53258.fb2
Положительное отношение Антона Павловича к научному и техническому прогрессу своею времени опять-таки давало повод критикам и биографам для распространения неверных представлений о мировоззрении Чехова. Например, Юр. Соболев в своей биографии Чехова прямо говорит, что Чехов все больше приближался к позициям какой-то… «радикальной буржуазии».[26]
Гениальность общественного чутья Чехова как раз и сказалась в том, что, восхищаясь современными ему достижениями культуры, он вместе с тем был враждебен примирению с буржуазной действительностью, презирал буржуазные теории прогресса. Буржуазные прогрессисты уверяли, что могущество науки и техники постепенно создаст, — разумеется, на основе буржуазного общества, — «возможности достойного существования и даже комфорта для всех» (Цитируется книжка Л. Дермана «Чехов» (1939, стр. 96). Л. Дерман приписывает эту точку зрения буржуазных прогрессистов Чехову).
Чехов отрицал такую возможность. Герой его повести «Моя жизнь» (от имени которого ведется повествование) выражает точку зрения самого автора в опоре с типичным сторонником «постепенного» буржуазного прогресса — доктором Благово.
«Заговорили о постепенности. Я сказал, что… постепенность — палка о двух концах. Рядом с процессом Постепенного развитии идей гуманных наблюдается и постепенный рост идей иного рода. Крепостного права нет, зато растет капитализм. И в самый разгар освободительных идей, так же как во времена Батыя, большинство кормит, одевает и защищает меньшинство, оставаясь само голодным, раздетым и беззащитным. Такой порядок уживается с какими угодно веяниями и течениями, потому что искусство порабощения тоже культивируется постепенно».
Чехов отнюдь не доверяет буржуазной цивилизации. Он видит то, что с такой ужасающей ясностью предстало перед современниками нашей эпохи: рост в буржуазном мире идей и явлений, смертельно враждебных какой бы то ни было гуманности и прогрессу. Чехов понимает всю бессмысленность надежд на «достойное существование для всех» в условиях капиталистического общества, где вся жизнь «построена на рабстве», как говорит в этом же споре с «прогрессивным» доктором Благово герой «Моей жизни».
Герой одного из чеховских рассказов 1898 года — «Случай из практики»- доктор Королев приезжает на подмосковную текстильную фабрику Ляликовой, к больной дочери владелицы фабрики. Он ночует в доме, беседует с Христиной Дмитриевной, бывшей гувернанткой юной Ляликовой. Христина Дмитриевна, как она не без хвастливости сообщает доктору, давно стала «своей в доме». Живет она в полное свое удовольствие, наслаждаясь дорогими яствами и винами. Дочь Ляликовой больна — не столько физической, сколько социальной болезнью, — той самой, которою болеют отпрыски почтенных купеческих родов у Горького: она подавлена сознанием бессмысленности, несправедливости жизни; ее болезнь — голос совести, подавлявшийся у предшествующих поколений ее рода. Она страдает за грехи отцов, и, как понимает доктор Королев, никакими лекарствами тут не поможешь. Подобно самому Чехову, доктор Королев отдает себе ясный отчет в том, что туг нужно лечить «не болезни, а причины болезней».
Точно так же доктор Королев «и все улучшения в жизни фабричных не считал лишними, по приравнивал их к лечению неизлечимых болезней».
Ночью, глядя из окна отведенной ему комнаты на багровые окна фабричного корпуса, доктор раздумывает:
«Тысячи полторы-две фабричных работают без отдыха, в нездоровой обстановке, делая плохой ситец, живут впроголодь и только изредка в кабаке отрезвляются от этого кошмара; сотня людей надзирает за работой, и вся жизнь этой сотни уходит на записывание штрафов, на брань, несправедливости, и только двое-трое, так называемые хозяева, пользуются выгодой, хотя совсем не работают и презирают плохой ситец. Но какие выгоды, как пользуются ими? Ляликова и ее дочь несчастны, на них жалко смотреть, живет в свое удовольствие только одна Христина Дмитриевна, пожилая, глуповатая девица в pincenez. И выходит так, значит, что работают все эти пять корпусов и на восточных рынках продается плохой ситец только для того, чтобы Христина Дмитриевна могла кушать стерлядь и пить мадеру».
Когда доктор слышит удары в металлическую доску сторожей, отбивающих часы, ему кажется, что среди ночной тишины этот звук издает «само чудовище с багровыми глазами, сам дьявол, который владел тут и хозяевами и рабочими…
И он думал о дьяволе, в которого не верил, и оглядывался на два окна, в которых светился огонь. Ему казалось, что этими багровыми глазами смотрел на него сам дьявол, та неведомая сила, которая создала отношения между сильными и слабыми…» Он думает о «какой-то направляющей силе, неизвестной, стоящей вне жизни, посторонней человеку… и мало-помалу им овладело настроение, как-будто эта неизвестная, таинственная сила в самом деле была близко и смотрела. Между тем восток становился все бледнее, время шло быстро. Пять корпусов и трубы на сером фоне рассвета, когда кругом не было ни души, точно вымерло все, имели особенный вид, не такой, как днем; совсем вышло из памяти, что тут внутри паровые двигатели, электричество, телефоны, но как-то все думалось о свайных постройках, о каменном веке, чувствовалось присутствие грубой, бессознательной силы».
