53291.fb2
В 1877 году в семье появилась вторая дочь — Мария, а два года спустя родился мальчик Алексей, проживший всего 10 дней. (В 1887 году у Аверченко родится еще один мальчик Константин, который также умрет в младенческом возрасте.)
Наконец, 15 марта 1880 года Сусанна Павловна произвела на свет младенца, который впоследствии опишет это событие так:
«Еще за пятнадцать минут до рождения я не знал, что появлюсь на белый свет. Это само по себе пустячное указание я делаю лишь потому, что желаю опередить на четверть часа всех других замечательных людей, жизнь которых с утомительным однообразием описывалась непременно с момента рождения. Ну, вот.
Когда акушерка преподнесла меня отцу, он с видом знатока осмотрел то, что я из себя представлял, и воскликнул:
— Держу пари на золотой, что это мальчишка!
„Старая лисица! — подумал я, внутренне усмехнувшись. — Ты играешь наверняка“.
С этого разговора и началось наше знакомство, а потом и дружба» («Автобиография»).
Ребенка крестили 18 марта в Петро-Павловской церкви на Большой Морской[6] улице и нарекли Аркадием. Согласно метрике, восприемниками стали «Севастопольский 2-й Гильдии купец Димитрий Васильев Долголенко и Севастопольского мещанина Петра Ермолова жена Екатерина Николаева»[7].
Сусанна Павловна, уже потерявшая одного сына, молилась, чтобы Господь даровал Аркадию здоровье и долгую жизнь, но тот рос болезненным, слабым и сильно возбудимым. Во время волнения начинал заикаться. Годам к восьми обнаружилась и серьезная близорукость… Поэтому мальчишку баловали. Он всю жизнь был окружен женской заботой: в детстве — матери и старших сестер, впоследствии — возлюбленных. (Даже петербургская горничная Надя буквально «усыновит» Аверченко и будет растирать его от радикулита.)
Едва освоившись в этом мире, Аркадий понял, что мир жесток и в нем нужно выживать. В те годы между детьми разных районов Севастополя шла необъявленная война: «Существовали два разряда мальчиков: одни меньше и слабосильнее меня, и этих бил я. Другие больше и здоровее меня — эти отделывали мою физиономию на обе корки при каждой встрече. Как во всякой борьбе за существование — сильные пожирали слабых» («Страшный мальчик»). Особенно многолюдные побоища происходили в Страстную субботу вечером, который собирал «уйму мальчиков к оградам церквей» города. Из темноты то и дело вырастали таинственные фигуры, спрашивали Аркадия: «Хочешь по морде?» и немедленно приступали к делу. К великому сожалению, домашнее «бабье царство» (Сусанна Павловна впоследствии родила еще четырех дочерей) было слабой защитой от соседских пацанов, которые наверняка обижали веснушчатого «очкарика». Аркадий вынужден был с кулаками отстаивать право на существование.
Более всего он трепетал при встрече с хулиганом Ванькой Аптекаренком, жившим «в местах совершенно неисследованных — в нагорной части Цыганской слободки». В этом злачном районе селилось беднейшее население, грязные хижины лепились по склонам Кладбищенской балки… Аркадий «в пугливом кротком сердце своем» прозвал Аптекаренка Страшным мальчиком: тот был непредсказуем и имел железный кулак. Приговор своей жертве он выносил быстро.
— Ты чего на нашей улице задавался? — спрашивал Страшный мальчик.
— Я… не задавался.
— А кто у Снурцына шесть солдатских пуговиц отнял?
— Я не… отнял их. Он их проиграл.
— А кто ему по морде дал?
— Так он же не хотел отдавать.
— Мальчиков на нашей улице бить нельзя!
После этой фразы оппонент Аптекаренка немедленно получал в ухо.
