53192.fb2
Защищать честь мундира – дело неблагодарное и скучное. Вдвойне неблагодарное и скучное – когда мундир из новенького, с иголочки сшитого, уже превратился в ветхие антикварные лохмотья, давно изодранные, простреленные, заляпанные кровью и грязью, сношенные-переношенные…
Сколько можно повторять всем вокруг, что Бакунин был прав в своей критике марксового «государственного социализма» (сто тридцать лет назад), а Махно (семьдесят пять лет назад) не был разбойником и бандитом? В конце концов подобные речи надоедают и слушателям, и говорящим – всем, кроме нескольких историков, давно превративших анархическое движение в постоянно действующий музей истории анархизма. Аудитория редеет, ораторы изнемогают, но, точно выполняя священный долг, одни по привычке всё говорят, а другие всё еще слушают, из вежливости скрывая зевоту. Говоря словами поэта: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?»
Неужели время мыслителей навсегда кануло в Лету, и пришло время комментаторов? Неужели миновало время жить и наступило время – вспоминать жизнь и мечтать о жизни? Кого-то, быть может, устраивает утвердительный ответ. Но не меня.
В реку истории нельзя влезть дважды, не оказавшись второй раз в роли шута. Вновь и вновь повторяются замечательные слова, сказанные некогда по другим поводам, примериваются старые одежды, сшитые на другое плечо и по другой моде. Как будто назвать себя «анархистом» сегодня в России – это значит что-то объяснить, – не только окружающим людям, но и самому себе. Как будто слово «анархизм», если оно претендует на нечто большее, чем исторический ярлычок, само не нуждается в объяснении!
Мысли никогда нельзя «хранить» как квашеную капусту или золотой запас, их нельзя положить в банк как капитал, получая с них проценты, – напротив, они подобны горсти воды, зачерпнутой из родника для утоления жажды – если не выпиваются без остатка, то так же мгновенно без остатка и утекают сквозь пальцы в песок. Их надо всё время обновлять, открывать заново, перепроверять, творить и черпать горстями – из самого себя и из живой жизни. А попугайское повторение замшелых догм так же бесполезно и никчёмно, как плоское, беспочвенное оригинальничанье, новизна ради новизны, фраза ради фразы, выдумывание новых систем и «измов» на пустом месте. Разве можно, оценивая догматы почтенной традиции на прочность, исходить из трусливого желания спрятаться в повторении уютного старого или – из тщеславного желания выкрикнуть что угодно новое, – вместо того, чтобы идти от самой жизни, от самого себя – и к себе же возвращаться в конце пути? Забыть о себе и своём, озвучивая прошлых «великих» или же нести «свою» околесицу, не ведая о них, – одинаково пустое и мертвенное занятие.
Можно мыслить, а можно только «иметь мысль», возлежать на ней, как собака на сене, обладать ею – словно засушенным гербарием, словно мёртвым золотом, сваленным в углу. Наш «анархизм» – это засушенный гербарий, это позавчерашняя мысль, бывшая некогда кипящей лавой, но застывшая в магму, в которой золото и шлаки перемешаны вместе. Наш «анархизм» – это плохой перевод западной статьи или плохой пересказ исторической монографии. Он хранится в неприкосновенности в нашем передвижном музее под надёжной защитой своих непробиваемых временем витрин, и мы даже не решаемся стирать с него пыль и лишь изредка, вооружаясь указкой, проводим в немом молчании благоговейные экскурсии для вновь посвящаемых, которых нам удалось ненадолго подловить нашей удочкой на приманку звучного слова. При этом ни у них, ни у нас не возникает вопроса: для чего всё это? Зачем? Во что их посвящают?
Если это только история, то зачем столько шума, зачем столько живых «жрецов» и «продолжателей традиции»? Если это живо жизнью сегодняшнего дня, то почему оно столь неприкосновенно и неподвижно? Наши статьи и речи, наши пышные декларации будто бы своего кредо – заёмны, это лишь более или менее скверное изложение того, чем были, как жили, во что верили, чему учили Прудон и Бакунин, Малатеста и Кропоткин.