Таков гениальный образ капиталистического мира, созданный Чеховым.
Только художник, пристальный, светлый взгляд которого проникал в глубину общественной жизни, мог создать образы-символы такой всеохватывающей силы, такого широкого значения.
Справедливость говорила Чехову, что «в электричестве и паре любви к человеку больше», чем в отрицании буржуазной цивилизации. Но та же неумолимая чеховская справедливость говорила и другое. В той жизни, которая «вся построена на рабстве», те же самые «электричество и пар», вся современная техника, со всем ее блеском человеческого гения, служит грубой, бессознательной, порабощающей силе.
Рабство осталось и в век электричества, паровых двигателей, телефонов, как и в далеком каменном веке, — оно только приняло иные формы.
Безличность, бессознательность, бесчеловечность стихийных сил, господствующих над человеком в буржуазном мире, оскорбляли Чехова своей тяжелой, подавляющей грубостью. Он видел дьявольскую насмешку в контрасте электричества, паровых двигателей, телефонов с угнетающим примитивизмом все тех же звериных отношений между людьми, когда сильный пожирает слабого, когда, несмотря на грандиозное торжество человеческого разума в технике и науке, людьми управляют бессознательные силы, как в далекие-далекие времена! Этот контраст представился таким несообразным, невероятным доктору Королеву, что у него «совсем вышли из памяти» телефоны и паровые двигатели. Он почувствовал себя в каменном веке.
Перед нами — исключительно глубокое художественное проникновение в сущность законов капиталистического мира с его чудовищными противоречиями, с его оскорбительной для человеческого разума зависимостью человека от неподвластных ему сил.
А заканчивался «Случай из практики» светлым, утренним мотивом свободы, веры в близость разумной, прекрасной жизни, очищенной от власти «дьявола».
Доктор Королев говорит больной наследнице Ляликовых, что у нее «почтенная бессонница; как бы ни было, она хороший признак: мы… наше поколение, дурно спим, томимся, много говорим и все решаем, правы мы или нет. А для наших детей или внуков вопрос этот, — правы они или нет, — будет уже решен. Им будет виднее, чем нам. Хорошая будет жизнь лет через пятьдесят, жаль только, что мы не дотянем».
На другой день, чудесным летним утром, доктор едет на станцию в коляске и, наслаждаясь прелестью пейзажа, воздуха, «он думал о том времени, быть может, уже близком, когда жизнь будет такою же светлою и радостной, как это тихое, воскресное утро…»
Чехов мечтал не о патриархальной идиллии: он предчувствовал и звал такую разумную, прекрасную жизнь, когда все блага культуры, все достижения человеческого гения будут служить не «дьяволу», а счастью людей.
В лице Чехова буржуазный мир встретился со своим неумолимым судьей.
Его презрение к буржуазии было безграничным.
«Цель романа, — писал он о романе «Семья Полонецких» Сенкевича, — убаюкать буржуазию в ее золотых снах… Буржуазия очень любит так называемые «положительные» типы и романы с благополучными концами, так как они успокаивают ее на мысли, что можно и капитал наживать и невинность соблюдать, быть зверем и в то же время счастливым».
Характерна лаконичная заметка, которую находим в его записной книжке: «В поезде luxe — это отбросы общества».
Известно, что в поездах «luxe» разъезжала буржуазно-аристократическая верхушка.
Глубокий демократизм всего чеховского творчества; отсутствие в его мировоззрении, в его чувствах таких «зацепок», которые могли бы привязывать его к реакционным формам жизни, принадлежавшим историческому прошлому; глубокое общественное чутье, благодаря которому его творчество стало отражением кануна первой русской революции; страстный патриотизм, знание творческих сил своего народа, дававшее веру в близость расцвета родины; интеллигентность в лучшем, истинном значении этого понятия; общая атмосфера революционного подъема, в которую вступила страна, — все это помогло Чехову занять передовую позицию в оценке значения прогресса, культуры.
Но отсутствие представления о путях, какими придет родина к радостной и справедливой жизни, о тех силах, которые поведут ее к расцвету, об исторической роли рабочего класса — все это не могло не создавать в его произведениях настроений неуверенности, тоски, даже и тогда, когда в этих произведениях звучала мелодия завтрашнего счастья. Картина русской жизни, нарисованная Чеховым, была неизбежно неполной. Изображение рабочих в его произведениях мало чем отличается от традиционного для всей догорьковской литературы представления о «фабричных» только как о несчастной, забитой, эксплуатируемой массе. Увидеть революционную активность рабочего класса, понять его хозяйскую роль в близком будущем — всего это го не было дано Чехову. Поэтому он и не мог создать образ социально-активного, способного к упорной борьбе, цельного человека.
