53258.fb2
— Я имею на этот счет очень определенное убеждение, уверяю вас, — ответил я, а она закрылась от меня газетой, как бы не желая слушать. По-моему, медицинские пункты, школы, библиотечки, аптечки, при существующих условиях, служат только порабощению. Народ опутан цепью великой, и вы не рубите этой цепи, а лишь прибавляете новые звенья — вот вам мое убеждение.
Она подняла на меня глаза и насмешливо улыбнулась, а я продолжал, стараясь уловить свою главную мысль:
— Не то важно, что Анна умерла от родов, а то, что все эти Анны, Мавры, Пелагеи с раннего утра до потемок гнут спины, болеют от непосильного труда, всю жизнь дрожат за голодных и больных детей, всю жизнь боятся смерти и болезней, всю жизнь лечатся, рано блекнут, рано старятся и умирают в грязи и в вони; их дети, подрастая, начинают ту же музыку, и так проходят сотни лет, и миллиарды людей живут хуже животных — только ради куска хлеба, испытывая постоянный страх.
…Мужицкая грамотность, книжки с жалкими наставлениями и прибаутками и медицинские пункты не могут уменьшить ни невежества, ни смертности, так же, как свет из ваших окон не может осветить этого громадного сада…
…Если уж лечить, то не болезни, а причины их… При таких условиях жизнь художника не имеет смысла, и чем он талантливее, тем страннее и непонятнее его роль, так как на поверку выходит, что работает он для забавы хищного нечистоплотного животного, поддерживая существующий порядок. И я не хочу работать, и не буду…»
Мы не выписываем аргументов Лиды, потому что самый свой сильный аргумент она уже высказала: это смерть от родов крестьянки, которая осталась бы в живых, если бы поблизости был медицинский пункт. Аргумент, казалось бы, достаточный для того, чтобы полностью опровергнуть позицию художника!
И все-таки можно ли сказать, что права Лида и не прав художник?
Мы видим, как много своих постоянных мыслей вложил Чехов в рассуждения своего героя. Тут и тяжелые раздумья о бессмысленности, моральной неоправданности труда художника в буржуазном обществе, если этот труд не содействует изменению существующего порядка и тем самым поддерживает проклятый «порядок». Тут и чеховские поиски коренных решений социальных вопросов, отвращение к социальным рецептам и пластырям, предлагающимся вместо того, чтобы лечить прежде всего причины болезней, то-есть изменять несправедливый общественный строй.
Лида считает художника «безидейным». Подобно этому либерально-народническая критика считала Чехова «безидейным» художником. Но мы видим, что тоска, неудовлетворенность Чехова и его героя в идейном отношении неизмеримо выше крохоборческого либерального самодовольства Лиды.
Ни герои Чехова, ни сам он не знают, как можно разрубить цепь великую. Когда художник, высказывая свои раздумья, старается «уловить свою главную мысль», то мы понимаем, что это сам Чехов старается уяснить самому себе и своему читателю, в чем же заключается правда, какими путями идти к ней.
Немало путаницы в рассуждениях героя. В частности, не прав он и в своем заявлении о том, что не нужны больницы и школы. Чехов вовсе не солидаризируется в этом со своим героем; мы знаем, сколько сил Антон Павлович отдал этим самым «школам, библиотечкам, аптечкам».
Но в самой горечи художника, в его поисках, в нежелании поддерживать существующий строй, даже в самой путанице его мыслей, даже в его отвращении к своему искусству, в стремлении к коренным, а не частным, не мелким решениям социальных вопросов — во всем этом неизмеримо больше правоты, чем в самоудовлетворенной ограниченности Лиды. Для нее ее земская деятельность стала своего рода футляром, она способна смотреть только «в одну точку», вроде Дашеньки из рассказа «Неосторожность». Перед нами — портрет либеральной помещицы, которой бесконечно чуждо и непонятно стремление художника — пусть еще далекое от ясности — разрубить проклятую цепь.
