53258.fb2
Астров скорбит о разрушении красоты родной земли, красоты человека. Когда он делится с Еленой Андреевной своими мыслями, он вдруг прерывает свой взволнованный рассказ и говорит холодно: «Я по лицу вижу, что это вам неинтересно».
Прекрасная женщина, она не способна даже заинтересоваться темой Астрова — темой красоты жизни. Что же представляет собою ее «красота»? Это не совсем то же самое, что паразитическая «красота» Абогиных и «княгинь». Елена Андреевна сама глубоко несчастна, она неправильно «разыграла» свою судьбу, отдав свою молодость профессору Серебрякову не по влечению непосредственной, живой любви и страсти, а по выдуманной, головной любви к большому, как казалось ей, талантливому ученому. Ее жизнь тоже отдана служению «идолу». Но, как бы там ни было, ее разъедают скука, душевная пустота, и сама она служит не утверждению, а разрушению в жизни. Ее «красота» тоже является профанацией подлинной человеческой красоты. Потому-то и в самом ухаживании Астрова за Еленой Андреевной вдруг так ясно прорывается неуважительный, циничный оттенок, мало вяжущийся с обликом Астрова. Если бы она не уехала с профессором, то ясно, что между нею и Астровым разыгрался бы роман, который Астрову не дал бы ничего, кроме внутреннего опустошения, разрушения.
«Да, уезжайте, — говорит он ей. — …(В раздумьи.) Как будто бы вы и хороший, душевный человек, но как будто бы и что-то странное во всем вашем существе. Вот вы приехали сюда с мужем, и все, которые здесь работали, копошились, создавали что-то, должны были побросать свои дела и все лето заниматься только подагрой вашего мужа и вами. Оба — он и вы — заразили всех нас вашею праздностью. Я увлекся, целый месяц ничего не делал, а в это время люди болели, в лесах моих, лесных порослях, мужики пасли СВОЙ скот… Итак, куда бы ни ступили вы и ваш муж, всюду вы вносите разрушение… и я убежден, что если бы вы остались, то опустошение произошло бы громадное».
Чуждая труду и творчеству и поэтому чуждая самой жизни, опустошенная и опустошающая других, Елена Андреевна, сама того не понимая, разрушает все красивое, большое, человеческое, что встречается на ее пути. Она — хищница, которая сама не понимает этого. Вот она разрушила дружбу и возможную любовь Астрова и Сони.
Астров — творческий человек большого размаха. Верно говорит о нем Елена Андреевна Соне:
«Милая моя, пойми, это талант! А ты знаешь, что значит талант? Смелость, свободная голова, широкий размах… Посадит деревцо и уже загадывает, что будет от этого через тысячу лет, уже мерещится ему счастье человечества… Он пьет, бывает грубоват, — но что за беда!.. Сама подумай, что за жизнь у этого доктора! Непролазная грязь на дорогах, морозы, метели, расстояния громадные, народ грубый, дикий, кругом нужда, болезни, а при такой обстановке тому, кто работает и борется изо дня в день, трудно сохранить себя к сорока годам чистеньким и трезвым…»
Астров любит жизнь; как все любимые герои Чехова, он рвется к будущему, пытается увидеть его лицо, угадать облик завтрашнего счастья родины, человечества. «А что касается моей собственной, личной жизни, — говорит он Соне, — то, ей-богу, в ней нет решительно ничего хорошего. Знаете, когда идешь темною ночью по лесу, и если в это время вдали светит огонек, то не замечаешь ни утомления, ни потемок, ни колючих веток, которые бьют тебя по лицу… Я работаю — вам это известно, — как никто в уезде, судьба бьет меня не переставая, порой страдаю я невыносимо, но у меня вдали нет огонька. Я для себя уже ничего не жду…»
Но все же была и у него маленькая светлая точка в жизни: это его дружба с Соней и дядей Ваней.
Соня любит Астрова.
Если бы не вторжение Елены Андреевны в их жизнь, то Соня, быть может, стала бы его женой. И, во всяком случае, ему не пришлось бы потерять дружбу с нею.
