53291.fb2
Итак, Шекспир, Эйфель и Гаррик должны жить на осьмушку.
А чтобы им не было обидно, им в компанию дали парикмахера.
Это концентрическое распределение по категориям не напоминает ли кругов Дантова ада: в одном кругу плохо, а в другом еще хуже…» («Круги Дантова ада»).
В среде петроградских литераторов ходил занимательный документ — письмо владельца цирка Чинизелли в Отдел коммунальных театров и зрелищ, в котором он ходатайствовал, чтобы лошади театра были приравнены к артистам, а не к бездельничающим буржуям, и чтобы паек им выдавали по первому разряду.
Аркадий Бухов невесело шутил на тему голода в «Новом Сатириконе»:
«У нас будут дети, — с загадочной улыбкой сказала Девушка. — Ребенка можно не кормить, они только легче умирают от этого, эти самые ребенки. Ах, я люблю детей. Мне хочется от тебя ребенка.
— Маленького, тепленького, розового, — кинул вдаль свою мечту Юноша.
— Мягкого, сочного, — взметнулась душа Девушки.
— И чтобы кожица хрустела, — нежно шепнул Юноша, — а по бокам картофель и сметаны побольше…» (Бухов Арк. Любовь весенняя // Новый Сатирикон. 1918. № 8).
Да, юмор сатириконцев стал черным. Чего стоит хотя бы рисунок «Венецианская идиллия» с обложки третьего номера за 1918 год: Троцкий на Дворцовой площади Петербурга, усыпанной трупами с сидящими на них воронами. Подпись: «У нас в Петрограде желающие могут кормить птичек, совсем как на площади Св. Марка в Венеции». В мае 1918 года вышел совершенно скандальный специальный номер «О Карле Марксе». На обложке под портретом Маркса была подпись: «Родился в Германии в 1818 г. Похоронен в России в 1918 г.». Далее следовала сатирическая биография немецкого философа, написанная А. Буховым. Постарался и Ре-Ми: он изобразил сельский праздник в честь Маркса — пьяные крестьяне водят хоровод вокруг соломенного чучела с надписью «Карла Маркса». Это уже было слишком: последний номер «Нового Сатирикона» вышел в июне 1918 года, а в августе журнал был запрещен.
Невольно задумаешься: а почему новая власть так долго закрывала глаза на ярую антисоветскую деятельность журнала? Почему проявляла такую терпимость, ведь после принятия Совнаркомом Декрета о печати (9 ноября 1917 года), направленного против буржуазной прессы, «Новый Сатирикон» продолжал выходить еще восемь (!) месяцев. Вполне возможно, что среди большевиков был все еще велик авторитет дореволюционного «Нового Сатирикона», боровшегося с реакцией и приветствовавшего Февральскую революцию. Надеясь, что редакционный коллектив все-таки опомнится и поддержит новую власть, большевики и терпели послеоктябрьскую версию журнала. Наши предположения отчасти подтверждают воспоминания Михаила Корнфельда. Вскоре после Февральского переворота он был мобилизован и служил в знаменитом Семеновском полку. Когда полк расформировали, Корнфельд и его сослуживцы отчаянно пытались его сохранить и даже участвовали в переговорах с председателем Петроградской ЧК Урицким по этому поводу. Урицкий, узнав, что перед ним бывший издатель «Сатирикона», сказал, что рад познакомиться и что в эмиграции для него, для Ленина и еще некоторых его друзей получение «Сатирикона» было настоящим праздником.
Двадцать восьмого января 1918 года Совнаркомом был издан Декрет о революционном трибунале печати, во исполнение которого были произведены аресты редакторов «Огонька» Бонди, «Эры» Анисимова и других в качестве заложников. Аверченко не мог не знать об этом. Когда кто-то предупредил его о том, что Урицкий получил ордер на его арест, у писателя оставался один выход — бежать. На основании удостоверения, выданного ему Московской муниципальной районной управой города Петрограда на право жительства в пределах РСФСР 14 сентября 1918 года[58], можно утверждать, что его отъезд из города произошел после этой даты. Разумеется, Аверченко даже в страшном сне не мог увидеть, что больше никогда не вернется: все надеялись на скорое падение большевизма. Отъезд из Петрограда был, по его собственным словам, «вынужденно срочным, лихорадочно поспешным». Аркадий Тимофеевич собирался наскоро, поэтому бессистемно «совал в большой чемодан первое, что подворачивалось под руку». Так и получилось, что дореволюционный архив писателя для нас потерян — все исчезло в лихолетье.