Могут сказать: «Эка невидаль теория: о борьбе, о революции не пишут – их делают». Но разве возможна деятельность без осмысленного понимания – куда и зачем она ведет, разве возможно повторение стёршихся слов без осознания их смысла? Иначе: «И, как пчёлы в улье опустелом, дурно пахнут мёртвые слова» (Николай Гумилёв).
Могут сказать: всякая серьезная борьба, всякая революция поневоле оглядывается назад; так герои Великой Французской Революции рядились в тоги республиканцев Древнего Рима, а революционеры 1848 года и парижские коммунары точно так же были зачарованы магией Великой Революции и на своей новой сцене разыгрывали старые представления.
Отчасти это верно. Но, во-первых, такое инстинктивное стремление революционеров, даже двигаясь вперед, вечно оборачиваться и пятиться назад, точно раки, никак нельзя назвать их сильной стороной. А, во-вторых, сейчас в нашем «анархическом движении» нет ничего от революционеров, а всё – только от раков, одни только общие места и избитые истины, от которых подозрительно тянет душком плесени.
Словом, пришло время (и давно уже!), стряхнув пыль с ветхих скрижалей, на коих начертаны догматы анархической веры, присмотреться к ним попристальней. Что такое «анархизм» вообще? Каким он может быть сегодня? Возможен ли он? И если да, то как?
О партийных людях, изначально подходящих ко всему со своей узкой меркой, справедливо говорят как о людях с проданной совестью и проданным умом. Есть такой еврейский анекдот. Один еврей приходит к другому и говорит: «Слушай, Абрам, по слухам из зоопарка лев убежал». Абрам в ответ спрашивает: «А как это будет для евреев?» Любой партийный человек, будь то казённый идеолог или штатный революционер, всем интересуется лишь по принципу «как это будет для евреев», и даже если для отвода глаз задает порой какие-то вопросы, то мы можем быть спокойны за него: у него в кармане всегда заранее припрятаны все правильные ответы.
Равнодушная, беспринципная и безыдейная всеядность с одной стороны и узкое партийное сектантство с другой – вот непременные спутники нашего времени. И той и другой нет дела до истины: первой – потому что она не верит в её существование, второй – поскольку она заранее её знает от первого до последнего слова.
Вопросы, в которых я хочу разобраться, волнуют меня одновременно и как анархиста, и как еретика от анархизма (равно как и от других «измов»). Эти вопросы – не вопросы «тактики» или «стратегии» движения, которого к тому же ещё и нет, но и не схоластический подсчёт чертей на кончике иглы. Эти «Анархические письма» – не попытка померить сегодняшнюю жизнь с анархической колокольни по принципу «как это будет для нас, евреев», а, совсем напротив – выяснение того, есть ли анархической колокольне место в нынешнем мире, или же её пора снести за ветхостью и ненужностью.
И именно потому, что анархизму по самой его природе чужд догматизм и окостенение, я ни одной минуты не собираюсь цепляться за истлевшие лохмотья старых писаний и формул.
В середине прошлого столетия датский философ Серен Кьеркегор писал: «За кулисами загорелось. Клоун выскочил предупредить публику. Вообразили, что он шутит – давай аплодировать ему. Он повторяет – ещё более неистовый восторг… Сдаётся мне, что пробьёт час, и мир будет рушиться при общем восторге умников, воображающих, что это – буффонада».
Сегодня эпоху «проклятых вопросов» сменила эпоха «проклятых ответов». Поистине, нет ничего явного, что не стало бы тайным!
Так и хочется назвать вторую половину ХХ-го века «похмельем» – после буйной пьянки: вчера много пролито вина и крови, много гудело и летело голов, кипело страстей, и кровь бурлила в жилах, а наутро – вялость, медлительность, слабость чувств и дрожь в коленях. Но наша эпоха всё же не эпоха «похмелья», ибо при похмелье человек, хоть и ничтожен, но – трезвеет. А мы, как всегда, как водится, «ничего не поняли и ничему не научились».
