53355.fb2
Все главные принципы современной политической жизни, все основные формы и типы правления, все трагические противоречия, которые проистекают из необходимости жить в государстве, все возможные пути выхода из этих противоречий описаны в великой книге Аристотеля «Политика».
Все неизбежные следствия участия в человека политическом процессе, все моральные издержки, на которые обречен политик, все условия его выживания в террариуме единомышленников, все главные технические приемы политической работы описаны в книге Никколо Макиавелли «Государь».
Понятно, что высокие материи, о которых толковал Аристотель, — важнее. Очевидно, что низкие истины, которые проповедовал Макиавелли, — ближе. Публичная политика, не успев вернуться в российские пределы после 70-летнего отсутствия, почти сразу выродилась в набор технологических цепочек, в конкретный разговор на конкретном языке: этих мочим, тех разводим, порешаем вопросы. Слово «идеал» пора помечать в словарях как «устар.»; но даже «принцип» — и тот уже кажется какой-то романтической отсебятиной. Мы не отдаем себе отчета, насколько опасна эпоха всеобщей технологизации российской политики, наставшая до и вместо эпохи обретения ключевых политических смыслов. Когда мы это осознаем, может быть уже поздно.
Политика не в состоянии гарантировать стране стабильное существование и развитие, если не обеспечены три взаимные опоры, три неразделимых уровня политического процесса.
Верхний, главный — базовые ценности: самые общие, самые простые и самые ясные представления нации о себе самой. Кто мы, откуда мы, куда идем и что нас воодушевляет, таких разных, но составляющих единую историческую нацию. Эти представления напрямую связаны с ежедневной практикой людей и лежат в основе их глубинных политических предпочтений, готовности принять или отвергнуть то, что предлагает ход событий. Базовые ценности меняются медленно; они формируются в эпохи, предшествующие крутым переломам, в ожидании и в предчувствии оных; формируются Церковью, интеллектуалами, просвещенной бюрократией, а потом подхватываются политиками и передаются от поколения к поколению, пока опять не приходит пора дать непривычные ответы на привычные вопросы.
Второй, срединный уровень — ближайшие цели: те задачи, которые ставит перед нацией побеждающая партия, или президент, или царь; эти задачи можно успешно осуществить, лишь опираясь на базовые ценности. В противном случае то будет не успех, а иллюзия успеха, не движение вперед, а иллюзия движения, не энергичная политика, а ее статичный муляж. За чем с неизбежностью последует спад и кризис: все то в политике, что не укоренено в глубинах осознанного ценностного выбора, не замотивировано основными убеждениями гражданской нации, не может быть долговечным или хотя бы долгосрочным.
И, наконец, нижний уровень, необходимый, но заведомо недостаточный, — политические технологии, которые позволяют поддерживать в обществе ориентацию на базовые ценности и осуществлять ближайшие цели. Частный случай политических технологий, часть от части — пиар; это важно подчеркнуть.
Самый известный «набор» базовых ценностей — триада Французской революции. Многолетняя работа энциклопедистов была редуцирована до трех ярких лозунгов, и с тех пор Республика, меняясь и меняя все вокруг себя, воспроизводит их с неизменной точностью. Свобода, равенство, братство. Цели вспыхивают и гаснут, то на повестке дня — преодоление колониализма, а то бойкот евроконституции; технологии приходят и уходят — от кровавой революционной гильотины до ласкового демократического телеобращения к нации; ценности остаются. И то, что из них проистекает, — тоже. Прежде всего странная, уравнительно-конкурентная модель французской экономики. Ни либерализм, ни социализм… Франция.
Был свой ценностный ряд и у Российской империи. Николай I заказал министру Уварову русскую триаду, революцию навыворот; тот искал решение в недрах немецкой романтической философии — и нашел. Православие, самодержавие, народность. Вера большинства, неизменная политическая система, принадлежность к единой национальной традиции. Пока империя была внутренне цельной, пока самодержавие не ставилось публично под сомнение, формула работала. Как только зашатались основания имперского миропорядка и встал вопрос о переходе к конституционной монархии, не поздоровилось и формуле. Увы, ее не успели вовремя поменять, потому что не решились обновить и смягчить саму систему правления. Российские экономические реалии, гражданская психология и ориентации большинства нации непоправимо разошлись с провозглашаемыми жизненными принципами, и всеобщий крах стал неизбежностью.
Посмотрим на самую успешную страну сегодняшнего мира. На каких базовых ценностях покоится мощная Америка? На прославленном американском индивидуализме, на мифологизированной американской мечте и на том, что оттиснуто на самой ценностной из ценных бумаг, — долларе: «В Бога мы верим». Насквозь индивидуалистично американское законодательство; абсолютна свобода высказывания мнений (без каких бы то ни было обязательств эти мнения транслировать); на сюжетном скрепе американской мечты держится половина голливудских сценариев; провинциальная Америка каждое воскресенье встает по будильнику и стройными рядами движется в церковь, не обращая никакого внимания на элитарных скептиков, сосланных с глаз долой в университетские кампусы. И любое конкретное политическое решение, любая сиюминутная цель будут сходу отвергнуты избирателем, если тот не почувствует их соотнесенности с этими базовыми ценностями. Которые сформировались тогда же, когда оформилась единая гражданская нация (при всех внутренних противоречиях Севера и Юга), на излете XVIII — в начале XIX веков; с тех пор они поддерживаются и транслируются самыми разными технологиями. От Голливуда то телевидения.
Между тем, если не врут справочники, только 10 из 100 американцев готовы заниматься собственным бизнесом. То есть лично отвечать за собственное прокормление и осуществлять американскую мечту, дерзко прорываясь из грязи в князи. Хуже того — лишь четверо из этих десяти решаются создать бизнес, выходящий за тесные рамки семьи; они не берут ответственность за чужие судьбы на себя и ни на какую мечту не претендуют. 96 процентов населения этой индивидуалистичной и энергически-мечтательной страны основным ее ценностям не следуют и следовать не собираются. Хорошо хоть в Бога верят. В отличие от многих лидеров индивидуалистического меньшинства, которое тянет Америку вперед, в постиндустриальное будущее.
Но! — почему-то американцев вполне устраивает «заточенность» собственной цивилизации не под абсолютное большинство, а под запредельное меньшинство; они принимают и приветствуют юридическую систему, которая обеспечивает прежде всего права и интересы четырех процентов — разве что вопрос о снижении верхней планки прогрессивной шкалы налогов может вызвать их пролетарское раздражение. Долларом, на котором написано про Бога, они голосуют за фильмы, которые сняты про американскую мечту. На уровне подсознания до них доходит прямая связь между рискованным успехом горстки вольных индивидуалистов и стабильной жизнью осторожного большинства. И шкурой они ощущают: если завтра американское государство сойдет с ума и, отступив от простого набора общепризнанных ценностей нации, начнет не просто устанавливать единые правила для бизнеса и с предельной жесткостью контролировать их соблюдение, но по произволу, заказу и личному интересу вождей будет спускать прокуроров с цепи, вдохновенно доначислять налоги, указывать, кто, кому и за сколько должен продать свой бизнес, — от Америки в одночасье ничего не останется. Гуд бай, Америка. И если навсегда, то навсегда гуд бай.
