полтора. После операции вам нельзя будет шесть недель летать на самолете. И еще вы должны знать, что, если будет случайно задета близкая ветвь лицевого нерва, — он провел черту расположения нерва на рисунке и косую линию разреза, — может произойти паралич нерва, и навсегда останется перекос лица.
Это, конечно, было совсем не о'кей. Ничего себе выбор: или стать глухим, или остаться с перекошенной физиономией! Что делать — соглашаться или нет?
Нелегкое это решение. В памяти промелькнули сотни случаев, когда мои пациенты в ответ на предложение об операции задавали много вопросов, сомневались, не соглашались, откладывали. Но я также знал, что в современной хирургии вероятность хорошего результата намного превышает возможность осложнения. Доктор не станет предлагать пациенту операцию, не утвержденную Специальной государственной администрацией по новым лекарствам и методам лечения. И я согласился.
С этого момента я перешел в руки секретаря. Сами доктора не занимаются вопросами организации операций, это входит в обязанности их секретарей. У них вся процедура отработана, как на машине.
Секретарь созвонилась с операционным блоком госпиталя Нью-Йоркского университета, назвала мое имя, диагноз и название операции. Там назначили день и час. Потом она позвонила в лабораторию, где назначили день и время амбулаторного обследования за одну неделю перед операцией. Там же меня должен был осмотреть терапевт. Все больные старше сорока лет должны получить допуск к операции от терапевта. Если он найдет какое-либо хроническое заболевание, то его надо вылечить до операции. Там же меня осмотрит анестезиолог, который будет давать на операции наркоз. Все это будет сделано в один день, чтобы я не пробыл на дорогостоящей больничной кровати ни одного лишнего часа.
Секретарь закончила тем, что накануне операции я не должен принимать пищи, в пять утра быть в приемном отделении, откуда меня повезут в операционную.
— В госпитале вы пробудете один или два дня. А через неделю после операции придете для проверки к нам в офис. О'кей?
Ответив привычным о'кеем, я преподнес ей коробку шоколада.
Перед операцией Ирина волновалась больше меня. Я был абсолютно спокоен: приняв решение, уже не волновался. На меня благодатно подействовал пример Илизарова, который шел на свои тяжелые операции абсолютно спокойно, по-мужски. Самому мне было только интересно: ведь я еще никогда не лежал на операционном столе и не получал наркоз.
Мы с Ириной выехали на такси из дома в половине пятого утра, в шесть меня повезли в предоперационную, а Ирина уехала на работу. Все равно до двенадцати меня обратно в палату не привезут.
Итак, хирург на операционном столе. Анестезиолог был мой знакомый — молодой американец польского происхождения. Он проходил практику в нашем госпитале, мы иногда работали вместе. Он был по-дружески внимателен. Когда меня с каталки переложили на операционный стол, я впервые увидел прямо над собой то, что тысячи раз видел со стороны, — большую операционную лампу. Это было как-то странно.
— Сейчас я введу тебе в вену катетер, и начнем, — сказал анестезиолог. — Вот. А теперь — спать.
Проснувшись, я не совсем ясно увидел над собой лицо анестезиолога:
— Все в порядке, операция закончена.
Я попытался улыбнуться, но все мышцы лица одеревенели от наркоза. Меня перевезли в послеоперационную палату, где надо мной принялись колдовать сестры. Два часа я дремал, изредка безуспешно пытаясь изображать улыбку. Хорошо помню только то, как меня привезли в отделение. К каталке подошли Ирина и какая-то молодая женщина с букетом роз:
— Это вам, доктор Владимир.
Я поблагодарил ее, но все никак не мог узнать. Она быстро ушла, и я спросил Ирину:
— Кто это был?
— Так это же твоя больная, Талия. Ты не узнал? Она пришла к тебе в госпиталь, узнала там, что тебе делают операцию, и прибежала сюда.
Полгода назад мы с Виктором сделали этой девушке операцию на ноге. Потом я выхаживал ее после большой кровопотери, сидел около нее вечерами, приезжал к ней по воскресеньям. Теперь она бегала на своих ногах.
— А как мое лицо? — я вдруг вспомнил про возможное осложнение. — Дай мне зеркало.
Лицо было не перекошенное — и сразу отлегло. На минуту в палату зашел мой хирург.
— Ну как, вы о'кей?
— О'кей. Сделали мне новую перепонку?
— Не волнуйтесь, все получилось очень хорошо, опять будете слышать.
Назавтра я выписался домой, мы с Ириной прошлись пешком. Еще через два дня вышел на работу. И никого не удивила такая быстрота лечения — это ведь Америка.