Выбор, перед которым мы поставлены неумолимым веком, разорвавшим связь времен, – это даже не выбор между социализмом и либерализмом, между революцией и эволюцией – это выбор между взрослостью и инфантилизмом, между отчаянием зрячести и спокойным благодушием слепоты, между подлинностью и фальшью, между беспартийной правдой и зашоренной ложью «измов»…
«Связь времён», о которой говорил Шекспир, действительно порвалась в мучительном и смертоносном смерче двадцатого столетия. Оглядываясь на анархистов и революционеров XIX-го века, мы сегодня не можем следовать их путями, как будто ничего не случилось, как будто горная лавина не завалила дороги. Мы уже не можем разделять их наивной веры в прогресс и науку, их безграничного рационализма. XX век, разделивший их и нас, словно огромная трещина, возникшая в результате землетрясения, не позволяет нам верить, подобно им, в добрую природу человека и во всемогущество социальных преобразований. После Освенцима и Колымы, Хиросимы и Лубянки мы утратили младенческую доверчивость к жизни, детскую невинность и многие из иллюзий прошлого. Теперь мы по-старчески знаем, до каких вершин бесчеловечности может дойти человек, стоящий ныне на пороге самоуничтожения – или преображения.
А между тем вера в неизбежность прогресса, во всесилие науки и социальных изменений была символом веры анархистов, да и вообще социалистов и революционеров XIX-го века, была даже не самой их программой, но – безусловной к непререкаемой предпосылкой любых «программ». Разум всемогущ, мир познаваем, человек хорош, всё зло – от невежества людей и от злонамеренности учреждений, – следовательно, людей надо просветить, а вредные учреждения заменить полезными, – таково было кредо тех, прошлых анархистов. Всё плохое, реакционное – позади, беснуется и издыхает в бессильной злобе, всё хорошее, революционное – впереди; следовательно, надо заглядывать, забегать вперёд, чтобы быть передовыми, передовыми из передовых, «штурмующими небо» Прометеями, авангардом человечества, рвущегося из тьмы невежества и рабства к свету знания и свободы.
Что же сказать о нас – поколении грани тысячелетий? Только слепец сегодня способен не видеть той катастрофы, в которую ныне не то что вступает, а уже вступило человечество. Было бы банальностью перечислять симптомы агонии: экологический кризис, демографический кризис, перспектива ядерного Апокалипсиса, мельчание личности, усиление полицейского государства, канун тотальных этнических конфликтов, небывалая инфляция всех смыслов и слов… Нынешняя краткая передышка в череде бурь и кровопролитий может обмануть лишь тех, кто хочет обмануться – на горизонте тучи всё темнее, воздух современности насыщен предчувствием новых, чудовищных катастроф. Мы сегодня не можем не знать, что всё бывает и всё возможно, раз существуют АЭС и атомные бомбы, Кашпировский и фашисты, СПИД и теория относительности и 101-я комната Оруэлла, где умельцы в пять минут делают из святых – злодеев и предателей. Что значит сегодня быть «передовым человеком», «идти в авангарде», сокрушая обломки вчерашних устоев? Идти в авангарде падения в пропасть, быть передовым бараном, радостно и бездумно увлекающим за собой на дно всё человеческое стадо?