Вопрос: значит ли это, что лишь индивидуализм в современном мире ведет к успеху? Отнюдь, как говорил на общенародном доступном языке российской гражданской нации Егор Тимурович Гайдар. Сменим ракурс, вернемся в Европу. Перед нами — коллективистская Скандинавия. Еще слегка подкручиваем окуляр, укрупняем кадр, видим Данию. Ее политическую систему вообще можно определить как коммунальную; тотальный, какой-то макаренковский коллективизм и всеобщая уравнительность: вот они, базовые ценности в датской упаковке. Тот, кто был в стране Андерсена и Марии Феодоровны, знает: вся Дания вовлечена в общественную жизнь, нет вопроса, который не дебатировался бы и не прорабатывался бы в гражданских организациях; каждый датчанин состоит в двух-трех обществах некоммерческого сектора и усердно участвует в их работе. Просто потому, что ему это по вкусу. Ему нравится принимать решения коллегиально, нравится исполнять эти решения. Ненависть ко всему, что выбивается из общего ряда, философия повального усреднения подкреплены конкретной налоговой практикой: до 68 центов из каждого заработанного евро датчанин отдает на общие нужды. Чудовищная обираловка. Но из одного выборного цикла в другой, по крайней мере с послевоенных времен, здесь голосуют за те партии, которые утверждают такие налоги. И тихо радуются, что аристократические замки на побережье либо пустуют, либо сдаются в аренду (так дешевле); что медицинские услуги в стране одинаково великолепны как для миллионера (не лучше), так и для бомжа (не хуже). Спокойно закрывают глаза на то, что система усреднения выталкивает из страны все яркое, нестандартное, индивидуалистичное; что по-настоящему выдающиеся музыканты и по-настоящему нестандартные бизнесмены покидают родину с одинаковой неизбежностью. Скатертью дорога. Выбор сделан — и вами, и нами. На остальных плевать.
Еще вопрос: был свой набор простых всеобщих ценностей у коммунистической системы советского образца? Был. Не обсуждаем, какой, Дурной или добрый; важен сам факт. Социальная справедливость: всем сестрам по серьгам. Государственный патернализм: отеческая забота сурового, но мудрого вождя; народ как малое стадо. Интернационализм: национальные различия вторичны, первично классовое чувство. Атеизм: вера большинства в то, что Бога нет. Если бы не этот — увы, принятый большинством нации! — набор базовых ценностей, не продержался бы Советский Союз так долго.
Когда ж он начал распадаться, этот нерушимый и нашпигованный «бессмертными» идеями коммунизма Союз? В тот самый исторический момент, когда обыденная, ежедневная жизнь советских людей непоправимо разошлась с советскими ценностями. В 70-е. Сами граждане этого поначалу не осознали; многие не поняли до сих пор.
Все продолжали трындеть про социальную справедливость. Но многоуровневая система льгот и привилегий непоправимо разводила людей по чинам и разрядам, а подавляющее большинство нечиновных слоев и сословий было вовлечено в теневую экономику. Я даже не имею в виду цеховиков; речь о главной опоре государства — рядовом обывателе. Преподаватели поголовно репетиторствовали; самые отмороженные брали взятки за поступление. Рабочие чинили машины. Парикмахеры стригли на дому. Продавцы отпускали дефицитный товар налево. И так далее.
Все искренне верили, что Советский Союз насквозь интернационален, что национализм навсегда исчез как пережиток прошлого. Конституция 1977 года провозгласила возникновение новой исторической общности — советского народа. Но первые публичные демонстрации прошли в Грузии как раз в связи с принятием этой самой Конституции; грузины насмерть перепугались, что русский язык будет навязан им в качестве официального, а родной, грузинский, отойдет на второй план. В России появились почвенные, при всей своей коммуноидальности, издания — журналы «Молодая гвардия», «Наш современник»; общество «Память» зародилось именно в эти гниловатые годы. Да, тут не обошлось без игры КГБ; но уже было с кем играть — и во что играть, это куда важнее.
Атеизм? Но после душного лета 1973 года вдруг очнулась от религиозной спячки русская интеллигенция и, вместо того чтобы уводить народ из церкви, как она это охотно делала в предшествующие эпохи, сама потянулась к церковным вратам…
И так — во всем.
Пропагандистская машина продолжала работать на полную мощь; все средства печати, все радиопрограммы и немногочисленные телеканалы принадлежали коммунистическому государству и тотально им контролировались. Помогло это? Разумеется, нет. Пропаганда эффективна только в том случае, если она преобразует ежедневный опыт людей в идеальные представления о должном; если разговоры о должном скользят параллельно реальности, то пользы от пропаганды ноль. Это как подкожное впрыскивание вместо прописанного внутривенного; вроде бы лекарство подействовало, но через полчаса эффект улетучился. А гематома останется навсегда.
Все газеты, три программы радио, два (потом тоже три) канала телевидения с утра до вечера объясняли людям, как справедливо, как бескорыстно, как беззаботно, как цельно они живут и как не могут помешать этой цельности, этой беззаботности и этому бескорыстию отдельные недостатки окружающей жизни. Люди читали, слушали, смотрели, даже верили; но на что по-настоящему реагировали? Только на первые советские сериалы вроде «Семнадцати мгновений весны» и «Места встречи изменить нельзя», на рассказ о погоде в политической программе «Время», да на сатирическое шоу «Кабачок „13 стульев”», в котором переводные (с польского) шутки над «отдельными недостатками» социалистического миропорядка перемежались эстрадными номерами. Почему реагировали? Потому, что единственной повесткой дня, способной содержательно объединить людей поверх национальных, социальных, религиозных, региональных и иных прочих различий, давно уже стали развлечение, приключение и климат. Никаких общих ценностей. Никакой общей истории — кроме великого праздника 9 Мая, последней исторической точки, в которой нация была готова встречаться именно как нация. А не как случайное собрание русских, грузин, евреев, татар, грузчиков, профессоров, партработников, чекистов, сибиряков, вологжан и ненавистных москвичей; собрание людей, которые исправно поедают салат «оливье» и пьют водку на главный официальный праздник, 7 Ноября, но революционным идеалам в большинстве своем не верят.
Нужно ли уточнять, что все это вымывание общих смыслов происходило на фоне неуклонного роста цен на нефть, сверхдоходы от которой перевкладывались во вдохновение генеральных конструкторов военной техники и в социальные программы для широких народных масс; деньги закачивались в карстовые пустоты смысла, образовавшиеся под фундаментом мощного разнородного государства. Казалось, конца нефтедолларам не будет, особенно после иранской революции 1979-го, когда нефть запредельно подскочила в цене. Но как-то так получилось, что сначала афганская война схомячила избыток средств, затем началась оранжевая революция в Польше, которую мягко подавили в 1981-м (полонизированный «Кабачок „13 стульев"» пришлось закрыть), а потом нефтяные цены рухнули, экономика развалилась, страна расползлась. И возникла новая Россия. Новая страна в новых границах и с новыми историческими задачами.
Вот он — переломный момент истории, когда прежняя картина мира в одночасье рассыпается, и в процессе общественных дискуссий должен сформироваться новый ценностный ряд, новый набор общенациональных воззрений на прошлое, настоящее и будущее. В такие моменты народы инстинктивно взывают к национальной интеллигенции, выталкивают ее представителей на вершины политической власти. Потому что именно она, интеллигенция, умеет давать верные объяснения, находить правильные слова, которые предшествуют делам и заранее придают им осмысленность. Только интеллигенция способна заново ответить на вечный вопрос: что значит быть чехом, россиянином, чеченцем или латышом; что именно делает нас исторической нацией? Какие устремления, какие идеалы, какие ценности объединяют общество? Дав этот ответ, она может спокойно удалиться с политической сцены. Но не раньше.
Кто стал первым президентом Чехии? Писатель Вацлав Гавел. Кто был первым президентом Эстонии? Писатель и переводчик Леннарт Мери. Кто был первым президентом Грузии? Звиад Гамсахурдия, писатель и сын писателя. В Абхазии стал царствовать Владислав Ардзинба, этнограф и переводчик. Во главе украинского Руха стоял поэт Иван Драч. Даже такой добрый и человеколюбивый политик, как Зелимхан Яндарбиев, и тот при советской власти был директором типографии и поэтом — издательство «Молодая гвардия» выпустило в свет его книжку «Сажайте, люди, деревца»…
Казалось бы, в «русской» России, еще не выпроставшейся из СССР, с этим тоже все было в порядке. Писателей и ученых избирали на съезды и усаживали в президиумы; некоторое время всерьез обсуждали, не призвать ли Солженицына в Россию на президентство. Дискуссии вплоть до 1991-го шли повсеместно… Но что это были за дискуссии? Первые телемосты с Америкой, потраченные на выяснение важного вопроса, есть ли секс в СССР. Перебранка патриотической печати с прогрессивным «Огоньком». Споры о том, действительно ли Сталин во всем противоположен Ленину, как интернационализм должен противоборствовать национализму и что значит возвращение ленинских норм… Бесконечные слововерчения на тему легко ли быть молодым, какая дорога ведет к храму и как именно жить нельзя.
