53176.fb2
У меня умерла больная, женщина семидесяти пяти лет. Неделю назад я сделал ей операцию — заменил почти разрушенный артрозом тазобедренный сустав на искусственный. Операция и лечение после операции — все шло без осложнений. Она уже ходила, и в тот день ее должны были перевести в реабилитационное отделение, даже вещи были сложены. И вдруг… меня вызвал по радио громкий голос оператора:
— Доктор Владимир, доктор Владимир — код восемьдесят восемь, код восемьдесят восемь!
«88» — условный код критического состояния, сигнал к реанимации умирающего…
Когда я прибежал в палату, там уже работала реанимационная бригада, все сгрудились над кроватью, делали электрическую стимуляцию сердца и его массаж… ничего не помогло.
Скорее всего у нее произошел инфаркт — закупорилась одна из артерий, и сердце остановилось. У нее уже был раньше один инфаркт, много лет назад, но она поправилась. Я знал о том инфаркте, перед операцией консультировал ее с кардиологом. Обследование показало хорошую работу сердца, и он дал разрешение на операцию. Но вот…
Бригада ушла, я стоял возле покойной и думал о том, что надо позвонить ее сыну. Это был заботливый неженатый человек средних лет, он жил вместе с мамой и обожал ее. Полгода назад он привел ее ко мне на прием, нежно поддерживая под руку. Она еле шла с палочкой, жалуясь на боли в ноге. Я сказал, что помочь можно только операцией. Сын тревожно спросил:
— Доктор, а как вы думаете, выдержит ли мамино сердце?
— Перед операцией ее сердце проверит кардиолог. Я буду делать операцию только с его разрешения.
Тогда они оба на операцию не решились. Через полгода он позвонил Изабелле и попросил записать маму на прием. Изабелла грустно сказала:
— Владимир, опять звонил тот сын и чуть не плакал. Такой заботливый и трогательный.
Боли в ноге за полгода усилились, и он сказал мне:
— Мы согласны на операцию: мама не может жить с такими болями.
Он проводил маму до операционной, навещал каждый день, радовался, что все позади. А теперь мне предстояло сказать ему, что мамы нет, и признать, что мы, доктора, были не правы: не будь операции, она могла пожить еще. Смерть — это факт, со смертью спорить нельзя.
Хирурга смертью невозможно ни удивить, ни напугать. Никто чаще хирургов не видит этот жуткий момент ухода жизни из тела, замирания последнего вздоха и угасания последнего взгляда, момент, когда прекрасное создание природы — человек — превращается в конгломерат химических веществ.
Но хирургам и при смерти больного надо быть спокойными и уверенными — для себя и для других. Со студенческих лет и до конца хирургической работы я видел разные картины умирания: неожиданную смерть ангела-ребенка и смерть столетней старухи, призывающей свой конец; я видел смерть в муках и корчах от невыносимых страданий и смерть спокойную, без мучений и переживаний, мгновенную; я видел массовую гибель людей при катастрофах и видел смерть парадную — на подушках, в кругу прощающейся семьи… Присутствуя при разных смертях, я наблюдал за собой и за своими коллегами, когда мы все отчаянно старались не допустить умирания. И я знаю: безразличие к смерти, к самому моменту умирания, никогда не наступит…
Это было в 1953 году, в Москве, когда я заканчивал медицинский институт. Трехлетнюю девочку сбила на улице машина. «Скорая» привезла ее к нам в Филатовскую больницу. Девочка была в состоянии глубокого шока, хотя на ее маленьком тельце не было видно никаких повреждений. Лицо ее было абсолютно обескровленное, белые веки с нежными голубыми прожилками чуть заметно трепетали. Очевидно, у нее было сильное внутреннее кровотечение.
Мы кинулись к девочке, склонились над ней, пытались прощупать пульс — на руках, на шее. Пульс не ощущался, наступал тот самый жуткий момент… Сестры бежали к нам с растворами и иголками. Неожиданно девочка открыла глазки, ясные и чистые, какие бывают разве что у ангелов с картины Рафаэля. Взгляд ее был направлен не на нас и не блуждал вокруг, ища маму. Ее взгляд уходил в такую даль, которую мы, живые, различить не могли. Рот девочки приоткрылся, мы наклонились к ней еще ближе, прямо к лицу. Нас как магнитом тянуло видеть и слышать — что это? Мы ждали — чего? Да, нас притягивала к себе загадка умирания. И мы услышали тонкий детский голос, она тихо сказала:
— Я умираю. — И умерла…
У такого маленького ребенка было уже понимание смерти! Могли ли мы, хирурги, остаться спокойными в тот момент?!
Начинающим хирургом я дежурил в один из воскресных летних дней 1955 года в больнице Петрозаводска. Вечером выдалась свободная минута, и я вышел на крыльцо приемного отделения, чтобы подышать свежим воздухом. Неожиданно во двор на большой скорости въехал грузовик-полуторка, быстро развернулся и задним бортом подал к самому крыльцу. Я не успел еще понять эти маневры, как услышал крики и стоны, доносившиеся из кузова грузовика. Из кабины выскочил возбужденный водитель, крикнул: «Доктора, скорей!» — и открыл задний борт.