Особенным почетом Страшный мальчик был окружен на пляже у Хрустальных скал, ибо он непревзойденно умел обрызгать какого-нибудь зазевавшегося булочника или грузчика из гавани. И вот что интересно: в наши дни на мысе Хрустальном расположен городской пляж, на котором прыгнуть «бомбочкой» рядом с нерасторопной туристкой или пожилой женщиной — самое милое дело. Живучи традиции севастопольских хулиганов!
По свидетельству городской старожилки Леи Исаковны Фуки, маленького Аверченко в Севастополе звали «карантинским босяком». Босяком он и был: Ремесленная улица стала вторым домом. Томясь от безделья, мальчишки на ней придумывали оригинальнейшие игры: «…каждый, по очереди, приложив большой палец к указательному, так, что получалось нечто вроде кольца, плевал в это подобие кольца, держа руку от губ на четверть аршина. Если плевок пролетал внутрь кольца, не задев пальца, — счастливый игрок радостно улыбался. Если же у кого-нибудь слюна попадала на пальцы, то этот неловкий молодой человек награждался оглушительным хохотом и насмешками» («День делового человека»).
Вспоминая свое детство, Аверченко описывал Ремесленную так: «…пустынная улица с рядом мелких домишек дремала в горячей пыли»; по ней «шатались пыльные куры, ребенок с деревянной ложкой в зубах, да тащился, держась за стены, подвыпивший человек <…> накачавший себя где-либо в центре или на базаре». Из-за дощатых крашеных заборов выглядывали домики, окруженные тоскливыми уксусными деревьями. Особенно грустно становилось осенью: «Пыль на нашей улице замесилась в белую липкую грязь, дождь тоскливо постукивал в оконные стекла, в комнатах было темно, неуютно, и казалось, что мир уже кончается, что жить не стоит, что над всем пронесся упадок и смерть» («Ресторан „Венецианский карнавал“»). Свой дом Аркадий презрительно называл «блокгаузом».
Картина неприглядная, не правда ли? У Аверченко вообще не встретишь обычных севастопольских эпитетов — «легендарный», «славный», «героический» и др. «Проза жизни тяготила меня, — признавался писатель. — Мои родители жили в Севастополе, чего я никак не мог понять в то время: как можно было жить в Севастополе, когда существуют Филиппинские острова, южный берег Африки, пограничные города Мексики, громадные прерии Северной Америки, мыс Доброй Надежды, реки Оранжевая, Амазонка, Миссисипи и Замбези?.. Меня, десятилетнего пионера в душе, местожительство отца не удовлетворяло» («Смерть африканского охотника»).
Однако можно ли из этого сделать вывод о том, что Аркадий не любил Севастополь, а детство его, по предположению литературоведа Олега Михайлова, было «безотрадным»? Вряд ли. Разве может мальчишка с воображением скучать в городе, где есть таинственные руины древнего Херсонеса, где, чуть копнешь, — находишь солдатские пуговицы и ядра, где можно из ямок доставать тарантулов и сдавать их в аптеку, где в пяти минутах ходьбы от дома открытое море, где в порту стоят иностранные пароходы и куда приезжает с высочайшими визитами сам император Александр III? Нет! Напротив, впечатления детства были настолько яркими, что Аверченко возвращался к ним в течение всей жизни: «…все неуловимые для грубого глаза штрихи я подметил в детстве, когда все так важно, так значительно» («В ожидании ужина»). Он столь отчетливо помнил свое детское восприятие мира, что безошибочно угадывал ход мыслей многочисленных малышей, с которыми его сталкивала судьба. Именно в Севастополе сформировались основные черты его характера — характера южанина: оптимизм, добродушие, отходчивость, острое ощущение радости жизни. «Южное солнце родит светлые мысли и широкие жесты», — скажет однажды писатель об уроженце Одессы авиаторе Сергее Уточкине, которого очень любил.