Разумеется, быстрое договаривание недоговоренного, ускоренный курс молодого идейного бойца — условие и начало процесса переформирования общественных ценностей. Но в том и дело, что быстрое, что ускоренный. А тут — несколько драгоценных лет было посвящено топтанию на одном месте и переливанию из пустого в порожнее. Российская интеллигенция как сословие свою историческую миссию так и не выполнила; отдельные ее представители, от Лихачева и Солженицына до Аверинцева и Вяч. Вс. Иванова — да, а сословие в целом — нет. Оно громко возмущалось царящей несвободой, но в подполье, как выяснилось, в большинстве своем работать не желало. Какие такие труды на ниве политической философии, кроме сахаровских гуманистических рассуждений «О мире, прогрессе…», нескольких солженицынских статей и инициированного им сборника «Из-под глыб», а также гениального трактата Андрея Амальрика «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?», можно сейчас вспомнить? Мгновенно иссяк запас писательский рукописей «из стола»; еще быстрее истощился запас идей, не дозволенных советской цензурой. Оказалось, что в тот самый момент, как завершилась оттепель, охотно замерзла и вольная общественная мысль. В новую эпоху шестидесятники в массе своей вступали с интеллектуальным багажом 1964 года. Основательно подмороженным.
О многих героических представителях советского диссидентского движения будут еще написаны книги для серии ЖЗЛ; но было ли само движение? Была ли систематическая подготовка к законодательной работе после краха коммунизма, каковая шла на протяжение всех лет существования той же польской «Солидарности»? Нет. Были ли, к примеру, написаны спокойные книги о принципах взаимоотношения Церкви и общества в новой России, каковые были написаны в польском подполье — применительно к будущей Польше? Тоже нет. А что же было? Было продемонстрировано право суверенной личности прожить свою жизнь вопреки навязанному социальному опыту, вопреки давлению жестокой эпохи. Это, конечно, важно. Но еще важнее было бы дать следующей эпохе готовый ценностный язык, чтобы она потом не корчилась, безъязыкая.
А она — корчилась.
Символом этого безъязычия стали похороны человека, которому новая эпоха во многом обязана была своим приходом. Похороны академика Сахарова. Во время которых лидер демократической России Борис Николаевич Ельцин вышел на трибуну и зычным голосом произнес: «Сахаров был…». После чего замолчал. Надолго. На несколько минут. Потом выдавил из себя: «Ум, честь и совесть нашей эпохи». Ельцин — политик, не интеллектуал. Он не мог изобрести новый язык для нового времени, он привык брать готовое и им пользоваться. Но поскольку ему готового не предложили, он вынужден был сопрягать далековатые предметы. Имя Сахарова — и главный лозунг КПСС. Потому что этот лозунг ему в голову когда-то вложили. А взамен ничего не было создано.
Так и получилось, что в свою великую оранжевую революцию, в августе 1991-го, мы вступили с относительно демократическим вождем и со сверхдемократическим настроем продвинутой части общества, но без готового ценностного языка и ясных политических ориентиров. Один только Солженицын накануне распада империи попытался с помощью дореволюционных понятий описать посткоммунистическое будущее, его неизбежные драмы и те вызовы, которые оно бросает нам, нынешним: «Как нам обустроить Россию». Остальные не сделали и этого, а бесконечно перебрасывались немногочисленными терминами политического словаря, которые от того окончательно затирались и обессмысливались: «патриот — демократ»; «демократ — патриот».
Очень скоро сословию интеллигенции стало вообще ни до чего. Упустив время, подаренное ему историей для исполнения высокой миссии и одновременно — для яркой политической самореализации, оно обречено было отойти в сторону и заняться элементарным физическим выживанием. Реформы, о необходимости которых интеллигенция так охотно говорила (красивое слово — реформа!), особенно жестоко ударили по ее имущественному статусу, искусственно обеспеченному поздней советской властью; они разорили, маргинализировали интеллигенцию. И заставили выбирать: или прозябание, или попытка встроиться в новую реальность без старых иллюзий.
Собственно, и победившему политическому классу в 1992-м стало не до идей. Зависая над пропастью, не чувствуя поддержки ни в ком и ни в чем, рискуя получить гражданскую войну и лихолетье взамен ожидаемой свободы, еще больше опасаясь завтрашней мести со стороны сегодняшних врагов, он стал лихорадочно возводить мощные социальные опоры, создавать слой крупных собственников, которые были бы шкурно заинтересованы в существовании нового режима и потому не дали бы его в обиду.
В свою очередь, и этому слою тоже было не до абстрактных идей. Шел конкретный процесс первоначального накопления капитала, и все сознавали: кто зазевается — лишится всего.
Не до идей было и чекистам-коммунистам. Одни лихорадочно микшировали процесс декоммунизации, грозивший им поражением в правах; другие вживлялись в новую систему власти, постепенно адаптировали ее к своим нуждам; третьи готовили реставрацию коммунизма через приручение его двойника, Советы народных депутатов.
Ближайшие цели и обеспечивающие их достижение технологии стали центром, сутью и движителем политического процесса. А верхний уровень, смысловой, был предан полному забвению. О базовых ценностях мы в отведенное историей время не успели договориться; свято место оказалось пусто. Не случайно новая Россия в течение долгих лет была страной без официально утвержденного гимна и герба; прекрасная музыка Глинки так и не была конституирована, да и слов она тоже не дождалась. Какой может быть герб у государства, не оформившегося содержательно? Какие могут быть слова у гимна, если никто не знает, откуда мы движемся, куда и во имя чего? Что нас внутренне объединяет, что внешне обособляет от других народов, других гражданских наций?
Нельзя сказать, что никто не чувствовал этой пустоты. Как только политическая ситуация была взята под контроль и — после трагических событий октября 1993-го — сиюминутный риск реставрации прежнего режима отпал, Ельцин с его великой интуицией (хотя не самым лучшим аналитическим аппаратом) впервые заговорил о национальной идее и необходимости быстренько ее разработать. Можно посмеяться над его наивностью; можно разъяснить всю колоссальную разницу между базовыми ценностями, живущими в сознании и сердцах людей, и национальной идеей, живущей только на бумаге и в воспаленном сознании военизированной бюрократии; факт остается фактом: Ельцин почуял необходимость простых ответов на сложные вопросы. Что значит быть россиянином… ну и далее, по списку. Увы, если работу вовремя не проделали те, кому сам Бог велел, то ее с опозданием проделают те, кому Бог явно не велел этого делать.
Политик, получивший страну в ситуации разлома, но не имеющий готовых рецептов по ее концептуальному объединению, обычно хватается за первый попавшийся образ, цепляется за него и вдохновенно несется на нем в будущее, как Мюнхгаузен на ядре несся покорять Луну. Ельцин особенно тяжело страдал из-за того, что не мог восстановить дееспособное государство в исторически обозримые сроки; из-за того, что вынужден был лавировать между всеми этими нарождающимися олигархами, старыми номенклатурными кланами, спецслужбами. Естественно, ему очень нравился образ державности. И лично для него, с его царским самоощущением и стилем, этот образ вполне подходил: компенсировал нехватку реальной государственности, помогал изживать комплекс политической неполноценности.