А. П. Чехов (1897)
Но Елена Андреевна «из участия» решила помочь застенчивой Соне, взялась переговорить с Астровым, — любит он Соню или нет? Если не любит, пусть не ездит больше сюда, — так, дескать, Соне будет легче. Соня колеблется: нужен ли этот разговор? Ведь если он скажет «нет», то конец всем надеждам и конец дружбе! А не лучше ли оставить хоть надежду? В ее жизни, отданной непрерывному труду и заботам, Астров — единственная светлая точка, «огонек», который светит вдали в темном лесу…
Но все же она решается, под влиянием Елены Андреевны, поручить ей этот разговор.
А зачем понадобился этот разговор Елене Андреевне? Она, быть может, не отдает в этом себе полного отчета, но причина, конечно, ясна: она сама увлечена Астровым. Тонкий, умный Астров догадывается об этой причине.
«Только одного не понимаю: зачем вам понадобился этот допрос? (Глядит ей в глаза и грозит пальцем.) Вы — хитрая!
Елена Андреевна. Что это значит?
Астров (смеясь). Хитрая! Положим, Соня страдает, я охотно допускаю, но к чему этот ваш допрос?.. Хищница милая, не смотрите на меня так…»
Да, как хищница, она похитила у Сони ее счастье, заставив Астрова сказать, что он не любит Соню. Вся сущность отношений Астрова и Сони и заключалась в том, что эти отношения еще нельзя, не надо было определять. Елена Андреевна почувствовала это, добилась «ясности» и тем самым разрушила все.
Разрушив чужое счастье, она не способна создать счастья ни себе самой, ни Астрову. Она опустошает других так же бессмысленно, бесцельно, как бесцельно влачится по жизни и ее пустая красота, не способная служить счастью. Бездушная, неодухотворенная, некрасивая красота!
Лейтмотив пьесы — гибнущая красота — звучит во множестве вариаций. Ведь и сам Астров, тоскующий из-за разрушения красоты жизни, тоже представляет собою образ гибнущей красоты.
Соня умоляет его не пить водку. «Это так не идет к вам! Вы изящны, у вас такой нежный голос… Даже больше, вы, как никто из всех, кого я знаю, — вы прекрасны. Зачем же вы хотите походить на обыкновенных людей, которые пьют и играют в карты? О, не делайте этого, умоляю вас! Вы говорите всегда, что люди не творят, а только разрушают то, что им дано свыше. Зачем же, зачем вы разрушаете самого себя?»
Но красота Астрова, его прекрасный внутренний и внешний образ разрушаются самой жизнью. В финальном акте он говорит дяде Ване:
«Наше положение, твое и мое, безнадежно… Те, которые будут жить через сто, двести лет после нас и которые будут презирать нас за то, что мы прожили свои жизни так глупо и так безвкусно, — те, быть может, найдут средство, как быть счастливыми, а мы… Да, брат. Во всем уезде было только два порядочных, интеллигентных человека: я да ты. Но в какие-нибудь десять лет жизнь обывательская, жизнь презренная затянула нас; она своими гнилыми испарениями отравила нашу кровь, и мы стали такими же пошляками, как все…»
Это слишком строго и сурово. Ни Астров, ни дядя Ваня не превратились в обывателей, живущих презренной, самодовольной жизнью. Но их покидает свет, их ожидает пустота. В Астрове мы уже различаем черты опускающегося человека. Тление коснулось его.
Астров — увы! — не ошибается в диагнозе своего положения. Оно и в самом деле было безнадежным. Иначе и не могло быть у человека, презиравшего либеральное филистерство и вместе с тем далекого от революционного движения рабочего класса, которое добивалось в девяностых годах все больших успехов. Астров, как и его» друг Войницкий, не сможет найти какую-нибудь спасительную идейку, утешиться «малыми делами», сладкими иллюзиями; не сможет он и обрести высокую цель жизни, будучи далек от тех людей, которые вели борьбу за цели, близкие Астрову, — за разумную, чистую, справедливую жизнь. Трагедия чеховского героя и заключалась прежде всего в его аполитичности, мелкобуржуазной ограниченности.
Конечно, Астров сохранил бы себя и свою мечту, и в полбеды были бы ему все трудности его жизни, если бы его согревало сознание, что его скромный труд включен в общее дело изменения, созидания жизни. Но этого сознания у него нет.