Что значит сегодня – быть революционером? Каковы враги у сегодняшнего революционера и анархиста? Вроде бы прежние: Власть и Капитал, государственный деспотизм и общественное мещанство; но ведь «мещанство», оснащённое компьютерами, Голливудом и массовой рекламой, капающей на мозги от детства до старости, с утра до ночи (в духе антиутопии Олдоса Хаксли), интегрирующее в зародыше любой протест и покупающее с потрохами любое творчество, – это уже не прежнее мещанство – уютное, сытое, пошлое, тихое и бездушное домашнее мещанство ионычей XIX-го века с их обязательными канарейками и ночными колпаками, – равно как и деспотизм, оснащенный детекторами лжи и атомными боеголовками, ГУЛАГами и Котлованами, Министерством Правды и Министерством Любви – это уже не царский деспотизм с его каторгой, филёрами и теорией официальной народности! У сегодняшнего революционера нет ни почвы под ногами, ни веры в светлое будущее, ни культурной «среды обитания», ни теоретиков и мучеников движения, ни живых традиций – ничего, кроме одинокой и субъективной жажды – до конца противостоять Дракону Системы.
По всему, анархизм должен был бы иметь в нынешней России мощнейшую базу (если в социальной жизни, как и в физической, противодействие всегда равно действию – а не длится до какого-то пройденного предела). Ведь «действие» – насилие, творимое над человеком – со стороны и Власти, и Общества, и чиновника, и средств массового оболванивания, и полиции, и армии, и капитала, в ХХ-м веке возросло многократно, приняло изощреннейшие формы и невиданные размеры. Казалось бы, вот почва для бунта, для протеста, для нового, нынешнего, живого, сильного, здорового анархизма. Но где всё это? Значит, обществу можно переломить хребет, а человека можно убить, искоренить, выжечь, вытоптать – совсем и навсегда?
Мы – те, кто открыл для себя в 80-е годы неизвестную и забытую страну – «подпольную Россию», Россию Революционную, свободную, гордую, отважную, – стоим сегодня на пустом месте, хуже того, на выжженном пепелище. Что нам в разбитых черепках давно ушедшей цивилизации? Живая связь, живая традиция давно прервана. К середине ХХ-го века в эмиграции и застенках истлели последние искорки былого огня. Чёрное знамя валяется поруганное, порванное, затоптанное в пыли, в грязи, хранится где-то в кладовых под замком у старых архивариусов среди ненужного хлама прошлых лет. Стоит ли, собрав по клочкам, вновь разворачивать его?
Где мы? Кто мы? Откуда мы? Что нам делать с нашим круглым сиротством? Что ещё не потеряно и возможно? Осталось ли хоть что-то, хоть крупица живого от того, что тяжким трудом и кровью собирали и накапливали такие чужие нам, такие далёкие и наивные предки, отделённые от нас всего каким-нибудь одним веком, – тем веком, когда седеют в считанные дни и минуты считаются за года?
Исторический анархизм – анархизм XIX-го столетия – стоит перед нами, точно огромный и прекрасный младенец, точно Геракл в люльке, – с наивным взором, неясными желаниями, импульсивными порывами и незамутнённостью помыслов.
И в самом деле, анархизм – младший брат в семье великих новорождённых Нового Времени. Успел состариться, обрасти жирком и обрести скептическое благодушие либерализм, чей звёздный час прогремел в грохоте революций XVIII-ro века, успел подрасти и возмужать социализм государственный – социализм Бабефа и Вейтлинга, Луи Блана и Этьена Кабе, когда наконец в 40-е годы XIX-го века во Франции и Германии раздался клич анархизма, провозглашающий одновременно стремление к полному освобождению личности и желание достичь свободной общественности. Штирнер в Германии, Прудон во Франции независимо друг от друга высказали две половины анархического кредо. Штирнера сочли странным шутником, Прудона – подозрительным субъектом, который не укладывался в партийные разборки бонапартистов и орлеанистов, государственных социалистов и сторонников Бурбонов. Но сказанное было сказано, и притягательная сила, неопровержимая правда анархической проповеди мало-помалу достигла сознания общества.