Глубокое общественное, историческое чутье Чехова привело его к принятию прогресса во имя справедливости. Но он не мог до конца, уверенно опереться на развитие прогресса, потому что не видел тех социальных сил, которые освободят культуру от власти «дьявола».
Он понимал, что только в той справедливой жизни, торжество которой он звал и предчувствовал, прогресс и культура будут давать счастье всем людям. И всеми образами своего творчества он говорил своему читателю, что только в будущем, свободном от грубой власти звериных, стихийных законов жизни, и возможно настоящее, человеческое, а не животное счастье!
В обществе, в котором «счастье» построено на страданиях миллионов задавленных, гибнущих людей, нельзя мечтать о счастье для себя.
Эта тема уже была знакома русской литературе, этические критерии которой всегда были неумолимо строгими. Личное счастье безнравственно в обществе, где счастье одного предполагает несчастье многих. В эпилоге «Дворянского гнезда» стареющий Лаврецкий приходит, как к итогу всей своей жизни, к выводу о том, что порядочный человек не может быть счастлив.
У Чехова эта тема стала одной из коренных тем всего творчества.
Со всей поэтической силой, глубиной, последовательностью мысли Чехов разоблачил презренность, несправедливость, моральное и эстетическое безобразие собственнического, своекорыстного «счастья».
Замечателен с этой точки зрения «Крыжовник».
Иван Иваныч рассказывает историю своего брата, Николая Иваныча, бывшего чиновника казенной палаты.
Сцена из «Дяди Вани» в Художественном театре
Всю свою жизнь Николай Иваныч мечтал о собственной усадьбе, и обязательно со своим крыжовником. «Он был добрый, кроткий человек, я любил его, но этому желанию запереть себя на всю жизнь в собственной усадьбе я никогда не сочувствовал. Принято говорить, что человеку нужно только три аршина земли.[27] Человеку нужно не три аршина земли, не усадьба, а весь земной шар, вся природа, где на просторе он мог бы проявить все свойства и особенности своего свободного духа».
Таково представление Чехова о настоящем человеческом счастье: беспредельная свобода, широта, смелое творчество!
Мечта Николая Иваныча осуществилась. Иван Иваныч поехал проведать брата. Описание усадьбы становится символическим; каждая строчка разоблачает собственническое свинство.
«Иду к дому, а навстречу мне рыжая собака, толстая, похожая на свинью. Хочется ей лаять, да лень. Вышла из кухни кухарка, голоногая, толстая, тоже похожая на свинью, и сказала, что барин отдыхает после обеда. Вхожу к брату, он сидит в постели, колени покрыты одеялом, постарел, располнел, обрюзг; щеки, нос и губы тянутся вперед, того и гляди, хрюкнет в одеяло».
И вот, наконец, появляется па столе «не купленный, а свой собственный крыжовник, собранный в первый раз с тех пор, как были посажены кусты». Николай Иваныч «с жадностью ел и все повторял:
— Ах, как вкусно! Ты попробуй!
Было жестко и кисло, но, как сказал Пушкин, «тьмы истин нам дороже нас возвышающий обман».
Как невкусно, кисло, противно все это свинское счастье собственничества!
«К моим мыслям о человеческом счастьи, — говорит Иван Иваныч, — всегда почему-то примешивалось что-то грустное, теперь же, при виде счастливого человека, мною овладело тяжелое чувство, близкое к отчаянию… Я соображал: как в сущности много довольных, счастливых людей! Какая это подавляющая сила! Вы взгляните на эту жизнь: наглость и праздность сильных, невежество и скотоподобие слабых, кругом бедность невозможная, теснота, вырождение, пьянство, лицемерие, вранье… Между тем во всех домах и на улицах тишина, спокойствие; из пятидесяти тысяч, живущих в городе, ни одного, который бы вскрикнул, громко возмутился… Все тихо, спокойно, и протестует одна только немая статистика: столько-то с ума сошло, столько-то ведер выпито, столько-то детей погибло от недоедания… И такой порядок, очевидно, нужен; очевидно, счастливый чувствует себя хорошо только потому, что несчастные несут свое бремя молча и без этого молчания счастье было бы невозможно.
…Я уехал тогда от брага рано утром, и с тех пор для меня стало невыносимо бывать в городе. Меня угнетают тишина и спокойствие, я боюсь смотреть на окна, так как для меня теперь нет более тяжелого зрелища, как счастливое семейство, сидящее вокруг стола и пьющее чай.
…Счастья нет и не должно его быть, а если в жизни есть смысл и цель, то смысл этот и цель вовсе не в нашем счастье, а в чем-то более разумном и великом. Делайте добро!»
Иван Иваныч не может ответить на вопрос, какое «добро» нужно делать, чтобы полетело к чёрту в пропасть гнусное «счастье», о низости которого кричит своими цифрами немая статистика. Но он ясно понимает, что необходима борьба против всего этого порядка жизни.