Что там было? В лужах запекшейся крови вповалку валялись изуродованные тела, некоторые шевелились, другие были неподвижны, виднелись отделенные от тел руки и ноги. Какая-то непонятная массовая гибель — как?., почему?.. откуда?..
Шофер залез в кузов и одно за другим стал вытягивать тела из груды. Я тоже впрыгнул туда за ним, с трудом установил ноги между телами, и мы вместе стали вытягивать тела. Подоспевшие санитары перекладывали их на носилки и вносили в больницу. Шофер-отрывисто рассказывал, что он подобрал их у дороги, километрах в двадцати от города, рядом с телами валялся перевернутый грузовик; эти люди ездили на летнюю «массовку» за город, все здорово выпили, и на обратном пути их пьяный шофер перевернул машину на вираже. «Массовики» вывалились из кузова, а грузовик несколько раз перевернулся по их телам. Сколько они там лежали, шофер не знал. Многие были уже мертвы другие — без сознания. Вместе с напарником они побросали живых и мертвых в кузов и помчались к нам в больницу.
Пока он рассказывал, в кузове кто-то предсмертно хрипел, кто-то стонал. Из-под груды тел слышался истошный женский голос. Когда мы смогли выгрузить почти все тела, со дна кузова на меня уставился полный ужаса, залитый кровью глаз: кожа с верхней половины лица, веки и часть щеки были содраны и смещены в сторону, с кожей сместилась копна светло-русых окровавленных волос. Женщина была молодая. Рядом с ней лежал мужчина, тоже молодой, без руки…
Надо было разобраться: кто еще жив, кого спасать? Вот когда я увидел картину массовой гибели, как на войне: из двадцати человек пять были мертвы, и еще пять умерли на наших глазах. Все молодые. Мы подходили к каталкам, слышали последний вздох, и… закрывали их простынями.
Нас, дежурных хирургов, было двое. Приходилось метаться от одной каталки к другой, определять, у кого что, и начинать оказывать первую помощь. Все время доносился до нас истошный крик молодой блондинки. Ее положили на носилках на пол, в дальнем углу. Оказалось, что погибший мужчина с оторванной рукой — ее муж. У нее самой было только повреждение кожи лица. По сравнению с другими, у которых были переломы черепа, спины, рук и ног, это не грозило ей смертью, и ее оставили напоследок.
Уже за три часа ночи ее ввезли в операционную. Без наркоза, под местными уколами, я делал уникальную операцию — пришивал одну половину лица к другой. Если бы можно было, я с охотой дал бы это делать другому: мало того что я не был пластическим хирургом, но от эмоций, пережитых после страшной картины массовой гибели людей, в моих руках не было необходимых уверенности и точности. Я дрожал от пережитого и от усталости, старался не вспоминать предыдущие ужасные картины, а только концентрироваться на швах: один шов, другой, третий…
Потом я несколько раз видел ее в поликлинике. Женщина была довольно хорошенькая, широко улыбалась, и большой шрам на лице не очень ее портил: она искусно прикрывала его волной золотистых волос.
…Никогда не забуду свое дежурство в новогоднюю ночь 1961 года в московской Боткинской больнице. В приемный покой ввезли на каталке молодую женщину в красивом черном котиковом манто. На груди у нее была большая круглая коробка с тортом.
Накануне была оттепель, а к вечеру подморозило и пошел снег, образовалась гололедица. Особенно скользко было у обочин тротуаров, где скапливалась вода. Около столба на остановке троллейбуса «Стадион юных пионеров» стояла та молодая женщина, держа в руках коробку с тортом, — она ехала встречать Новый год к друзьям, в веселую компанию.
Троллейбуса долго не было, она всматривалась в даль проспекта, стараясь различить огни транспорта сквозь завесу падающего снега. Чтобы лучше видеть, она обошла фонарный столб, встала под знаком остановки и прислонилась к столбу спиной. Вот уже появились красные огоньки. Троллейбус, подъезжая к остановке, затормозил, но его понесло по льду на столб. Женщина не успела отскочить — троллейбус прижал ее к чугунному столбу — и раздавил. Она даже не вскрикнула, потеряв сознание от мгновенной боли. Коробка с тортом выпала из ее руки… Только торт и остался цел.
Когда ее привезли к нам, даже видавшие виды хирурги и сестры замерли: новогодняя ночь, красивый наряд, молодое лицо, коробка с тортом — и такое несчастье! Молодая сестра, почти девочка, первой догадалась снять коробку с ее груди. Это работники скорой помощи поставили торт ей на грудь от растерянности — куда ж его девать? Не выбрасывать же…
Она открыла глаза — серые, лучистые, прекрасные, — внятно сказала:
— Неужели это — смерть? — И умерла.
Нас всех как морозом по коже продрало: спасать ее было поздно. Со смертью не поспоришь.