Севастополь 1880–1890-х годов был весьма многонациональным городом: греки, караимы, татары, евреи, немцы, украинцы, русские. Отсюда и экзотические имена детских товарищей Аркадия — Павка Макопуло, Киря Алексомати, Рафка Кефели. Но никакой вражды не было (Аверченко всю жизнь будет пресекать любые проявления национализма). Не смотрели и на то, кто из какой семьи. Отец одного из близких друзей Аркадия был портовым рабочим, мать другого жила на проценты с небольшого капитала. Сам он был сыном купца… Аверченко с ранних лет усвоил, что не стоит придавать «значения никаким различиям между людьми — ни социальным, ни умственным, ни внешним», а следует ценить их душу и доброе к себе отношение.
Сложно сказать, был ли он религиозен. Скорее всего, не особенно. В замечательном рассказе «Кулич» (1920) писатель вспоминал одну историю из детства о праздновании Пасхи.
Однажды Тимофей Петрович попросил сына освятить в церкви кулич, яйца и колбасу. Пообещал за это рубль. Мальчик не проявлял энтузиазма:
— Тоже вы скажете: святи кулич! Разве я могу? Я маленький.
— Да ведь не сам же ты, дурной, будешь святить его! Священник освятит. А ты только снеси и постой около него!
— Не могу.
— Новость! Почему не можешь?
— Мальчики будут меня бить.
— Подумаешь, какая казанская сирота выискалась. Небось сам их лупцуешь, где только ни попадутся.
Перспектива «получить по морде» ночью от соседских босяков не радовала, но рубль! Дух захватывало…
— Так идешь или нет? — спросил отец. — Я знаю, конечно, что тебе хотелось бы шататься по всему городу вместо стояния около кулича, но ведь за то — рубль. Поразмысли.
И мальчишка решился: «Давайте рубль и пасху вашу несчастную!» Получив за хамство по губам, он пошел на обман: спрятал продукты под крыльцо и помчался в Греческую церковь веселиться. Там можно было «носиться по всей ограде, отправляться на базар в экспедицию за бочками, ящиками и лестницами, которые тут же в ограде торжественно сжигались греческими патриотами». В святую ночь Аркаша «насыпал» Андриенке, кулича не освятил «да еще орал на базаре во все горло не совсем приличные татарские песни, чему уж не было буквально никакого прошения».
Возвращаясь домой, он угрызался совестью: «…весь город будет разговляться свячеными куличами и яйцами, и только наша семья, как басурмане, будет есть простой, не святой хлеб». А вдруг «все-таки Бог есть» и припомнит ему потом все злодеяния!
Наказание не заставило себя долго ждать: из-под крыльца выскочила собака, на ходу дожевывая колбасу. Кулич был наполовину изглодан. Отцу пришлось соврать, что от голода отъел сам.
«Вся семья уселась вокруг стола и принялась за кулич, а я сидел в стороне и с ужасом думал:
— Едят! Не свяченый! Пропала вся семья.
И тут же вознес к небу наскоро сочиненную молитву: „От-че наш! Прости их всех, не ведают бо что творят, а накажи лучше меня, только не особенно чтобы крепко… Аминь“».
Всю ночь душили кошмары… Наутро, зажав в кулаке «преступно заработанный рубль», Аркадий помчался кататься на качелях. На Большой Морской к нему пристал цыган:
— Панич, лимонада холодная! Две копейки одна стакана…
Доверчивый мальчишка протянул рубль, а цыган с криком:
«Абдраман! Наконец я тебя, подлеца, нашел!» немедленно ринулся куда-то в сторону и замешался в праздничной толпе. Еще не успели выступить слезы обиды, как кто-то проснулся в честном детском сердце и сказал: «Это за то, что ты Бога думал надуть, несвяченым куличом семью накормил! Если Бог наказал тебя, значит, пощадил семью». Рассказ заканчивается философски: «Был я мал и глуп».