Ленин отнюдь не отрицал известной пользы земской деятельности, «аптечек и библиотечек». Он не отвергал начисто возможности прогрессивной легальной деятельности при самодержавии. «Мы нисколько не сомневаемся в том, — писал Ленин в статье «Гонители земства и Аннибалы либерализма», — что и при самодержавии возможна легальная деятельность, двигающая вперед российский прогресс. […] Можно спорить о том, насколько именно велик и насколько возможен этот миниатюрный прогресс…».[22] Ленин возражал не против деятельности представителей «миниатюрного прогресса», а против их иллюзий о том, что своей деятельностью они будто бы ведут борьбу с самодержавием, против их крохоборческой самоудовлетворенной ограниченности, неумения и нежелания выйти за пределы крошечного прогресса.
Чехов был чужд этим либеральным иллюзиям, он издевался над ними; какой иронией окружает он высокопарное заявление опустившегося Андрея Прозорова в «Трех сестрах» о том, что его служба в земской управе представляет собою некое «служение»! Земский деятель Чехов ясно видел всю миниатюрность того прогресса, который был возможен на основе легальной деятельности при самодержавии. Недаром все достижения земства в области народного просвещения и здравоохранения, то-есть как раз в тех областях земской деятельности, которые Антону Павловичу были наиболее близки и знакомы, — он сравнил со светом из окон, который не может осветить громадного сада. Тогдашняя критика была не способна оценить значение большой социальной темы «Дома с мезонином». Самая либеральная газета того времени — «Русские ведомости» — писала, что герой рассказа — типичный представитель «хмурых людей» чеховских произведений, с такими чертами, как «скука, отсутствие вдохновения, бессилие творчества, сознание своей неспособности к продолжению обычного дела, отсутствие общественного инстинкта». Другая либеральная газета — «Биржевые ведомости»- писала, что в лице героя «Дома с мезонином» читатель встречается с представителем людей, с точки зрения газеты отрицательных, в то время как в лице Лиды читатель видит представительницу «той части русского общества, которая работает пока в глуши, но в непрестанной борьбе с непреодолимыми препятствиями». В рассказе, но мнению газеты, «в микроскопическом размере все русское общество, как бы расколовшееся на две половины: с одной стороны — беспечный квиетизм,[23] с другой — молодая сила, посвящающая себя служению ближнему».
В тоске героя рассказа, в его неудовлетворенности, мучительных поисках усмотреть «беспечный квиетизм», а земскую деятельность Лиды высокопарно назвать «служением» мог именно либерал, чей уровень не возвышался над уровнем Лиды. Можно представить себе ироническую улыбку Антона Павловича, читающего такую статью. И, быть может, словечко либерального критика — «служение» — он вспомнил впоследствии в «Трех сестрах».
Надо думать, что и восторги тех читателей, которые восхищались и умилялись «тургеневскими нотами» в «Доме с мезонином», никак не могли радовать Чехова. Ведь такие похвалы означали, что высказывавшие их не заметили социальной темы рассказа, остались глухи к главному, над чем бился писатель, стараясь вместе со своим героем «уяснить самому себе свою мысль» — большую мысль о бесплодности либеральных иллюзий, об узости «миниатюрного прогресса», о том: что делать? Либеральная критика, разумеется, не могла увидеть, как высоко поднимался Чехов над ограниченностью либерализма. И никто не мог сказать Антону Павловичу о подлинной прелести «Дома с мезонином», заключенной не в повторении «тургеневских нот», а в тонком поэтическом сочетании грусти об утерянном счастье любви с тоской о всеобщем счастье. Как всегда у Чехова, простое, казалось бы, совсем обычное, традиционное содержание вырастало в большие новаторские философские, социальные обобщения. Нежный образ Мисюсь становился образом самой красоты, самой молодости и чистоты жизни, отнятой у людей, той красоты, к которой всегда будут стремиться люди, о которой всегда будет тосковать душа художника.