Через час мы сошлись в комнате врачей встречать Новый год. Санитарка поставила коробку с тортом на стол. Этот торт мы не могли есть…
Прошло еще семь лет. Я опять был дежурным — в знойный воскресный день в Институте травматологии. Машина «скорой помощи» привезла 22-летнюю женщину в критическом состоянии — с переломом черепа. Она прилетела в Шереметьево из эстонского курортного города Пярну. Месяц назад окончила актерский факультет театрального института и вернулась устраиваться на работу, на пару дней раньше срока.
Великое нетерпение подгоняло молодую актрису. Она первая вбежала в автобус, идущий в город. Но автобус заполнялся медленно, люди входили не спеша, водитель покуривал в стороне. Актриса не выдержала, выскочила из автобуса и побежала к стоянке такси. Ей повезло: когда она на такси проезжала мимо автобуса, он все еще стоял. Шофер тоже был молодой, тоже спешил — они мчались по Ленинградскому шоссе, ветер врывался в открытые окна…
Таксист пришел в сознание уже в приемном отделении. Его машина на полной скорости съехала с дороги, свалилась под откос и перевернулась несколько раз. Что случилось, он не понял. Может, отказало рулевое управление? На самом деле оказалось, что, беседуя с пассажиркой, шофер пожаловался на головную боль, и она дала ему таблетку пирамидона. А у него была непереносимость к этому лекарству, про которую он не знал. Он проглотил таблетку и впал в шоковое состояние.
У молодой женщины были великолепные, пахнущие свежестью русые волосы, но когда я пощупал кожу под ними, пальцы вздрогнули: вся голова была, как мягкая подушка: множественный перелом черепа. Мы начали состригать ее роскошные волосы — иначе невозможно было определить, где и сколько придется делать разрезов.
Я не верил в успех операции, но оперировать было необходимо. Есть такое хирургическое правило: если сомневаешься, должен оперировать.
Пока мы готовили ее к операции, я попросил милиционеров связать меня с ее родными. Они по паспорту установили ее адрес и телефон.
— Алло, с вами говорит дежурный врач института травматологии. Вы мама Аллы? Видите ли, ее привезли к нам, потому что она попала в аварию. Ей надо делать операцию на голове. Лучше вам скорей приехать.
Но ждать приезда матери было невозможно — состояние больной быстро ухудшалось. И я начал операцию. Весь череп был расколот на небольшие кусочки, выглядел, как мозаика. Много видел я переломов черепа, но такой — впервые. На той операции мне пришлось перенести худшие для хирурга переживания: полное бессилие, невозможность ничего сделать, хоть руки опускай. Как это переживает хирург — профессионально спокойно или эмоционально несдержанно? По-разному, но только не равнодушно. Если часто испытывать такие разочарования, можно дойти до депрессии. Приходится сдерживать себя.
А больная уже плохо дышала, и мы перевели ее на управляемое дыхание. Я еще занимался этим, когда сестра шепнула, что приехали родители Аллы. Надо было идти разговаривать с ними, по сути, прочесть смертный приговор их дочери. Я попросил сестру, чтобы принесла к ним воды и валерианки.
На скамейке сидели мать с отцом, ей лет под пятьдесят, ему побольше. Она тревожно вытягивала шею, услышав мои шаги, встала и посмотрела в мою строну. А он уперся подбородком на тросточку и смотрел в пустоту.
Прижав руки к груди, мать подалась в мои сторону и застыла с вопрошающим взглядом. Я приготовился сказать ей правду, но сразу понял: говорить не надо, она уже все почувствовала. А она вдруг приложила руку к губам и показала на мужа, а пальцами другой руки на свои глаза. Я всмотрелся в него и увидел, что он — слепой!
Как я ни был напряжен и растерян, но остолбенел еще больше: передо мной был подвиг невероятной душевной силы — мать узнала о гибели дочери и не вскрикнула, не заплакала, а пересилила себя, чтобы скрыть это горе от слепого отца.
Молчание длилось мгновение и прервалось звуком разбитого стекла. Я оглянулся — сестра выронила склянку с валерианкой, отвернулась и тихо всхлипывала. Слепой повернул лицо в ее сторону, потом в мою, слыша мое затаенное дыхание. Он встал рядом с женой и тихо сказал:
— Я все понял… спасибо вам за внимание… я никогда не видел своей дочери… она родилась, когда я был солдатом на войне, а домой я вернулся слепым… Я мог только чувствовать, ощущать ее… теперь я не смогу и этого…
Он протянул руку к жене, привычные его пальцы скользнули по ее лицу. Оно было сухое. И он попросил ее:
— Поплачь за нас обоих своими глазами…
Нет, хирургов смертью не удивишь, не испугаешь. Но и безразличие к смерти в душе хирурга наступить не может. Прошло много лет с того дня, когда я в первый раз увидел умирание маленькой девочки, потом видел много других умираний. Но я продолжал переживать эти умирания всю мою жизнью.
Есть такая профессиональная поговорка: «Хирург умирает с каждым своим больным…»