53350.fb2
- В главе же семнадцатой книги пророчеств Исаевых прямо честь можно: "В те дни восстанет князь Михаил и ополчится за люди своя". Ну-тка? Каки-таки дни? Какой-такой князь Михаил? Завтра светлейший князь восстанет за Русь! И мы - ополчение его...
Голос Брезгуна дрожал.
- Была Полтава... Рымник был... В памяти держит их Россия. А и двести лет минет - не забудет она про Бородино... Каждый пойми, как ему завтра быть!
У костра стало тихо-тихо. Мимо промчались вскачь дрожки с Беннигсеном. Кто-то спросил фельдфебеля:
- А на кой ляд, Иван Иваныч, к делу нашему немец этот прилип?
Брезгун покрутил головой, как делают люди, когда им бывает тошно.
- Хват-от! Давно знакомы. В седьмом годе, в Пруссии, команду над нами имел. В грязи топил, холодом-голодом ел. А сам, бывало, в колясочке на подушках размечется да по корпусам катает. Кто раз видел - ввек из сердца не уронит. Тьфу, пропасть его возьми, прости господи!.. На всю жизнь остобесил!
Иван Иваныч плюнул с таким остервенением, что невозможно было и ждать от него подобного противного чинопочитанию поступка.
- А ведь толковали в седьмом годе, Иван Иваныч, - сказал какой-то старый гренадер, - будто и сам он о себе мало думал. Будто ел, что подавали...
- Ел... ел... - возмущенно повторил Брезгун. - Его было дело, что ему есть. О себе-то, пожалуй, хоть и не думай, - на то добрая твоя воля, - а о людях заботься. Ну да, слава создателю, держат теперь немца этого сбоку. С Кутузовым да Багратионом - дело иное. Не равен завтра спор русский. А с ними и он равен окажется!..
Наступила ночь - темная-темная. Сквозь щели дощатых ставен в избе Багратиона тускло мерцал огонек догоравшей свечи. Ординарцы, конвойные и вестовые казаки давно уже завалились на отдых. Дружный храп их слышался в сенях и по чуланам, на сеновале и в коноплянике. Казалось, что и внутри избы царствовал сон. Но это только казалось. Князь Петр Иванович лежал на походной койке, в сюртуке, под шинелью, и, подперев кулаком взлохматившуюся голову, думал. В полумраке лицо его выглядело особенно бледным. Уже в течение многих суток ощущение тяжкой усталости не покидало его ни на минуту. Целые дни скакал он по позиции то с Ермоловым, то с Кутайсовым, а то и один. Объезжал батареи и полки, забирался и за Утицкий лес, к Тучкову, - жаль, что сегодня не поспел! Следил за Сен-При, советовался с Платовым, Раевским, Коновницыным. Дни мелькали с такой быстротой, словно их гнало вперед ураганом. Но затем приходила ночь. Эти глухие часы жизни не приносили князю Петру ни отдыха, ни сна. Он не мог бы даже и вспомнить, когда в последний раз спал по-настоящему, крепко и бесчувственно, как положено спать усталому человеку. Ночи его наполнялись какой-то тонкой и прозрачной, томительно-беспокойной смесью бодрствования и дремоты. Так было и сейчас.
Рваные клочки мыслей, как облака под ветром, обгоняли друг друга в голове Багратиона. То слышался ему твердо-ласковый и уверенно-вкрадчивый голос Ермолова, то горячие возгласы Кутайсова звоном катились по избе, а то вспыхивал пронзительно-ярким светом единственный глаз фельдмаршала, и синеватые губы, улыбаясь, казнили Беннигсена за лицемерие и ябедничество. Барон ежедневно пишет царю и в письмах этих брызжет на Кутузова змеиным ядом клеветы. А Михайло Ларивоныч не получает от царя ничего, кроме сухо-официальных рескриптов: "В протчем пребываю к вашей светлости благосклонный Александр..." И вдруг император прислал Кутузову очередной донос Беннигсена. Это стоит сотни рескриптов! "Не вы ли сочинитель сей подлости, ваше высокопревосходительство? Попались? Вон!.." Ах, кабы и впрямь случилось нечто подобное!