Во многих работах, посвященных Чехову, повторяется одна и та же схема, содержание которой сводится к тому, что Чехов-де проделал идеологический путь от «Нового времени» к либерализму «Русской мысли» и «Русских ведомостей». Очерки биографии Антона Павловича, выходившие в 1934 и в 1939 годах, вступительная биографическая статья к собранию сочинений, вышедшему в 1931 году, целиком основываются на этой порочной схеме «эволюции мировоззрения» писателя. Раздувая кое-какие обывательские «таганрогские» предрассудки молодого Чехова, не оставившие сколько-нибудь существенного следа в его творчестве, биографы создают легенду о «нововременстве» Чехова, которое он, дескать, постепенно «преодолел», после чего и стал вполне либеральным паинькой, так что покойный В. М. Фриче, автор упомянутой биографической статьи в собрании сочинений, торжественно соглашался принять Антона Павловича в члены «конституционно-демократической партии» (кадетов).
Нет слов, разрыв с «Новым временем» и печатание произведений только в либеральной прессе имели очень большое положительное значение в развитии мировоззрения Чехова, свидетельствуй о преодолении аполитичности.
Но так же как сотрудничество Чехова в «Новом времени» отнюдь не означало его идейного «нововременства», точно так же и его сотрудничество в либеральных изданиях отнюдь не означало, что Чехов был в своем творчестве представителем либерализма. Он сурово разоблачал идейно-политическое, моральное убожество, мелкотравчатость буржуазного либерализма. Его отношение к либерализму выражено в формуле, которую мы находим в его записной книжке, — формуле, не уступающей щедринским характеристикам по меткости и убийственной выразительности: «умеренный либерализм: нужна собаке свобода, но все-таки ее нужно на цепи держать». Эта формула исчерпывает всю сущность той самой кадетской партии и ее предшественников, с которыми хотели связать Чехова его биографы.
«Больше так жить невозможно!» — вот настроение Чехова второй половины девяностых годов, выраженное в словах ветеринарного врача Иван Иваныча, от имени которого ведется повествование в рассказе «Крыжовник» (1898). Либеральные теории «постепенного» улучшения жизни путем отдельных реформ-заплаток встречают все более презрительный отклик у Чехова. Иван Иваныч осуждает свои прежние либерально — «постепеновские» взгляды:
«— Свобода есть благо, говорил я, без нее нельзя, как без воздуха, но надо подождать. Да, я говорил так, а теперь спрашиваю: во имя чего ждать? — спросил Иван Иваныч, сердито глядя на Буркина. — Во имя чего ждать, я вас спрашиваю? Во имя каких соображений? Мне говорят, что не все сразу, всякая идея осуществляется в жизни постепенно, и свое время. Но кто это говорит, где доказательства, что это справедливо? Вы ссылаетесь на естественный порядок вещей, на законность явлений, но есть ли порядок и законность в том, что я, живой, мыслящий человек, стою надо рвом и жду, когда он зарастет сам или затянет его илом, в то время, как, может быть, я мог бы перескочить через него или построить через него мост? И опять-таки, во имя чего ждать? Ждать, когда нет сил жить, а между тем жить нужно и хочется жить!»
Чехов начинает подходить к идее не эволюционного, а решительного и коренного изменения всей действительности: таков объективный смысл слов о том, что «можно перескочить через ров».
Со своей моральной чуткостью он улавливает из либерализме ложь, лицемерие под маской любви к народу, прогрессу и т. п.
«Господа приличны, образованны, но о «и в чем-то солгали» — вот характеристика либеральных господ, которую (мы находим в черновых заметках Чехова. В дневнике 1897 года Антон Павлович делает — следующую запись о либералах:
«19 февраля[24] — обед в «Континентале», в память великой реформы. Скучно и нелепо. Обедать, пить шампанское, галдеть, говорить речи на тему о народном самосознании, о народной совести, свободе и т. п. в то время, когда кругом стола снуют рабы во фраках, те же крепостные, и на улице, на морозе ждут кучера, это значит лгать святому-духу».
Сколько в этих словах презрения к либеральному барству!
Точно так же не могло привлечь Чехова и обуржуазившееся народничество восьмидесятых-девяностых годов.