Уезжает из имения Серебряков с Еленой Андреевной. Уезжает Астров, уходит навсегда из жизни Сони. И вновь, как когда-то, остаются вдвоем дядя Ваня и Соня. Но все уже стало по-другому в их жизни. Навсегда ушли из нее все надежды.
«Что же делать, надо жить, — говорит Соня. — Мы, дядя Ваня, будем жить. Проживем длинный ряд дней, долгих вечеров; будем терпеливо сносить испытания, какие пошлет нам судьба; будем трудиться для других и теперь, и в старости, не зная покоя, а когда наступит час, мы покорно умрем, и там, за гробом мы скажем, что мы страдали, что мы плакали, что нам было горько, и бог сжалится над нами, и мы с тобою, дядя, милый дядя, увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную… Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир… (Вытирает ему платком слезы.)
Бедный, бедный дядя Ваня, ты плачешь… (Сквозь слезы.) Ты не знал в своей жизни радостей, но погоди, дядя Ваня, погоди… Мы отдохнем… (Обнимает его) Мы отдохнем!»
Чехову удалось в финале «Дяди Вани» выразить ту красоту человеческого горя, которую, по его словам, «не скоро еще научатся понимать и описывать и которую умеет передавать, кажется, одна только музыка».
Конечно, неправильно было бы думать, что Чехов, с его чуждостью каким бы то ни было религиозным переживаниям, ищет для своих героев утешения в религиозной вере. Но Соне больше не на что надеяться, ей нечем больше утешить дядю Ваню. И это делает еще более ясной всю безнадежность мечты об отдыхе и радости для нее и для дяди Вани. Мудрость финала пьесы заключается в том, что упоминание о «жизни светлой, прекрасной, изящной» — это упоминание о той жизни, которой заслуживают и Соня, и дядя Ваня, и Астров, и множество «маленьких» людей, тружеников, отдающих всю свою жизнь счастью других…
А над всей этой беспросветной жизнью «маленьких людей», над темной, злой силой разрушения поднимается чеховская мечта о той будущей жизни, когда все в человеке будет прекрасно! И, как всегда у Чехова, представление о прекрасном сливается с представлением о правде, о творческом труде: эстетическое сливается с этическим. Правда и труд — основа, вечный живой источник красоты. И жизнь должна быть такою, чтобы не разрушалась красота «маленьких великих людей», чтобы душевная сила, самопожертвование, самоотверженное трудолюбие не расхищались, не служили ложным кумирам, чтобы не Серебряковы задавали тон в жизни, а Астровы, дяди Вани, Сони могли украшать родную землю творческим, свободным трудом.
Слова Астрова о том, что «в человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли», — формула неразрывного единства красоты и правды, — были записаны в записной книжке Зои Космодемьянской в числе самых дорогих для нее мыслей.
Провал «Чайки» 17 октября 1896 года на сцене Александрийского театра был жестоким, несмотря на то, что в спектакле были заняты лучшие артисты театра, в том числе В. Ф. Комиссаржевская, игравшая Нину Заречную.
В этом провале сыграли роль и случайные причины. «Чайку» взяла для своего бенефиса известная комическая актриса Левкеева, пользовавшаяся любовью и популярностью у купеческо-приказчичьей и чиновничьей публики. При распределении ролей оказалось, что Левкеевой некого играть в «Чайке». Однако преданная ей публика, не зная о том, что любимая артистка не участвует в спектакле, заполнила зал. Пришли посмеяться веселой комедии популярного комического автора и игре известной комической актрисы. Сначала и вели себя так, как будто смотрели развеселую комедию: смеялись в самых неожиданных и неуместных местах, по всякому поводу. Но постепенно стало обнаруживаться, что на сцене разыгрывают вовсе не уморительную комедию, а что-то странное, непривычное, туманное. Главная героиня декламирует что-то о какой-то «мировой душе», о «дьяволе, отце вечной материи» (монолог из пьесы Треплева). Левкеева вообще не участвует в спектакле. Все это начинало восприниматься как обида. В зале назревала атмосфера скандала. Неслись негодующие возгласы, раздавались свистки.