Ефим Зозуля, приехавший в 1920 году после длительной отлучки в Петроград, зашел в помещение бывшей редакции, конторы и экспедиции «Нового Сатирикона» и обнаружил, что все комнаты заняты под жилье. На его вопрос, что же стало с имуществом и складским хозяйством журнала, он получил ответ, что все стопили во время холодной зимы 1919 года. Зашел он и на квартиру Аверченко. Застал дверь заколоченной: человек в серой поддевке, сидевший у ворот и исполнявший обязанности дворника, долго переспрашивал Зозулю, неправильно повторяя фамилию Аверченко, и, наконец, ответил, что в этом доме таких нет…
Жизнь кубарем покатилась под откос…
Аверченко, Радаков и Ре-Ми по одному пробрались в Москву. Они получили приглашение от актера оперетты Александра Кошевского[59] организовать театр-кабаре где-нибудь на юге России. Встретиться и обсудить детали договорились в его московской квартире.
Однако сатириконцы застали Кошевского тяжелобольным. Никуда ехать он не мог. (Этому артисту, как писала Тэффи, «всегда казалось, что он смертельно болен». Накладывая себе в тарелку третью добавку чего-нибудь вкусного, он всегда приговаривал: «Да, да, подозрительный аппетит. Верный симптом начинающегося менингита».)
Алексей Радаков вспоминал: «Каприз судьбы… вдруг телеграмма из Питера: „Для ликвидации типографии пришлите представителя“… Бросили жребий, кому ехать. Мне! Приехал обратно, тут и остался…»
Аверченко пробыл в Москве совсем недолго, однако, по некоторым свидетельствам, он успел устроиться заведующим литературной частью одного из летних театров (Швейцер В. 3. Диалог с прошлым. М., 1966). 27 сентября писателем было получено удостоверение Уголовно-разыскного подотдела административного отдела Московского совдепа на выезд за границу[60].
Незадолго до отъезда Аркадий Тимофеевич встретил Тэффи, которая пребывала в расстроенных чувствах и рассказала, что ее петербургское житье-бытье ликвидировано, газета «Русское слово» закрыта… Перспектива туманна.
— Я слышал какой-то анекдот о Дорошевиче, — с улыбкой заметил Аверченко.
— О, да!.. Они вместе с Дранковым заявили большевикам, что едут на юг экранизировать «Сахалин»[61], дабы показать все зверства царского режима в отношении заключенных. В общем, нашли легальный предлог для выезда из Совдепии.
— И где они сейчас?
— Собирались в Киев. Теперь все хотят в Киев, под защиту немцев. Вы же знаете — все хлопочут о выезде, находят у себя украинскую кровь, нити, связи, переделывают фамилии на украинский манер, все неожиданно полюбили цибулю с салом!
Тэффи поделилась с Аверченко своими сомнениями: каждый день к ней является некий подозрительный субъект, антрепренер, и убеждает ехать с ним в Киев и Одессу на гастроли. Вид у него самый непрезентабельный, говорит он без умолку и пугает ее страшными картинами грядущего московского голода.
— Соглашайтесь, — посоветовал Аркадий Тимофеевич. — Здесь уже ничего хорошего не будет. И давайте поедем вместе, меня тоже везет антрепренер в Киев. Со мной еще две актрисы — будут разыгрывать скетчи.
Так и получилось, что Тэффи с Аверченко бок о бок проделали полный опасностей и неожиданностей путь из Москвы в Киев, описанный Надеждой Александровной в книге «Воспоминания» (1932).