В рассказе «Соседи» (1892) он нарисовал портрет типичного народника тех времен, проникнутого узостью, ограниченностью, добропорядочной, пресной скукой. Он ведет «утомительные шаблонные разговоры об общине или о поднятии кустарной промышленности, или об учреждении сыроварен, разговоры, похожие один на другой, точно он приготовляет их не в живом мозгу, а машинным способом».
Автоматизм эпигонской мысли, лишенной живого, творческого подхода к жизни, крохоборчество всех народнических надежд на кустарные артели и сыроварни, с помощью которых ученики Михайловского хотели «спастись» от капитализма, задержать, «пресечь» неумолимый ход истории, — все это было глубоко враждебно Чехову. Для него народники тоже были «человеками в футляре», пытавшимися трусливо спрятаться от жизни, прикрыть свою пустоту ореолом идей шестидесятых годов, выдать себя за хранителей великих традиций.
В своем крестьянском цикле («Мужики», «В овраге», «Новая дача») Антон Павлович как бы прямо полемизирует с народническими теориями о том, что Россия сможет миновать капиталистический путь развития, так как, дескать, в деревне сильны устои общинной жизни и с помощью кустарных артелей и других «отрадных явлений» можно избежать кулацкого засилья. Чехов рассказал в своих крестьянских повестях настоящую правду тогдашней деревни. В совокупности эти его Произведений представляли собою исследовательский труд, поистине необходимый для людей, «посвятивших себя изучению жизни, как для астронома звезда». Чехов нарисовал жестокую картину кулацкого засилья, полное разложение общинных «устоев». То, что научно доказывали марксисты, предстало на страницах его произведений во всей своей наглядности.
Так все выше поднимался Чехов над всеми легальными направлениями и группировками своего времени.
В повести «Моя жизнь» (1896) он подвел итог этим направлениям и течениям. Шутливое прозвище героя повести: «Маленькая польза», данное ему в детстве, приобретает значение иронического лейтмотива, направленного против всякого крохоборчества, против всех видов и форм приспособления к действительности вместо ее изменения.
Герой, от имени которого ведется повествование, проделал вместе со своей женой опыт толстовского «опрощения», «ухода на землю», физического труда, отказа от благ городской цивилизации и т. п. И вот жена его «подводит итоги»:
«Невежество, физическая грязь, пьянство, поразительно высокая детская смертность — все осталось, как и было, и оттого, что ты пахал и сеял, а я тратила деньги и читала книжки, никому не стало лучше. Очевидно, мы работали только для себя и широко мыслили только для себя… Тут нужны другие способы борьбы, сильные, смелые, скорые! Если в самом деле хочешь быть полезен, то выходи из тесного круга обычной деятельности и старайся действовать сразу на массу».
Правда, Пытаясь уточнить с ною мысль о необходимости «действовать сразу на массу», героиня по находит никаких других видов такого «действия», кроме искусства. Но все же в этих догадках сказывается стремление найти какие-то быстрые, решительные пути коренного изменения действительности.
К своей формуле, высказанной в письме к Плещееву: «Я не либерал, не консерватор, не постепеновец, не монах, не индиферентист», Антон Павлович мог бы добавить: не толстовец, не народник. Он перерос все эти идеологические направления своей эпохи.
Эта самохарактеристика, содержавшаяся в письме к Плещееву, трактуется биографами в том духе, что Чехов, дескать, утверждает свою «беспартийность», принципиальную «аполитичность». Биографы основываются на том, что в письме к Плещееву, после всех своих «не» («не либерал, не консерватор» и т. д.), Антон Павлович добавляет, что он «хотел бы быть свободным художником — и только». «Свободный художник» — значит человек, интересующийся только искусством, а не политикой и общественной жизнью.
Так рассуждают биографы, вступая в прямой спор с Чеховым, ясно и недвусмысленно заявляющим, что он «не индиферентист».