Но державность не является и не может являться отправной точкой в поиске общенационального ценностного ряда; самодержавие в уваровской триаде — лишь форма правления, наиболее подходящая для православного сознания в его русской огласовке, политическое следствие религиозной и национальной причин. Державность — это либо атрибут националистической политики; либо масштабный лозунг, мобилизующий нацию в преддверии войны. Национализма в ельцинские времена не было. А вот война вскорости началась.
Даже не разделяя массовых пацифистских иллюзий периода первой чеченской кампании, не веря в возможность ухода центральной России с территории террористического свободолюбия, каковой была Чечня в 1994-м, все равно приходится признать три печальных обстоятельства.
Во-первых, к той войне Россия была решительно не подготовлена; политическое руководство страны непоправимо поспешило, допустило фальстарт.
Во-вторых, этот фальстарт только потому и стал возможен, что ложный пафос державности подменил собою спокойный дух созидания единой гражданской нации с общей шкалой ценностей. В известном смысле ужас первой чеченской кампании стал кровавой расплатой за демократическое словоблудие второй половины 80-х.
В-третьих, и в-главных, как только страна увязла в Чечне, поиск этих самых базовых ценностей, даже на пародийном уровне — а подать сюда национальную идею! — окончательно прекратился. Когда ты неудачно воюешь и при этом не успел до начала боевых действий создать управляемое государство, то есть тотально зависишь от внутреннего расклада, — ты обречен забыть о каких бы то ни было серьезных политических целях и задачах. Остается одно: бесконечно лавировать, сталкивая врагов лбами, поочередно вступая во временные коалиции то с одними, то с другими. В этом смысле ситуация 1995–1996 годов была даже хуже ситуации 1993-го; там шла политическая борьба не на жизнь, а на смерть — здесь все напоминало политический базар. Мы вам это, вы нам то… Выживание правящей элиты стало фактором и смыслом текущей политики. Слоганы президентских выборов 1996-го — «Голосуй или проиграешь», «Голосуй сердцем» — предельно точно характеризуют эпоху со всем ее политическим иррационализмом и утратой каких бы то ни было ориентиров, кроме непосредственного удержания власти как таковой.
Тут, впрочем, необходима существенная оговорка. Ставя знак равенства между собой и демократическим будущим России, отождествляя собственное политическое выживание с шансом на дальнейшее развитие страны, Ельцин по-своему был прав. Даже проигрывая на чеченском фронте, даже унижаясь перед разнородными кланами, даже утрачивая подчас способность ясно мыслить, он все равно оставался в тот момент последним и единственным гарантом нашей политической и экономической свободы. Ни одного сколько-нибудь реального, избираемого кандидата от демократических сил, тогда не было; грозного Чубайса ненавидели, капризного Явлинского презирали, номенклатурному Черномырдину не симпатизировали. Кто в этом виноват — вопрос академический. Было — так. И только это имело значение.
Когда сейчас самые разные участники тогдашнего выборного процесса, от Евгения Киселева до Леонида Невзлина, говорят, что нельзя им было поддерживать больного и непопулярного Ельцина, что уж лучше бы Зюганов победил, они либо лукавят, либо сместили в своей памяти пропорции исторической «картинки». Представим себе на секунду выигрыш Зюганова в 1996-м. Паническое бегство капиталов. Принцип «домино», обваливающий хрупкую экономическую систему. Неизбежное в таких обстоятельствах тотальное закручивание гаек… не дай бог.
Одно тут несомненная правда. Выборы 1996 года подвели черту под очередным этапом нашего мучительного движения то ли вперед, то ли назад, то ли вверх по лестнице, ведущей вниз. После 1991-го ближайшие цели затмили собою уровень базовых ценностей, вершина и сердцевина процесса поменялись местами. Теперь, летом 1996-го, ближайшие цели тоже померкли и сместились на обочину; технологии удержания власти не просто обрели повышенный статус, но превратились в центр и смысл российской политики. Верх оказался внизу, низ — наверху.
Мы думали, дно достигнуто; не тут-то было.
В конце 1996-го, в 1997-м и первой половине 1998-го страна жила сравнительно непринужденно и отдыхала от бесконечной череды потрясений предшествующих лет. А на самом деле положение подспудно, но неуклонно ухудшалось; в соответствии с каким-то мистическим графиком Россия раз в год аккуратно обваливалась еще на один уровень вниз. Так было в 1996-м, после подписания неизбежной Хасавюртовской капитуляции, позволившей чеченцам подготовиться к следующей войне. И в 1997-м, после череды залоговых аукционов, которые стали явной и грубой расплатой с олигархами за помощь на выборах. И в 1998-м, после августовского кризиса, который был прежде всего следствием мировых экономических процессов, но в глазах населения предстал прямым порождением российского государства, результатом его наперсточнической политики, мавродиальной игры в пирамиду ГКО…
В результате к парламентским выборам 1999 года мы не пришли; мы до них в буквальном смысле слова доползли. А от них зависело слишком многое. В первый — и на долгие годы вперед — последний раз именно на парламентских выборах решалась судьба страны и судьба следующего президентства. В экономических элитах считалось, что вопрос решен; побеждает «Отечество». То есть Примаков вскоре становится президентом, а Лужков — премьером. Страна идет по пути муниципального социализма, утверждается народный капитализм имени московских бюрократических кланов, реализуется примаковское обещание массовых посадок за хозяйственные преступления…
Зря Примаков это вслух пообещал. Потому что он отрезал Борису Абрамовичу Березовскому путь к отступлению. А когда Борису Абрамовичу было нечего терять, он начинал творить чудеса.
На сей раз многофигурная композиция из разнообразных политических технологий, аккуратно выстроенная Чубайсом на президентских выборах 1996-го, была решительным жестом сброшена со стола. Из всех технологий осталась одна, частный случай от частного случая: телевизионный пиар. Политика была в одночасье отключена от реальности, будто ее вынули из розетки, и перекоммутирована в телеэкран. Роман Пелевина «Generation „П“», мягко скажем, не шедевр, но его грубо сколоченный сюжет публицистически точно описывает тогдашнее положение вещей: жизнь и телевидение перепутываются, и в конце концов все вылетает в телевизионную дыру…
Выборы происходили не в городах и деревнях, решения готовились не в предвыборных штабах; всем правила телевизионная картинка. «Гусинское» НТВ честно отрабатывало государственные кредиты, выбитые для него Примаковым; того же Лужкова с Примаковым постоянно демонстрировали по ТВЦ. Но площадное политическое шоу, придуманное Березовским для Сергея Доренко, оказалось сильнее, эффективнее и победительнее всех этих интеллигентских разговоров о будущей хорошей жизни. Черная клоунада, разыгранная в эфире ОРТ, наркотически подействовала на мозги избирателей; примаковское «Отечество», которое заранее делило портфели в будущей Думе и прикидывало, кто кем станет в 2000-м, когда проложит себе дорожку в Кремль, неожиданно проиграло. Кто помнит выволочку, устроенную уставшим и обиженным стариком Примаковым в прямом эфире НТВ при подведении итогов народного голосования, не забудет эту роскошную сцену никогда.
Тотально подчиненное задачам пиара, не транслирующее и тем более не формирующее никаких ценностных представлений, не обслуживающее хотя бы ближайшие цели, российское телевидение образца 1999 года стало эрзац-политикой. А это значило, что дно пробито, что процесс тотального спуска и катастрофического сужения политического поля продолжается. В 1992-м с верхнего уровня мы спустились на средний, подменили ближайшими целями долгосрочные ценности; в 1996-м со среднего переместились на нижний; теперь от нижнего взяли часть и выдали ее за целое. Русский пиар, бессмысленный и беспощадный, самодостаточный и самопоглощенный, заместил собой весь политический процесс, все его иерархические уровни.
На этом фоне и появился Путин.