Приведенный случай интересен тем, с какой иронией и одновременно любовью Аверченко вспоминал о своем отце, который, судя по приведенным диалогам, обладал изрядным чувством юмора. Писатель всю жизнь размышлял над тем, что за человек был Тимофей Петрович. Он и упрекал его за то, что тот мало уделял ему в детстве внимания, что заставил в 15 лет зарабатывать деньги, и в то же время писал о нем с такой бесконечной теплотой! Он всей душой тянулся к отцу, но тот был погружен в торговлю, отнимавшую все его время: «Отец мой, будучи по профессии купцом, не обращал на меня никакого внимания, так как по горло был занят хлопотами и планами, каким бы образом поскорее разориться. Это было мечтой его жизни, и нужно отдать ему полную справедливость — добрый старик достиг своих стремлений самым безукоризненным образом. Он это сделал при соучастии целой плеяды воров, которые обворовывали его магазин, покупателей, которые брали исключительно и планомерно в долг, и пожаров, испепелявших те из отцовских товаров, которые не были растащены ворами и покупателями. Воры, пожары и покупатели долгое время стояли стеной между мной и отцом» («Автобиография»).
Когда родился Аркадий, его отцу было уже 40 лет, поэтому мальчик вполне мог воспринимать его как «старика». Севастопольские газеты того времени сохранили для нас один из адресов торговли Аверченко-старшего: по состоянию на 16 декабря 1884 года его лавка размещалась на базаре, в подвале дома А. Виндберга. Аркаша скептически относился к профессии своего родителя: «Конечно, я ничего не имел против торговли… Но вопрос: чем торговать? Я допускал торговлю кошенилью, слоновой костью <…> золотым песком, хинной коркой, драгоценным розовым деревом, сахарным тростником <…> Но мыло! Но свечи! Но пиленый сахар!» («Смерть африканского охотника»).
Фотографий Тимофея Петровича, к сожалению, не сохранилось. Его портрет мы можем восстановить достаточно условно по нескольким деталям, которые сообщает сам писатель: «щетинистые усы», «большой высокий человек», «большой умный человек», «значительнее и умнее всех казался мне отец». Игорь Константинович Гаврилов вспоминает, что, по рассказам матери, Тимофей Петрович был очень добрым, доверчивым, отзывчивым и, безусловно, умным человеком. Отличался он, как всякий настоящий малоросс, и упрямством, которое довело его до могилы. Проходя через калитку, Тимофей Петрович оцарапал ногу и занес инфекцию. Дело оказалось настолько серьезным, что доктора предложили отрезать ногу. Отец Аверченко отказался и вскоре умер. Когда это случилось, установить не удалось. Игорь Константинович Гаврилов уверен, что к моменту его рождения в 1914 году деда в живых уже не было. В начале 1910 года Аверченко писал автобиографию для историка литературы Семена Афанасьевича Венгерова, в которой говорил об отце в прошедшем времени: «Мой отец был очень хорошим человеком, но крайне плохим купцом» (Аверченко А. Т. Автобиография // Ежегодник ОР ИРЛИ на 1973 год. Л., 1976). Судя по рассказу «Отец» (1910), который заканчивается фразой: «Теперь он умер, мой отец», Тимофей Петрович скончался либо до 1910 года, либо в 1910 году. Впрочем, можно ли считать этот рассказ автобиографическим? Как установил исследователь Станислав Никоненко, в образе главного героя запечатлен отец друга Аверченко Радакова. Гаврилов подтвердил, что темой рассказа скорее всего стал «отец» в обобщенном понимании этого слова…
Около 1890 года купец 2-й гильдии Тимофей Аверченко разорился. Много лет спустя его сын, оказавшись в Венеции и плывя по каналу в гондоле, размышлял: «Какую бы торговлю открыл этот неугомонный купец, этот удивительный беспокойный коммерсант?» И тут же я мысленно ответил сам себе: «Торговлю лошадиной упряжью открыл бы мой отец. И если бы через месяц он ликвидировал предприятие за отсутствием покупателей, то его коммерческая жилка потянула бы его на другое предприятие — торговлю велосипедами. О, боже мой! Есть такой сорт неудачников, который всю жизнь торгует на венецианских каналах велосипедами» («Ресторан „Венецианский карнавал“»).