Если мы вспомним, что письмо к Плещееву было написано в том самом 1889 году, когда была создана «Скучная история», то-есть когда тоска Чехова по ясному общественному мировоззрению достигла наивысшей остроты, то мы легко поймем, что Антон Павлович никак не мог вкладывать в понятие «свободный художник» тот смысл «свободы» oт общественно-политических идеалов, который подсовывают ему его биографы.
Чехов никак не мог считать свободным художника, «свободного» от мировоззрения! Такая «свобода» была, с точки зрения Антона Павловича, худшим видом рабства. Быть свободным художником означало для него свободу от поклонения устаревшим догмам, от консервативной мысли, от «футляра», от страха перед жизнью, перед ее правдой, какова бы она ни была, свободу от боязни нового, свободу от религии, от фетишей старого мира, от мещанства, собственничества, пошлости, от власти прошлого. И он все ближе и ближе подходил к такой свободе.
Чехов был свободен от каких бы то ни было субъективистских схем, реакционно-утопических идей, которые могли бы идти вразрез с объективным ходом жизни. Его творчество было открыто для будущего.
XIX век был веком грандиозных научных открытий и изобретений, а между тем ни один из больших художников мировой литературы не решился воспеть прогресс науки и техники в буржуазном обществе. Художники не могли увидеть в этом прогрессе поэзию, красоту. Они понимали, — иные смутно, другие более ясно, — что успехи буржуазной цивилизации достигаются ценою страданий и гибели миллионов человеческих жизней, что завоевания науки служат обогащению «владык мира», что гениальные открытия и изобретения превращаются в руках хозяев буржуазного мира в орудие порабощения и истребления людей. С отвращением убеждались художники в том, что наука становится орудием «дьявола». Поэтому они или обходили в своих произведениях все то, что относилось к успехам цивилизации, или проповедовали отказ от этой цивилизации, призывали человечество вернуться к «тишине» и «чистоте» прежних, идеализированных патриархальных отношений. Свое отвращение к буржуазному строю они переносили и на буржуазную цивилизацию. Только марксистское мировоззрение могло бы дать художникам правильное представление о значении прогресса в буржуазном обществе.
«Буржуазный период истории, писал Маркс, призван создать материальный базис нового мира. […] Лишь после того, как великая социальная революция овладеет достижениями буржуазной эпохи, […] лишь тогда человеческий прогресс перестанет уподобляться тому отвратительному языческому идолу, который не желал пить нектар иначе, как из черепа убитого».[25]
Художники не желали пить нектар цивилизации из черепов миллионов людей, убиваемых капитализмом, и поэтому они не могли найти источник поэзии в тех прогрессивных переворотах, которые совершались на их глазах во всех областях науки и техники. Если бы художник решился сочувственно изобразить достижения буржуазной цивилизации, то он рисковал бы выступить в роли апологета, защитника буржуазного общества. Это могло быть уделом десятистепенных писателей. Ни один из больших художников не мог без отвращения подумать о возможности превратиться в «адвоката дьявола».
Такова была трагедия художника в буржуазном обществе.
Только такие художники и мыслители, которые были непосредственно связаны с великими революционными движениями, могли силою своего гения, своего революционного устремления к будущему «прорываться» к догадке о том, что, несмотря на использование прогресса «владыками мира», все же этот прогресс служит в конечном счете на пользу народным массам. К такому пониманию близко подходили гениальные русские революционные демократы — Белинский, Чернышевский, Некрасов.
У Чехова не было понимания ни исторической роли рабочего класса, ни перспективы социалистической революции, не было у него связей с начинавшимся революционным движением своего времени.
И все же успехи науки, прогресс культуры не могли не вызывать у него, как у подлинного представителя демократической, творческой, прогрессивной интеллигенции, сочувствия и восхищения. Его отход от влияний «толстовщины» был вызван прежде всего невозможностью для него примириться с отрицанием цивилизации, лежавшим в основе толстовского учения. Вспоминая о временах, когда он испытывал известные влияния «толстовства», Чехов писал (1894):
«Толстовская мораль перестала меня трогать, в глубине души я отношусь к ней недружелюбно… Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями. Я с детства уверовал в прогресс… расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и воздержании от мяса…»