В нашем сегодняшнем удалении от XIX-го века с его борьбой и с его истинами есть одно большое преимущество: в пёстрой мозаике разноречивых и нередко враждующих между собой анархических голосов, направлений, школ и групп мы можем увидеть некоторое единство, то, что рождалось из суеты и суматохи времени, но не исчезло вместе с этим временем. Единой философии, единой «системы» анархизм XIX-го века не создал. Однако, большое видится на расстоянии: в пестроте анархизма XIX-го века угадывается общее ядро, спадает шелуха мелочных раздоров и преходящих заблуждений (пусть тогда они казались важными и принципиальными догматами), отлетает всё ложное и наносное и отчётливее предстаёт главное – пафос свободы, не признающей никаких рамок и компромиссов и стремившейся осуществиться во всей полноте. Нет свободы вне равенства, нет свободы дозволенной, ограниченной, дозированной, привилегированной, и нет человечности вне свободы – вот что не устаревает в проповеди анархизма XIX-го века! И из этой веры вытекают все научные обоснования, все публицистические проклятья, все критические атаки на современное общество, все попытки вслепую нащупать путь к иной жизни, к иному обществу.
Далеко позади нас остался XIX век и анархизм XIX-го века со всеми его склоками и спорами между анархистами-индивидуалистами, вырывающими одинокую личность из общества, и анархистами-социалистами, воспевающими свободное общество и забывающими о личности. Позади остались все разногласия между анархо-синдикалистами и анархо-коммунистами с их полемикой о методах и темпах: всё это имело свою ценность, своё значение, кипело живой жизнью и ныне сдано в архив под присмотр историков. Но главное – то, что и до XIX-го века жило в человечестве, но вполне воплотилось в чеканные формулы лишь тогда – это главное не ушло.
Анархизм – в той мере, в какой он выжил и существовал в ХХ-м веке на Западе, – существенно преобразился. Видя все старые пути заваленными чудовищной лавиной, он упорно искал новых дорог, стремясь к внутреннему синтезу своих направлений и к взаимодействию – теоретическому и практическому – с другими, близкими ему движениями. Развернувшись в полный рост в махновском движении на Украине, в испанской революции 30-х годов, да в парижском «Красном мае» 1968-го, помимо этих ярких, героических, но одиночных эпизодов, анархический огонь бился незримо и пробивался порою – то в молодёжных коммунах Запада, то в борьбе феминистских движений, то в стихийных экологических протестах, то в теориях мыслителей Франкфуртской школы, экзистенциалистов и экосоциалистов. Но если анархическое пламя не вполне потухло на Западе, то в России само кострище было надежно забетонировано. Чахлый кустик перестроечного неформалитета породил на одной из веточек пару вялых анархических листочков. Теперь нам всё приходится начинать с нуля. Пусть нас мало, пусть мы не знаем толком, что можно сделать и как начать – но мы ощущаем своё родство с теми, чьё сердце билось сильнее при слове «свобода», а значит, не все связи потеряны, не все нити порвались. Ведь в каждом времени есть то, что вне времени, в каждом человеке живёт то, что не умирает в человечестве с его смертью. «О вольность, вольность – дар бесценный!» – писал Радищев в XVIII-м веке, и эхом откликался ему из века XX-го Александр Галич: «Я выбираю Свободу!»
И всё же, хотя символ веры наш прежний, но верим мы уже иначе. Теперь, после тоталитарных экспериментов над людьми, нельзя верить не только в абсолютно злую природу человека, но и в абсолютно добрую. На передний план вышел, наряду с традиционным вопросом о деспотизме Власти, также вопрос о внутреннем рабстве и деспотизме масс, порождающих из своих недр фашизм и большевизм, – вопрос, почти неведомый для анархизма XIX-го века, однозначно противопоставлявшего народ – государству, общественную мораль – государственному праву; роковой вопрос, ставящий крест на безудержной апологии Человека, Прогресса и Науки.
Необходим отказ от ориентации на традиции Просвещения и позитивизма, предполагающие объективированность, однолинейность и механицизм в подходе к постижению явлений человеческого мира. Напротив – диалогичность, понимание множественности человеческих смыслов и раскрытие экзистенциального и необъективированного в личности, отказ от абсолютистских претензий рационализма, мужественная решимость без страха смотреть в бездну, таящуюся в человеке – только это сегодня может избавить анархизм от хронической слепоты и слабоумного самообольщения.