Эти мемуары, интересные сами по себе, ценны для нас тем, что показывают Аверченко в достаточно критических жизненных ситуациях. Так, когда вся Москва металась в поисках пропуска на выезд, Аркадий Тимофеевич преспокойно спал, потрясая этим антрепренера Тэффи.
— Понимаете, — кричал тот, — прибегал сегодня в десять утра к Аверченке, а он спит, как из ведра. Ведь он же на поезд опоздает!
— Да ведь мы только через пять дней едем.
— А поезд уходит в десять. Если он сегодня так спал, так почему через неделю не спать? И вообще всю жизнь? Он будет спать, а мы будем ждать? Новое дело!
По свидетельству Тэффи, Аверченко ничего и никого не боялся. Он постоянно советовал ей ни на что не обращать внимания и думать о чем-нибудь веселом.
Шел он, впрочем, и дальше советов.
Как-то в поезде к Тэффи привязался мотив из «Сильвы»:
Напев никак не отвязывался. На одной из станций им велели выгружаться и пересаживаться в другой вагон.
«Я замешкалась и выхожу последняя, — вспоминала Тэффи. — Только что спрыгнула на платформу, как вдруг подходит ко мне оборванный нищий мальчишка и отчетливо говорит:
— „Любовь-злодейка, любовь-индейка“. Пожалуйте полтинник.
— Что-о?
— Полтинник. „Любовь-злодейка, любовь-индейка“.
Кончено. Сошла с ума. Слуховая галлюцинация. <…> Ищу дружеской поддержки. Ищу глазами нашу группу. Аверченко ненормально деловито рассматривает собственные перчатки и не откликается на мой зов. Сую мальчишке полтинник. Ничего не понимаю, хотя догадываюсь…
— Признавайтесь сейчас же! — говорю Аверченке.
— Пока, — говорит, — вы в вагоне возились, я этого мальчишку научил: „Хочешь, спрашиваю, деньги заработать? Так вот, сейчас из этого вагона вылезет пассажирка в красной шапочке. Ты подойди к ней и скажи: ‘Любовь-злодейка, любовь-индейка’. Она за это всегда всем по полтиннику дает“. Мальчишка оказался смышленый».
Более всего Аверченко и Тэффи запомнилось пребывание на станции Унеча между Брянском и Гомелем. Осенью 1918 года здесь осуществляла «зачистку» в покинутых немцами и занятых большевиками районах знаменитая курсистка, впоследствии жена Щорса, — Фрума Хайкина[62]. В ее подчинении был вооруженный отряд ЧК, состоявший из китайцев и казахов, ранее нанятых и привезенных Временным правительством на железнодорожные работы, а после Октябрьской революции оставшихся без средств к существованию и возможности вернуться домой. Тэффи нарисовала портрет Хайкиной со слов своего антрепренера Гуськина:
«Я таки кое-что узнал. Здесь главное лицо — комиссарша X. — он назвал звучную фамилию, напоминающую собачий лай — молодая девица, курсистка, не то телеграфистка — не знаю. Она здесь всё. Сумасшедшая — как говорится, ненормальная собака. Звер, — выговорил он с ужасом и с твердым знаком на конце. — Все ее слушаются. Она сама обыскивает, сама судит, сама расстреливает: сидит на крылечке, тут судит, тут и расстреливает. <…> И ни в чем не стесняется. Я даже не могу при даме рассказать, я лучше расскажу одному господину Аверченке. Он писатель, так он сумеет как-нибудь в поэтической форме дать понять. Ну, одним словом, скажу, что самый простой красноармеец иногда от крылечка уходит куда-нибудь себе в сторонку. Ну, так вот, эта комиссарша никуда не отходит и никакого стеснения не признает. Так это же ужас».
А вот что вспоминал Аверченко:
«…комендант Унечи — знаменитая курсистка товарищ Хайкина сначала хотела меня расстрелять.
— За что? — спросил я.
— Зато, что вы в своих фельетонах так ругали большевиков.
Я ударил себя в грудь и вскричал обиженно:
— А вы читали мои самые последние фельетоны?!