Антон Павлович, бледный, сначала сидел в зрительном зале, затем ушел за кулисы, но так и не дождался конца спектакля. Было уже вполне ясно, что провал полнейший. Актеры были ошеломлены, растеряны и играли все хуже. Плохо играла в этой обстановке и В. Ф. Комиссаржевская, на которую Антон Павлович возлагал все свои надежды. Она произносила свой текст, сдерживая рыдания, подавленная.
Все сложилось как будто нарочно для провала. Состав зрителей был как будто специально подобран, — это была наиболее консервативная публика, с отсталыми, рутинерскими, мещанско-обывательскими вкусами.
И, однако, причина была гораздо глубже.
Тогдашний театр не дорос, до чеховской новаторской драматургии. В лучшем случае он мог лишь добросовестно доносить до зрителя внешнее действие чеховских пьес, не «окунувшись» в то подводное течение, которое, по замечанию В. И. Немировича-Данченко, заменяет в пьесах Чехова «устаревшее действие». Антон Павлович говорил об особенностях своей драматургии: в пьесах нужно изображать жизнь, какая она есть, и людей таких, какие они есть. А в жизни «не каждую минуту стреляются, вешаются, объясняются в любви. И не каждую минуту говорят умные вещи. Они больше едят, пьют, волочатся, говорят глупости. И вот надо, чтобы это было видно на сцене. Надо сделать такую пьесу, где бы люди приходили, уходили, обедали, разговаривали о погоде, играли в винт.
Пусть на сцене все будет так же сложно и так же вместе с тем просто, как и в жизни. Люди обедают, только обедают, а в это время слагается их счастье и разбиваются их жизни…»
Кстати, именно так происходит в первом действии «Трех сестер», где люди «только завтракают», а в это время разбиваются их жизни, в дом вползает «шаршавое животное» в лице Наташи, которой суждено сыграть зловещую роль в жизни трех сестер.
Слова, произносимые персонажами чеховских пьес, всегда имеют свой внешний и свой внутренний смысл. Люди как будто говорят об обычной житейской повседневности, но каждое слово раскрывает внутреннюю музыкальную тему, характеризует глубокие, не всегда понятные самим персонажам отношения между ними. Ставить пьесы Чехова без понимания этой главной их особенности значило обрекать их на провал или обеднять их, показывая только внешнюю сторону.
С внешней стороны «Чайка» была пьесой о неудачной любви или о многих неудачных «любвях». Захлебываясь от обывательского упоения скандалом, рецензенты писали, что действующих лиц в пьесе «объединяет только разврат». «Обыгрывая» название, острили, что вся пьеса — не «Чайка», а просто «дичь», бредовая чепуха, клевета на живых людей, что Чехов «зазнался», считает возможным открыто показывать свое неуважение к публике и т. д.
Антон Павлович был потрясен провалом. Уйдя из театра, он бродил по ночному Петербургу. На другой день, неожиданно для всех знакомых, ни с кем не простившись, уехал в свое Мелихово.
Спектакль, писал он В. И. Немировичу-Данченко, имел «громадный неуспех». «Театр дышал злобой, воздух сперся от ненависти, и я — по законам физики — вылетел из Петербурга, как бомба».
«Если я проживу еще семьсот лет, — говорил он, — то и тогда не дам на театр ни одной пьесы. Будет! В этой области мне неудача».
Много внутренней жестокой иронии было для Чехова в этом провале. Ведь в «Чайке» изображается провал пьесы непонятого новатора, — как будто Чехов предрекал свою судьбу.
Быть может, больше, чем неуспех пьесы, потрясло Антона Павловича злорадство многих и многих «друзей».
«…ведь в большинстве мои пьесы проваливались и ранее, — писал он, — и всякий раз с меня как с гуся вода. 17-го октября не имела успеха не пьеса, а моя личность. Меня еще во время первого акта поразило одно обстоятельство, а именно: — те, с кем до 17-го окт. дружески и приятельски откровенничал, беспечно обедал, за кого ломал копья… все эти имели странное выражение, ужасно странное… Одним словом, произошло то, что дало повод Лейкину выразить в письме соболезнование, что у меня так мало друзей, а «Неделе» вопрошать: «что сделал им Чехов»… Я теперь покоен, настроение у меня обычное, но все же я не могу забыть того, что было, как не мог бы забыть, если бы, например, меня ударили».