Прогрессизм и авангардизм, возобладавшие в классическом анархизме, сыграли с ним злую шутку. В неистовстве катастроф, потрясших человечество в первой четверти ХХ-го века, анархисты видели то, что хотели видеть: гибель старого мира рабства и рождение нового мира свободы. Однако новый мир, возникший на пепелище, был едва ли лучше старого, многократно проклятого анархистами и осуждённого на гибель, – и именно потому, что свободолюбивые революционеры верили в революцию как в разовый акт, приводящий к Царству Божьему на Земле, недооценивали значение личного усилия и обожествляли массовую стихию. Однако бешенство массовой стихии породило гранит диктатуры, сковавшей её; провозглашение Царства Божьего на Земле породило новую теократию – страшнее египетской и римско-католической, со своими жрецами и рабами.
Разумеется, мысль Бакунина о неразрывности личной и общественной свободы, о невозможности для личности покинуть общество и искать своего жребия вне его и сегодня остаётся в силе. Но, если традиционные анархисты, ослеплённые верой в науку и прогресс, делали упор на общество, на его механическое и неизбежно благое движение, которое само по себе освободит личность, то сегодня надо решительно перенести акцент на личное усилие, на личное сопротивление, на личное творчество. Как сказал поэт: «один из всех за всех против всех», – сегодняшний анархист должен уподобиться Лютеру, который гордо бросил в лицо католическому судилищу, потребовавшему от него отречься от своей веры, дерзкие слова: «На том стою и не могу иначе».
Пусть мир рушится, пусть надежде нет места, пусть земля покрыта концлагерями и публика рукоплещет тирану – довольно того, что я – я, осознающий себя свободным и ответственным в мире холопства и безответственности, – не принимаю всего этого. Из безнадёжного протеста прижатых к стене одиночек, трезво глядящих в лицо миру, может родиться спасение для общества. И наоборот – что может быть сегодня постыднее и пагубнее веры в то, что кривая сама по себе куда-нибудь выведет, и общество как-нибудь выкарабкается и всё обустроится само собой?
На смену прогрессистскому авангардизму революционеров XIX-го века должно прийти понимание анархизма как "арьергардного гуманизма» – гуманизма эпохи сумерек человечества. Место младенческой беззаботности традиционного анархизма и его суеверной веры в науку сегодня должно занять исповедание личностью веры в свободу, из которой может родиться и зло, но вне которой не может родиться благо. Вместо старых надежд достичь «конечной цели» и посадить Жар-птицу идеала в жесткую и рассчитанную клетку – должно прийти вечное и упорное пробивание пути к далёким горизонтам. Слепое и некритическое обожествление «массы», массового творчества и действия необходимо заменить творческой активностью личности – способной идти против течения, соединяться с другими личностями и противостоять любой безликости.
Если личность – лишь песчинка, механический атом, соринка в потоке жизни, то она может лишь покорно мчаться вместе с другими к обрыву водопада, не смея роптать и не надеясь ни на что. Но если личность – действительно микрокосм, один из миллиардов центров вселенной, активный, творческий, способный бросить себя на ту или иную чашу весов мироздания, – то, сколь безнадёжной ни казалась бы ситуация, как бы убедительно ни обосновывала наука невозможность борьбы, как бы ни была покорна «масса», как бы единодушно ни звучало общественное мнение – человеку есть что противопоставить всему этому. Тогда бунт личности, её отказ принимать мерзость окружающего, возможен и необходим. Не во внешнем, вне человека находящемся, – будь то вера во всемогущество социальных преобразований или в математическую точность научных расчётов – должен искать современный анархизм свою главную опору. Конечно, чтобы действовать, надо внимательно учитывать все эти факторы, с уважением прислушиваться к мнению науки и брать в расчёт влияние социальных институтов. И всё же – все эти рассуждения, соображения, факторы – лишь фон и подручный материал для творчества личности, черпающей силы в осознании своей собственной самоценности и свободы.