Как то и было задумано Березовским, ВВП вошел в политику неспешно, вразвалочку. Тем более спокойный, чем истеричнее и нервознее становилась страна; тем более отрешенный и не вовлеченный в мелкие дрязги, чем активнее забрызгивал эфир грязью г-н Доренко. Появляясь на публике, немигающе глядя в экран, Путин выступал подчеркнуто бессодержательно; от любых деклараций уклонялся; в книжке «От первого лица», написанной двумя самыми яркими и дотошными журналистами эпохи Андреем Колесниковым и Натальей Геворкян, ухитрился ровным счетом ничего не сказать о себе и своих воззрениях на экономику, политику, историю. Он не хотел никого отталкивать, никого напрягать; все флаги в гости к нам — такой была его предвыборная стратегия. Тем не менее его фигуру с самого начала окружали шлейфы чужих ожиданий. Массовых: верните нам уверенность, дайте почувствовать государственную защиту от врага, пошлите сгусток патриотической энергии. Элитарных: введите экономику в либерально-рыночные рамки, освободите ее от беспредела, выведите из тени, но не возвращайте в социализм.
Экономическое движение на вольный Запад; патриотическое движение вглубь своей собственной сущности; отказ от телевизионных манипуляций живой жизнью — вот формула общественного «наказа», который носился в разреженном воздухе пиаровской эпохи и немедленно спроецировался на фигуру молчаливого Путина. Как было сказано в рекламе не самого лучшего, но весьма четкого и отзывчивого на запрос эпохи фильма Никиты Михалкова «Сибирский цирюльник» (1999): «Он русский — это многое объясняет». Если слоган слегка уточнить и нарастить — «Он свободный русский, и это объясняет все» — получится политический портрет ожидаемого Путина образца 2000 года. И одновременно — зачаток базовых ценностей новой России. Либерализм и патриотизм в одном флаконе.
Казалось, вместе с Путиным страна покинет болотное царство телевизионного морока, восстановит естественную иерархию низа и верха, обретет ясный государственный порядок и внятный экономический строй (то есть поставит и осуществит ближайшие цели), нащупает смысловые опоры российской гражданской нации (то есть начнет формировать базовые ценности). И тем самым наметит векторы своего движения сквозь историю. Вместе с мировым сообществом. Без потери самобытности.
Надежды эти не были беспочвенны; отчасти они оправдались. Исключительно своевременная и безупречно мужественная реакция России на события 11 сентября стала исторической вехой; путинский звонок Бушу был примером дальновидной политики, которая проводится вопреки умонастроениям собственных элит и значительной части электората, без оглядки на недавние тяжкие разногласия из-за югославских бомбежек… Опять как в фильме Михалкова, где именно потомок русского оказался лучшим из американцев.
В сравнении со всем этим не столь уж существенной казалась борьба государства с частными телеканалами. Сначала с «Гусинским» НТВ. Затем с ОРТ, которое почти безо всякой борьбы перешло из-под пригляда Березовского под контроль основного акционера, государства. И, наконец, с перепозиционированным под политические нужды ТВ-6. Гусинский действительно был неоплатным должником, а ссылки на то, что миллиардный государственный кредит был дан ему под решение примаковских проблем, не выдерживали никакой критики. Березовский действительно (как, впрочем, и поздний Гусинский, но в разы жестче и грубее) использовал телевидение в качестве информационной заточки и пытался с его помощью управлять страной. Любой политик, который пришел к власти на информационных штыках, предоставленных Березовским, обречен был эти штыки сначала отнять, а потом и зачехлить. Не только у Березовского; у всех.
Но еще важнее другое.
Сейчас мы смотрим на все эти битвы за телевидение сквозь призму заранее известного итога. Мы уже знаем, что в 2005-м, после переподчинения REN TV новым послушным владельцам, в стране не осталось ни одного частного канала, сколько-нибудь независимого от государства. Что введен негласный полузапрет на профессию для самого известного тележурналиста Леонида Парфенова, который Гусинского-то как раз и не защищал. Что силовые методы борьбы с олигархами, впервые опробованные на НТВ и ТВ-6, оказались эффективнее экономических, и это привело к соблазну все проблемы решать с помощью подконтрольной прокуратуры и зависимого суда. Однако ж тогда, в 2000-м и 2001-м все еще не было окончательно решено; плана тотального уничтожения независимого электронного вещания не существовало. Была конкретная задача: информационное зачехление. Она бы и осталась локальной задачей, если бы развитие страны пошло по другому руслу. По тому, который оформился в общественном запросе патриотического либерализма.
Как же распорядилась новая политическая элита отпущенным ей кредитом доверия и невысказанным, но вполне различимым «наказом» нации? Она рассудила, что в условиях нестабильности, разброда и шатаний двигаться вперед, реформировать экономику и восстанавливать государство невозможно и бессмысленно. Равно как бессмысленно дискутировать о гражданской нации и ее базовых ценностях, когда бедность выпирает наружу. Наоборот, нужно поменьше произносить сложных слов, а побольше людей успокаивать, укачивать их, убаюкивать на волнах медийного покоя. Да, вокруг много ужаса, страха и крови — то финансовый кризис случится, то дома взорвут, то «Норд-Ост» приключится, то Беслан, — но массовое сознание следует развернуть туда, где ему будет легко, спокойно и уютно; под этим символическим прикрытием можно незаметно провести либерально-экономическую спецоперацию, продолжить преобразования.
А где массовому сознанию легко, спокойно и уютно? В воспоминании о советской молодости. Очереди из памяти выветрились, пожизненное ожидание квартир и парткомовское унижение тоже, забыт непоправимый разрыв между декларациями номенклатуры и ежедневной практикой нормальных людей; солнечная, радужная оболочка молодого счастья осталась. Хорошо ж, сказала власть, вот вам, ребята, пряничек: советский гимн Александрова с перелицованными стихами гимнюка Михалкова, красное знамя для армии, золотая звезда для нее же; берите, не жалко. У нас еще есть. А тем, кто тоскует о тысячелетней истории России, предъявим имперский герб. Всем сестрам по идейным серьгам. Вы тут повозитесь немного, поиграйте с косточкой, погрызите ее, а мы тем временем проскочим со своими реформами. Не беда, что советское противоречит русскому, что гимн расходится с гербом. Это же только знаки. А знаки, как нам говорит всесильное учение постмодернизма, значения не имеют.
Вектор пути был определен, эстетика нового государственного пиара сложилась; оставалось подождать первых результатов.
Что же мы имели к середине первого путинского срока? Базовые ценности: туманны. Еще более туманны, чем были на излете 1999-го, когда достаточно массовые идеологические ожидания сгущались в образ начинающего Путина. Ближайшая цель: стабильность. Точнее, ее иллюзия. Телевидению не велено детализировать информацию о проблемных зонах, от Чечении до Махачкалы, запрещено показывать подробности терактов. Тихо, тихо, все хорошо; успокойтесь. Политические технологии достижения поставленной задачи: прекращение публичного политического процесса, превращение Думы в мощную машину для голосования, стилизация советской жизни без возвращения в ее пределы; игра с советской атрибутикой; сплошные старые песни о главном.
Я вовсе не хочу сказать, что не следовало терапевтически воздействовать на больное от пережитых потрясений население. Или что прежние Думы были лучше нынешней. Скорей наоборот: эта хоть какую-то законодательную базу в состоянии обеспечить, прежние в основном грызлись. Нет оснований сомневаться в том, что абсолютное большинство россиян восприняли возвращение советской атрибутики в имперской упаковке сентиментально. Но знаки все-таки имеют значение. Хуже того; они способны проецировать свое скрытое значение на окружающую реальность и ее преобразовывать. В чем очень скоро пришлось убедиться.