Ермолов хитер, прячется за книги... Вот он развернул толстый фолиант Цезаревых "Комментарий" и читает по-латыни, но так, что и Багратион отлично понимает: "Двадцать шестое августа - памятный в русской истории день! В 1395 году Тамерлан стоял на берегах реки Сосны, у Ельца, и Русь дрожала. Но именно двадцать шестого августа этот грозный покоритель Индии, Персии, Сирии и Малой Азии внезапно повернул свои полчища и, "никем гонимый", бежал. С тех пор никогда уже не возвращался он в русскую землю. Того же числа августа 1612 года вышли поляки из разоренной Москвы..." Хм! Завтра двадцать шестое. Хитер Ермолов, а Багратион не учен. Но век живи - век учись. "Тезка! Да при чем же тут "Комментарии" Цезаря?" - "А это совершенно все равно, - весело смеется Алексей Петрович, - важно другое: завтра победа непременно поймается и уже не выкрутится, как бы ни вертелась!.."
И Кутайсов тоже смеется. На какой-то огромной мельнице должны пойти в ход жернова. Как только они движутся, от этого маленького красивого генерала не останется ровно ничего, он знает об этом. Да и как не знать, коли застрял между жерновами? Но это его ничуть не смущает. Он кричит с величайшим жаром:
"Advienne que pourra{98}! Ура" Ага! Его расчет - то, что в Можайске городничим отставной корнет конной гвардии князь Андрей Голицын. Эх, как глуп племянник! Точно шленский баран! Давно надо было взять оболтуса из гвардии - оторвать от карт и кутежей. В его годы Багратион пил кизлярское да красное - донские выморозки. А это что? Старики Голицыны померли. Симы разыграны с молотка в лотерею. И "принц Макарелли" вывертывает карманы у несчастных можайских мещан...
Что-то оглушительно треснуло возле Багратиона.
Неужели жернова повернулись-таки и Можайск не помог Кутайсову? Князь Петр Иванович быстро протер глаза и сел на постели. Трещала свеча, оплывшая жирным нагаром. Красный огонек умирал, бросаясь из стороны в сторону и выкидывая кверху струйки копоти. В горнице было чадно. "Мещане... Можайск... А что я приказывал насчет Можайска?" Багратион вздрогнул и вскочил с койки. Шинель упала на пол. Свеча потухла.
- Эй, други! - громко крикнул князь Петр. - Олферьева ко мне! Живо!
Штаб седьмого корпуса помещался в сарае. В эту ночь никто из штабных офицеров не спал. Все дежурство, вся квартирмейстерская часть собрались в сарае. Но он был так велик, что, несмотря на это, в нем не было тесно. Адъютанты, примостившись на кадках и ящиках, строчили рапорты. Кое-где по углам завязывался штосс. Кто-то понтировал с такой безотменной удачей, что наконец сам не выдержал. Собрал деньги и швырнул карты.
- Довольно, господа! Дурной знак! Вряд ли буду я завтра столь же счастлив!
Посредине сарая, на доске, покрытой одеялом, Раевский, Паскевич и три артиллерийских полковника играли в бостон. Паскевич задел обшлагом кожаный стаканчик, полный костей, которые бросались в крепе при сдаче карт. Стаканчик упал наземь, и кости рассыпались. Мелко-красивое лицо Ивана Федоровича болезненно сморщилось, - он был суеверен. Один из артиллерийских полковников, завидовавший быстрой карьере молодого генерала, сказал:
- Скверная ауспиция{99}, ваше превосходительство! Да что поделаешь! У меня вся бригада надела белые рубахи... Люди к смерти готовятся.
Раевский распахнул жилет, - под ним была чистая белая рубаха.
- Не в том суть! Надо, чтобы сердце было чисто и душа бела.
Паскевич нагнулся, подбирая с земли рассыпавшиеся кости. Лицо его спряталось под доской. И голос прозвучал глухо, с натугой:
- Кстати, вспомнилось мне, Николай Николаич... Очень виноват я по забывчивости перед одним офицером. Еще за Салтановку, а потом за Смоленск хотел в представление к чину включить - и каждый раз из памяти вон! И храбр, и находчив, и два пальца потерял...
- Как звать? - спросил Раевский.
- Временно командующий номера двадцать шестого артиллерийской роты поручик Травин. В штабс-капитаны... И канонира одного из роты той - в фейерверкеры...
- Представляйте, Иван Федорыч. Коли живы останемся...
Дверь отчаянно взвизгнула, и в сарай вбежал Олферьев.