Анархисты прошлого пытались доказать, что современное общество неизбежно движется к анархии – рано или поздно оно достигнет этой заветной станции назначения, так не лучше ли ускорить движение? Само по себе стремление доказать эту сомнительную неизбежность – не плохо и не хорошо; плохо то, что многие анархисты именно на этой неизбежности основывали весь свой анархизм. А что, если анархия не неизбежна? А что, если зло, насилие, существующие от века и отлившиеся в государство и эксплуатацию, не искоренить никогда? Разве от этого они перестают быть злом и насилием? А что, если, наконец, человечество доживает считанные дни и встающий рассвет увидит не цветущие сады анархии, а выжженную и безлюдную пустыню? Что из этого? Понятно, что в плане общетеоретических, социологических и прочих построений это что-то меняет, и существенно, – но что это меняет для человека, стремящегося в любых условиях сохранить в себе человечность, не оскотиниться, не стать рабом или тираном, овцой или овчаркой? Как пронзительно сказал Достоевский в «Братьях Карамазовых": «Я согласен, что иначе, то есть без беспрерывного поядения друг друга, устроить мир было никак невозможно; я даже согласен допустить, что ничего не понимаю в этом устройстве; но зато вот что я знаю наверно: если уж раз дали мне сознать, что «я есмь», то какое мне дело до того, что мир устроен с ошибками и что иначе он не может стоять?»
Сказанного вполне довольно, чтобы понять – от какого наследства в классическом анархизме мы отказываемся, а от какого отказываться не в праве. Но стоит немного подробнее остановиться ещё на двух вопросах: возможен ли «научный анархизм», анархизм как наука, и возможно ли достижение «конечной цели» анархизма, построение анархического общества?
В классическом анархизме сосуществовали рядом две тенденции, которые существенно расходились по вопросу о том, как соотносится анархическое мировоззрение с наукой. Одна из этих тенденций стремилась обосновать анархизм научно, более того, построить его как строгую научную систему – со своими посылками, теоремами и выводами, научно разработать анархическую программу и научно сконструировать проект будущего совершенного общества. Другая тенденция, уважая значение науки, используя порой научную аргументацию и научные приёмы, провозглашала, однако, примат жизни и личности над наукой и видела в анархизме прежде всего вольное творчество, расчищение завалов современности, не стремясь научно просчитать и обосновать каждый шаг анархизма и, тем более, нарисовать научную картину «конечного идеала». Первую тенденцию представляют Годвин, Прудон и особенно Кропоткин, предпринявший грандиозную попытку построения «научного анархизма». Вторую тенденцию представляют Штирнер, Бакунин и Боровой.
Здание кропоткинского «научного анархизма», которое Пётр Алексеевич кропотливо и заботливо возводил по кирпичику более сорока лет, используя всю мощь своей научной эрудиции и литературного таланта, оказалось шатким и внутренне противоречивым. Прежде всего, претендуя на отождествление анархизма и современной науки, Кропоткин сам то и дело впадает в ненаучную тенденциозность – то бессознательно игнорируя факты, противоречащие его доктрине[1], то превращаясь в поистине религиозного проповедника подвижнической и героической этики (тогда как приводимое им же «научное обоснование» требует этики утилитарной, а отнюдь не героической, этики справедливости, а отнюдь не самопожертвования). Далее, «наука», претендующая на предсказание будущего, обречена держать экзамен на проверку этим будущим – а кропоткинские оптимистические прогнозы, основанные на прогрессизме и механицизме, в основном, не подтвердились. Наконец, вызывает решительное возражение сама возможность построить анархизм в виде науки (это возможно лишь, если, подобно Кропоткину, понимать личность как благого «сознательного автомата», тождественного всем остальным личностям). Ведь анархизм, по замечанию русского анархиста начала ХХ-го века И. Гроссмана-Рощина, есть «философия оценок», а оценки и ценности – вне науки, и, если наука лезет за свои пределы, то неизбежно вносит в сферу оценок и ценностей присущие ей фатализм, бездушие и безличность.