Сначала под мощные звуки советского гимна с православным текстом была создана мощная партийная структура. С одной-единственной целью: обеспечить бесперебойное голосование за правильные законы. Если «партия Ленина, партия Сталина» (в более поздней редакции — «сила народная») до последнего издыхания твердила, что она — ум, честь и совесть, то есть претендовала на разум человека и его сердце, то «Единая Россия» претендовала только на силу, ни на что больше: «В Единстве — сила». А где сила, там не надо ума и тем более сердца. В этой партии смогли ужиться образованные карьерные прагматики самых разных взглядов, от социалистических до либеральных, серые ничтожества, вплоть до бывших водителей некоторых партийных вождей, бюрократические циники; разница в оттенках и даже цветах оказалось несущественной.
Талантливые создатели весьма успешного с технологической точки зрения партийного продукта успокаивали оппонентов: чего вы ежитесь? Почему брезгуете? Мы же не лезем вам в сознание и в душу; нас не интересует тонкий общественный организм, нам нужен только работоспособный государственный механизм, мы его и создаем. Причем делаем свою работу куда лучше, чем делали ее предшественники, изготовители проекта «Наш дом — Россия». Что же до черномырдинских шуточек — «что бы ни строили, получается КПСС», — то глупости все это; никакой реставрации нет и быть не может. Только стилизация. В виде гимнографических муляжей. В виде муляжей партийных. Все ненастоящее. Настоящие — только реформы, которые мы будем проводить под прикрытием химер. Когда изготовим их достаточно.
Но как-то так получилось, что, сказав «а», пришлось говорить и «б»; я имею в виду административную реформу.
Вообще-то она замышлялась не по советскому, а по американскому образцу: разделение правительственных органов управления на министерства, имеющие политические функции, и агентства, имеющие функции финансовые. Но в том и фокус, что американская управленческая машина — формализованное следствие неформальных базовых ценностей, владеющих сознанием нации. Есть непосредственная, жесткая связь между посредническими задачами, которые решают многочисленные агентства, минимальным числом политизированных министерств — и ставкой на либеральные, четко прописанные и в этих рамках свободно функционирующие правила общественной игры. Точно так же внутренне логичной была министерская система сталинского образца; она с неизбежностью вытекала из патерналистских представлений большинства о мудрой, всеведущей и всепроникающей власти. А в нашей ситуации, где сознательный выбор нацией не сделан, разделение на министерства и агентства мгновенно привело к заторам в принятии решений, резкому росту взяткоемкосги и личностным конфликтам между руководителями министерств и агентств. Публичным проявлением системного сбоя стал раздрай между министром культуры Соколовым и руководителем Роскультуры Швыдким; а сколько подобных столкновений произошло в глухой информационной тени…
Что же пришлось сделать? Пришлось надстроить неработоспособную систему, дополнить ее. Над новыми министрами, многих из которых руководимые ими отрасли попросту отказались признавать, были поставлены советники президента. Тот же министр культуры и массовых коммуникаций Александр Сергеевич Соколов удивлялся: в министерскую бытность Михаила Юрьевича Лесина руководители телеканалов занимали очередь у дверей Минпечати, а к нему, Соколову, не заглядывали вовсе. Соколову объяснили, что руководители телеканалов видят президента минимум раз в неделю, а он будет видеть максимум раз в полгода: зачем, спрашивается; он им нужен? Чтобы как-то поправить положение, Лесина (вопреки первоначальным планам) назначили советником главы государства; медийные линии замкнулись на него через голову министерства.
А что это за модель? Уж точно не американская. Это модель — позднесоветская. Есть отраслевые министры; люди важные, но не главные. Над ними — завотделами отраслевых отделов ЦК КПСС, или, по-теперешнему, советники; эти посерьезнее будут. Над ними, если необходимо, стоят секретари ЦК; иначе говоря, помощники президента. А уж там, на самом верху, Политбюро; оно же всесильная администрация. Ну и, конечно, Генеральный Секретарь.
Начали стилизованным гимном; продолжили стилизованной партией; получили стилизованное правительство. Оказалось, этого мало. Советская система была отвратна, но внутренне цельна; никому не требовалось специально объяснять, почему именно 7 Ноября — главный день календаря; отчего 9 Мая — единственный не только государственный, но и общенациональный праздник; все понимали, что номенклатурно-отраслевая схема управления может быть реализована только при наличии КПСС, а КПСС способна успешно функционировать лишь при наличии жестко-вертикального подчинения. Центральный Комитет покоится на подпоре республиканских ЦК, те — на гранитных сваях обкомов, обкомы на райкомах, те на первичках. И если вы стилизуете эту модель на верхнем ее уровне, извольте стилизовать и на нижнем. У вас уже есть аналог отраслевых отделов и секретарей ЦК? Что ж, пожалте в обком.
Аналогом обкома, которым подкрепили новосозданный аналог ЦК, и стала пресловутая «вертикаль власти». Попробуем отрешиться от эмоций и просто холодно, рационально посмотреть на политическую реальность. А могло ли этого не быть? Мыслимо ли было вернуться к стилизованной КПСС и стилизованной системе советского «народно-хозяйственного» управления, и при этом не превратить губернаторов в первых секретарей? Нет. По существу, в 2004 году мы вернулись к идее, которую огласил то ли на XIX партконференции, то ли на I Съезде народных депутатов либеральный кемеровский руководитель Бакатин (потом он станет последним председателем КГБ СССР). Бакатин рассуждал так: первого секретаря обкома по должности следует предлагать в руководители областного Совета; если же Совет, голосует против, то человек автоматически теряет пост первого секретаря. Получается сразу и демократия, и вертикаль.
За управленческими решениями последовали исторические размышления. Если во время перестройки общественность с чрезмерным энтузиазмом каялась за все реальные и мнимые прегрешения советской империи перед сопредельными странами и народами, то теперь власть с еще большим энтузиазмом заговорила об избыточности и неоправданности покаяния как такового. Было прекращено прокурорское расследование Катынской трагедии — нечего перед поляками извиняться, пусть сами на себя посмотрят, все хороши. Пакт Молотова — Риббентропа, осужденный яковлевской комиссией I Съезда народных депутатов, отныне подается как почти невинное, техническое оформление Мюнхенского сговора; об этом на протяжение 2005 года дважды открытым текстом говорил глава Российского государства. Вопрос о переименовании Волгограда в Сталинград и об установке памятников усатому вождю к юбилею Победы всерьез дебатировался; к счастью, на это все-таки не решились.
Вслед за историческими размышлениями, под их сурдинку, начались политические конфликты со странами Балтии, СНГ и — отчасти — Центральной Европы. Национал-буржуазные соседи слишком часто давали и дают повод разговаривать с ними на повышенных тонах; мы были свидетелями бесчисленных проявлений польской русофобии, латышского шовинизма, западенской агрессивности и эстонского высокомерия. Причем на самом высоком уровне. Но если бы российская власть реагировала на внешние вызовы и — пускай предельно жестко — настаивала на соблюдении прав русских меньшинств, интересов нашего бизнеса в частности и государственных интересов в целом, — это было бы совершенно нормальной и единственно возможной линией политического поведения либерально-патриотической страны на международной арене. Однако ж реагирование постоянно подменялось конструированием неосоветского пространства вокруг новой России, стилизацией под Советский Союз, потерянный Ельциным и Горбачевым, а теперь как бы восстанавливаемый Путиным. А националистическую дурь младобуржуазных соседей, в полном соответствии с теорией заговора, объясняли подготовкой НАТО к войне с суверенной Россией. Михаил Леонтьев даже ввел в оборот выражение «страны-плацдармы» — Латвия с Запада, Грузия с Востока, Украина с Юга…
Такая политика с неизбежностью вела к попытке активной игры на чужих внутриполитических полях; к стилизации имперской тактики поведения на сопредельных территориях. Пиаровскими, заметим, методами. Тут, впрочем, выяснилось, что политика муляжей взамен реальных действий не конвертируется вовне. И грузинский конфликт, и украинские выборы, и даже президентскую гонку в прорусской Абхазии российские политтехнологи тотально и позорно проиграли. Бесполезно ссылаться на то, что непроходного Януковича навязал России Кучма; глупо кивать на Америку с Евросоюзом, которые тоже вложились по полной. Да, навязал; да, Вложились. Но, во-первых, в случае с Януковичем действовал простой принцип; «ах, обмануть меня нетрудно, я сам обманываться рад»; во-вторых, американцы с европейцами потратили на продвижение «своих» кандидатов не больше, чем Россия — на своих агентов влияния. Просто их — вполне циничная! — тактика хотя бы оттенялась внятной стратегией, адресованной не кланам, а продвинутой части нации: вот вам ценности западной цивилизации; вот вам перспектива пути из-под России в общеевропейское пространство; вот вам гарантии защиты. Столь же циничная тактика российских технологов — вот вам дешевый газ и преимущества российского трудового рынка; вот вам память о счастливых временах Советского Союза — не была наделена ценностным смыслом. Зачем сохранять надоевшую полубанду Кучмы? Потому, что газ тогда будет дешевый. Нет, не почему, а зачем? Зачем-зачем. За кирпичем.