- Ваше превосходительство. Главнокомандующий Второй армии ввечеру приказал отправить в Можайск обоз главной квартиры, а из корпусов всех больных и невоенных людей. Письменное же повеление о том дать вам запамятовал. И весьма встревожен...
- Напрасно, - сказал Раевский, - в седьмом корпусе ни одного больного и невоенного нет. Всех уже отправил я. Неужто опять не спит князь?..
Шалаш был так низок, что лежать или сидеть в нем на соломе друг подле друга было еще можно, но встать на ноги или выпрямиться - никак нельзя. В этом темном и тесном углу сошлись на ночлег шесть офицеров. Почти все они были молоды, сильны и смелы. Спать им не хотелось, и они разговаривали.
- Жаль, Полчанинов, - сказал один из них, - что не можете вы за темнотой прочитать нам сегодняшнюю страницу из журнала вашего...
- Да там всего лишь одна маленькая пиеска в стихах, - отвечал Полчанинов. - Коли хотите, прочту наизусть. Я ее помню...
Ужели не побью я русских никогда? - Да. Но и меня побить им также невозможно! - Можно. Кто ж наконец сразит французов? - Кутузов. А Францию что ждет, как мой падет кумир? - Мир.
- Ах, славно! - закричали восхищенные офицеры. - Вот это стихи! Отчего бы, Полчанинов, не отправить вам их в академию? Или государю-императору посвятить? А то - напечатать на свой счет и распускать в публике? Счастливец вы, что можете этакое сочинять!
Однако лежавший рядом с Полчаниновым Александр Раевский прошептал ему на ухо:
- Не слушайте. Дурно!
Прапорщик пожалел, что вылез со стихами. "Слава богу, - подумал он, что темно. Я, кажется, покраснел. Но как странно! Одним нравится мое "Эхо", другие бранят его. А Травин давеча обозвал безделкой. Экая досада, что нет среди моих знакомцев ни одного настоящего поэта!" Вдруг из самого темного угла шалаша раздался бархатистый и ровный голос. Владелец его был никому не известен.
- Человек - такая брюзга, что во всем сыщет недостатки. Ему ежели мед, так уж и с ложкой. Ваши стихи, господин Полчанинов, тем хороши, что вровень с высокими чувствами любви к отечеству идут. А за брюзгливость простите, коли скажу: перо ваше еще недостаточно искусно. Ut desint vires, tamen est laudanda voluntas{100}, - говорили римляне. Узы давней дружбы соединяют меня с известным российским сочинителем и журнальным издателем господином Карамзиным. Ныне укрылся он от галльской напасти в эмиграции: на волжских берегах нашел себе в Нижнем Новгороде утлый приют. Но минется напасть, и стоит тогда пожелать вам, как "Эхо" будет мною доставлено господину Карамзину для напечатания, и ручаюсь, - прямо попадет под станок...
Полчанинов оцепенел от смущения. Офицеры скромно молчали. Неизвестный голос добавил:
- Незван и непрошен очутился я, господа, в вашем обществе. Рекомендуюсь: поручик московского ополчения, Мамоновского полка, Василий Жуковский. Ночь застигла меня по дороге к месту, я и попал под гостеприимное ваше крыло.
Фамилия незнакомца отозвалась в сердце Полчанинова радостной надеждой. Какой Жуковский? Не поэт ли? Не славный ли переводчик Грея и Бюргера? Задыхаясь от волнения и от усилий скрыть его, он сказал:
- Фамилия ваша очень известна по переводу Греевой элегии. Еще в корпусе наслаждался я очаровательной картиной "Сельского кладбища". Неужели...
- Вы не ошиблись, - тихо проговорил Жуковский, - я переводчик Грея.
Не все товарищи Полчанинова слышали о Жуковском и "Сельском кладбище", но все поняли, что ночь завела к ним в соседство литературную знаменитость. Это ошеломило их, и дружная до того беседа оборвалась. Заметив это, Жуковский воскликнул с простым и искренним одушевлением:
- Ах, господа! Завтра решится кровавая задача. Нас здесь шестеро. Не может же так быть, чтобы все мы, сколько ни есть в шалаше, вышли из дела целы и невредимы. Ведь кому-нибудь из нас да надо же быть убитым или раненым...
- Слыхал я от батюшки, - проговорил, потягиваясь, Александр Раевский, что в больших сражениях обычно из десяти убивают одного, а ранят двух. Нас здесь шестеро. Следственно, убит будет либо один, либо ни одного, а ранен кто-нибудь - непременно...