В отличие от Кропоткина, Бакунин провозгласил своим девизом Бунт – «не бунт против науки, но бунт против правления науки, против её власти над жизнью": будь то претензии учёных, вообще «экспертов» и узких «специалистов» управлять обществом, будь то претензии науки всё понять, объяснить, обосновать, просчитать, предсказать. Царство науки – царство общего и безличного: живое, личное, единичное, свободное просто вне её разумения. Науке нет дела до конкретного Петра или Якова, писал Бакунин. Дайте учёным власть, и они начнут ставить над людьми опыты и эксперименты, как над кроликами. Уже в наше время эту плодотворную мысль развил в своём «эпистемологическом анархизме» Пол Фейрабенд, отрицающий как монополию науки на познание истины, так и бюрократическое построение самой современной науки, подкармливаемой государством и представляющей, в сущности, иерархию чиновников, узко специализированных и считающих себя «солью земли» (см. об этом также и изумительные статьи А. И. Герцена «Дилетантизм в науке»).
В современной науке, по крайней мере, в науках, считающихся науками образцовыми, науками по преимуществу (таких как математика и физика) необходимы (иначе эти науки просто не будут плодотворными):
– во-первых, максимальное исключение познающего субъекта и его ценностных суждений, примат общего над частным, закономерного над случайным, и,
– во-вторых, расчленённость, расщеплённость взгляда, рассмотрение мира по частям и кусочкам, не в целом и не в главном, без соотношения его с личностью и без суда должного над существующим. Наука всегда (в лучшем случае, если она честна и беспристрастна, а не продажна и изначально ангажирована) рассматривает мир таким, каков он есть, а не таким, каким он может, должен быть. Большего от неё не ждите. В противном случае – неизбежно насилие и над миром, и над наукой.
Наука, например, помогает изучить существующее общество, обнаружить существующие в нём тенденции и закономерности – не более того. Уже суд над этим обществом производит личность. Тем более тёмный лес для науки – вопросы грядущего, – именно потому, что грядущее вариативно и его творят живые люди со своими ценностями, интересами, страстями, желаниями и усилиями. Так, наука бесстрастно сообщает нам: «В существующем человечестве «первый мир» живёт относительно комфортно и безбедно за счёт того, что «третий мир» живёт в нищете и голоде». На этой констатации наука умолкает. Оценивать этот факт она уже не может. Это – дело нашей совести, наших убеждений и предубеждений.
Если же пытаться научно «предсказывать» и «планировать» будущее, то это насилие над наукой и над жизнью не приведёт ни к чему хорошему: провозглашая фатальную неизбежность чего-либо, декларируя объективизм, сводящий субъекта на роль покорного пособника или бессильной помехи, поклоняясь историцизму и телеологизму (целеполаганию), эта изувеченная «наука» будет на деле очень тенденциозной, и притом всеми силами стремящейся спрятать свою тенденциозность под нарочитым одеянием бесстрастной безличности и притворного равнодушия. Пристрастия творца «научной системы» влезут контрабандой через чёрный ход, вместо того, чтобы открыто прошествовать по парадной лестнице.
Так, научный скальпель помог Марксу безжалостно вскрыть язвы буржуазного общества, но претензия на создание направленного в будущее «научного социализма», намечающего и обосновывающего путь в светлое завтра, привёл как к игнорированию личного начала в теории, так и к доктринерской нетерпимости по отношению к другим – менее «научным», «утопическим» социалистам. Попытки загородиться, спрятаться, убежать, прикрыться фиговым листком анонимной «науки», скрыв под ним свои пристрастия и убеждения, всегда негативно сказывались как на «науке», так и на самих убеждениях: наука становилась слепой и тенденциозной, глядя на мир одним глазом, а убеждения приобретали налёт безличности и бездушия.