Да, потом многие украинцы и грузины с огорчением поймут, что поторопились; что свобода приходит нагая, и западные обещания сродни восточным, их минимум три года ждут; что прошлое, соединившее судьбы разных народов в имперский узор, не было безоблачным, но не было и случайным. Но то будет потом. А пока, делая выбор, люди в массе своей ориентировались не на тактику, а на стратегию; не на сиюминутные пряники, а на завтрашние обретения. Понять этого российская элита не захотела. И по привычке стала отслаивать неприятный исторический факт тотального поражения, упаковывать его в мифологическую вату.
Один из главных идеологов «политики муляжей» г-н Павловский в полный голос заговорил об угрозе внешнего управления, о «вашингтонском обкоме», который всем диктует правила поведения, о «суверенной демократии», предельно усеченной, зато способной противостоять «внешнему управлению»… Возникала яркая картина опасного мира, в котором России противостоит Америка, претендующая на право управления Кремлем. При этом и создатели легенды, и ее заказчики прекрасно знали, что главная проблема российско-американских отношений совсем в другом. Нет у нас никаких точек пересечения; во время встреч на высшем уровне говорить ни о чем всерьез не приходится. Кроме как о любимых собаках обоих президентов. Америка потеряла интерес к России; Россия не знает, зачем ей Америка.
За пиаровской дымовой завесой, за образами «внешнего управления» (которое, между прочим, вводится после банкротства, не раньше!) скрывался элементарный страх отечественной номенклатуры. Она увидела, как быстро и безвозвратно исчезают с поверхности исторического процесса кланы, казавшиеся незыблемыми и намеревавшиеся править вечно; как тяжела расплата за невыносимую легкость бытия, как ненадежны все оборонительные схемы. Тем более что к моменту начала «оранжевой революции» уже были приняты некоторые решения, отрезавшие российским элитам путь к отступлению. Главное из них: 25 октября 2003 года был арестован Михаил Ходорковский.
Как бы кто ни относился к МБХ лично и его деятельности на ниве экономики и политики, приходится признать, что это решение было ошибочным. И роковым. Судить Ходорковского за его сомнительные дела 90-х было невозможно; тогда пришлось бы сажать всех подряд: в бизнесе, особенно крупном, чистеньких не осталось. Пришлось искусственно, на виду у восхищенной публики, создавать повод для приговора за «преступления» 2000-х; за тот период, когда «ЮКОС» как раз начал осознанно выходить из тени, подавая положительный пример другим. Решение посадить Ходорковского мгновенно и непоправимо нарушило баланс между ельцинскими и путинскими элитами; породило соблазн начать «распил» нефтяной империи поверженного врага в пользу конкретных властных группировок; вынудило к остановке затеянной судебной реформы. Но еще хуже, что были приведены в действие системы политического давления, которые казались благополучно преодоленными в перестройку и навсегда оставшимися в советском прошлом. Чтобы сломать Ходорковского и высверлить из его разрушенного бизнеса самые дорогие элементы, позднему Путину пришлось опереться на силовиков, как раннему Ельцину необходимо было опереться на олигархов в борьбе с Верховным Советом. И как Ельцин вынужден был на протяжении всего срока своего правления расплачиваться за этот союз с новым классом, так и Путин вынужден был окончательно слиться в объятиях со спецслужбами. Которые не только стали увлеченно брать заложников и ломать судьбы рядовым помощникам Ходорковского (четырнадцатилетний приговор и. о. управделами, отказ Светлане Бахминой во встречах с детьми…), но и предъявили претензии на ключевую роль в государстве.
Президент продолжал убежденно говорить — и во время единственной предвыборной встречи 2004 года, и в посланиях Федеральному собранию — о сильном гражданском обществе как единственно возможном ресурсе развития России, о тирании налоговой бюрократии, о конкурентоспособной личности как об условии успешных реформ, о свободном человеке в свободной стране. Но все эти благие пожелания наталкивались на непробиваемую стену, отторгались неосоветской системой вертикально управляемого рынка. Такой системой могут по-настоящему управлять лишь системные кадры. Политическую трубу прорвало, и чекисты хлынули во все экономические ниши, уже ничего не стесняясь и поначалу не опасаясь каких бы то ни было последствий. Вплоть до грузинского, украинского и абхазского кризисов 2004–2005 годов.
Стилизация обернулась реальной реставрацией. Пиар, подменивший собою политику, в конце концов и стал — политикой.
И тут начались перемены. Все того же, символического свойства. Исчерпав запас эмоционального покоя, таившийся в знаках советского прошлого, нуждаясь в знаковом оправдании и поддержании инструментов вертикального управления, не найдя при этом объединительных начал в себе и вокруг себя, властная элита решила погрузить общенациональную память в еще более далекое прошлое. И незаметно от игры в мифологию советской империи перешла к игре в мифологию империи — российской. Для этого в пиаровский образ страны и мира были добавлены своеобразные фильтры, способные гасить красный цвет, не различать его; одновременно была усилена контрастность белого. Странный симбиоз имперского и советского, чекистского и рыночного, православного и акционерного — вдруг начал слегка менять пропорции и был спроецирован на тысячелетнюю российскую историю, сгустившись в новый общенациональный праздник, 4 Ноября.
С точки зрения тактической решение единственно верное; страна была незаметно переключена с одного ноябрьского торжества на другое. Мирно, тихо, без демонстраций и потрясений, красный день революционного календаря уступил место дню — белому. В 2000-м старый советский гимн на новые русские слова был подарен электорату, ностальгирующему по прежним временам; в 2005-м советский пласт истории был подвергнут аккуратной редукции, она же резекция, и началась медленная подготовка к захоронению ленинской мумии. Что, видимо, произойдет к концу второго путинского срока; и слава богу, и спасибо Путину.
С точки зрения содержательной все куда сложнее. Дело не только в том, что по какой-то закономерной случайности именно 4 ноября ничего в русской истории не происходило[1]; дело в том, что решительно непонятно, каким именно образом события XVII века мифологически связаны с днем сегодняшним. Как кровавое 7 ноября было связано со всей советской историей — ясно; как выход из Смуты идеологически обосновывал право династии Романовых на царство — тоже; но как народное ополчение князя Пожарского и мещанина Минина, изгнание из Китай-города кучки обанкротившихся поляков и части малороссийских казаков (серьезные столкновения со шведами были еще впереди) соотносится с политической жизнью нынешней России? С метафорами «суверенной демократии», «внешнего управления» и «натовских плацдармов» по всему периметру российских границ — да, соотносится вполне. С навязчивым желанием объявить годы мучительно-грандиозных преобразований России, 90-е, смутным временем — тоже. Но как — с ролью свободной страны в свободном мире, страны патриотической и либеральной, участвующей в глобальных процессах, но сохраняющей самобытность; России, претендующей на серьезные позиции в клубе самых развитых стран и участвующей в борьбе с мировым террором? Никак.
Зато этот новый старый праздник соотносится с новой стратегией движения вперед, которая у властной элиты все-таки начала появляться. Описать эту стратегию можно так. Мы в относительно враждебном окружении; единственный язык, который понимает мир, — язык силы; стало быть, Россия должна стать предельно сильной в экономическом и военном отношении. За счет чего? За счет сырьевого ресурса, — хватит этого стесняться. Характер внутренней политики при том не так уж и важен, он вторичен и насквозь инструментален. Россия — страна не либеральная и не тоталитарная, не свободная, но и не порабощающая; она даже не патриотическая. Главный ее признак, главное ее качество — успешность. А либерализм и патриотизм, авторитаризм и патернализм всего лишь способы достижения успеха. Сегодня один, завтра другой. Главный же секрет успеха, его ядро — выход на глобальный рынок в качестве ключевой газово-нефтяной державы, умело конвертирующей сырьевые деньги в наукоемкие технологии и социальные программы. «Газпром» должен стать крупнейшей компанией сначала Европы, а потом и мира; управлять этой компанией все равно что управлять страной в целом. Поэтому совсем необязательно менять конституцию, вводить третий президентский срок; достаточно перевести к 2008 году рычаги управления из Кремля в головной офис «Газпрома» на улице Наметкина в Москве.
А чтобы процессу управления никто не мешал, следует вернуть под государственный контроль ключевые холдинги, некогда приватизированные на льготных условиях, а теперь, после многократного роста капитализации, льготно же выкупаемые у собственников. Лет через двадцать, когда определится костяк новых элит, выявятся и устоятся те 200300 семей, которые будут готовы контролировать ЗАО «Россия», станут новой аристократией, эти огосударствленные предприятия можно будет повторно приватизировать. Опять льготно.
Имперский флер призван всего лишь окутать и прикрыть жесткую борьбу за долгосрочную власть и передел страны. Но мы уже знаем, что знаки в политике имеют значения; тактический постмодернизм оборачивается грубым реализмом политической жизни. В ближайшие годы мы будем с интересом наблюдать, как пустые оболочки имперских символов начнут наполняться практическими действиями; как вслед за этими действиями будет меняться конфигурация самой политики. А поскольку «империя» — понятие еще более расплывчатое, чем «советская цивилизация», то и реставрации «империи» не будет. Будет — безвкусный имперский новодел, имитация старины, политический аналог художественного творчества Зураба Константиновича Церетели. Обернется ли он реакцией, которая обычно следует за реставрацией, — посмотрим; но обычно такие имитационные проекты долгосрочными и устойчивыми не бывают.
Тут опасно быть ригористом и сваливать всю вину за происходящее на кремлевские вершки. Если бы свободолюбивая советская интеллигенция использовала великий шанс конца 1980-х; если бы демократические «корешки» не деградировали на протяжении второй половины 1990-х и начала 2000-х; если бы либералы и правые умели искать и менять лидеров, не презирали бы то самое молчаливое большинство, на равнодушие и жажду обывательского сна которого опирается нынешний режим; если бы профессиональные свободолюбцы не ставили невыполнимые и отторгаемые нацией революционные цели, — не было бы всего, что мы сейчас наблюдаем. Даже те люди, которые руководят страной сейчас (и пользуются более чем реальной поддержкой населения), неизбежно вели бы себя иначе; по-другому думали бы, по-другому действовали и принимали бы в поворотные моменты новейшей истории другие решения. Но если праздник 4 ноября чему и учит на самом деле, так это тому, что победу в тяжких обстоятельствах гарантирует лишь общенациональное единство, одушевление общей волей, готовность забыть о местнических, денежных и иных прочих разделениях перед лицом высших ценностей своей земли. Нельзя отдать жизнь за интересы кланов, если ты в эти кланы не входишь; но можно отдать свою отдельную жизнь за великий общий смысл. А вот со смыслами у нас дела обстоят все хуже.
Нельзя сказать, что никто в правящих элитах этим не озабочен; недаром в феврале 2006-го книжку молодого политолога Алексея Чадаева «Путин: его идеология» представлял в офисе «Единой России» лично Владислав Сурков. И в телевизионном интервью по этому поводу (что само по себе невероятно, — Сурков всегда подчеркнуто избегал публичности) сказал: «Чадаеву удалось сформулировать три базовых принципа путинской политики. Демократия как способ реализации человеческой свободы. Государственный суверенитет как способ обеспечить свободу нации. И качество жизни как житейское измерение все той же свободы». Против свободы возражать трудно: если эта идея станет одной из базовых ценностей новой России, у нас и впрямь есть шанс вписаться в общемировое будущее на самостоятельных правах. Особенно если на принцип политической свободы, как на незыблемый стержень, нанижутся идеи суверенной личности и общероссийской солидарности; появится «ценностей незыблемая скала». Но, во-первых, политическая практика последних лет с идеалом свободы как-то плохо сочетается. Равно как с уважением к личности. Во-вторых, вслушаемся. Демократия — способ. Суверенитет — способ… Технологический подход во всем, даже в определении политических целей. И это не вина Суркова. Он именно политический технолог, причем на сегодняшний день — лучший в стране. Такова его профессия, таков его взгляд на мир. Не его обязанность формулировать цели; его работа — обеспечивать способы их достижения. Если же ясные перспективы не предложены высшей властью, и тактик вынужден сам себе придумывать стратегию, а образованная часть общества лишена возможности вести открытую дискуссию о наших общенациональных ценностях, — тогда беда.
Удивительно ли, что в газовые 2000-е, как в нефтяные 1970-е, развлечение стало единственной общей повесткой дня для нашей разнородной, противоречивой, живущей в разных пространствах и даже эпохах страны? Спросим сами себя: что смотрят наши сограждане? На что есть массовая реакция? На юмористические программы для бедных и программы, пародирующие аналитику, — для богатых. А в каких информационных точках сходится интерес Камчатки и Якутска, Москвы и Перми, Екатеринбурга и Ямала? Только в точке катастрофизма; если начинает заваливаться монетизация — это обсуждает вся страна; но что обсуждает страна, когда все относительно спокойно? Погоду и хохму. А всерьез — только про свое, региональное. Она внутренне расползается, раскалывается, обособляется. Пока есть немереные нефтегазовые деньги, эту пустоту можно заполнять ими. А ну как кончатся? Тогда что? Повторение позднесоветского сценария? Распад на фоне декларируемого единства?
Нам скажут: нет сейчас в обществе запроса на поиск базовых ценностей. Есть — на хлеб и зрелища. Это не до конца верно; потаенный и уже почти болезненный (идеи, загнанные в подсознание, мутятся) запрос на сколько-нибудь ценностную политику есть, иначе грубо и наспех сколоченная «Родина» не получила бы на последних парламентских выборах свои неожиданные проценты. Но ладно, допустим, что и впрямь нет. Следует ли из этого, что формированием запроса не надо заниматься? Ничуть. Большая политика — как большой бизнес; здесь вопрос о будущем подчас важнее вопроса о настоящем.
Были в 70-е годы на мировом рынке две крупные компании. Одна называлась «Ксерокс», другая «Нокиа». «Ксерокс» держал под своим контролем ключевое направление высокотехнологичной промышленности; «Нокиа» производила отличные шины и болотные сапоги. В какой-то момент акционеры «Ксерокса» решили не тратиться на вложения в завтрашние телекоммуникации — спроса нет. «Нокиа» избыток «резиновых» денег потратила на эти рискованные инвестиции, попыталась сформировать спрос.
Где теперь «Нокиа»? И где — «Ксерокс»?
Здесь не место вдаваться в подробности; см. блестящую статью историка Владислава Назарова «Что будут праздновать 4 ноября 2005 года?» // Отечественные записки. 2005. № 5 (20). — Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, примеч. авт.