53379.fb2
Во-вторых, — это мнение высказывает, в частности, Н. А. Полевой — «не виноватее ли всех был сам Наполеон, не явившийся на поле битвы, не отдавший точных приказов?» [110. С. 57].
Ему вторит Дэвид Чандлер:
«Благополучный уход русских войск все же не был целиком на совести у Жюно. Показательно, что Наполеон покинул фронт и удалился в Смоленск в 5 часов вечера для отдыха; это уже не был тот блестящий полководец с безграничной энергией, как в прошлые кампании» [147. С. 482].
Историк Франсуа-Ги Уртулль также выражает недоумение по поводу поведения Наполеона:
«Отсутствие Наполеона в этом бою удивительно, он мог бы получше управлять этими разрозненными операциями» [161. С. 86].
В-третьих, — этим вопросом справедливо задается М. И. Богданович — зачем Наполеону вообще потребовалось основными силами штурмовать хорошо укрепленный город и почему в обход он отправил лишь малочисленный и к тому же вестфальский корпус? Действительно, трудно объяснить, «к чему Наполеон готовился штурмовать город, не имевший для него никакой особенной важности. Ежели бы он <…>, сосредоточив под Смоленском до 180-ти тысяч войск, направил большую часть их вверх по реке к Прудищеву, то мы были бы принуждены очистить Смоленск, либо потеряли бы сообщение с Москвой» [19. С. 272].
«Бой при Лубино закончился таким же, как и под Смоленском, планомерным отступлением Барклая-де-Толли» [136. С. 117].
Сам Михаил Богданович, сообщая царю об оставлении Смоленска, написал:
«Отдача Смоленска дала пищу к обвинению меня. <…> Слухи неблагоприятнейшего сочинения, исполненные ненавистью <…> распространились, и особенно людьми, находившимися в отдалении и не бывшими свидетелями сего события» [8. С. 366].
Конечно же больше других усердствовал князь Багратион. 7 (19) августа он жаловался на действия Барклая-де-Толли и лично императору Александру, и другим высокопоставленным лицам. Вот, например, еще один отрывок из его письма графу Аракчееву:
«Министр самым мастерским образом ведет в столицу за собою гостя. <…> Скажите, ради Бога, что нам Россия — наша мать скажет, что так страшимся и за что такое доброе и усердное Отечество отдается сволочам и вселяет в каждого подданного ненависть и посрамление? Чего трусить и кого бояться? Я не виноват, что министр нерешим, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно, и ругают его насмерть. <…> И все от досады и грусти с ума сходят…
Ох, грустно, больно, никогда мы так обижены и огорчены не были, как теперь… Я лучше пойду солдатом, в суме воевать, нежели быть главнокомандующим и с Барклаем. Вот я Вашему сиятельству всю правду описал, яко старому министру, а ныне дежурному генералу и всегдашнему доброму приятелю. Простите» [9. С. 71–72].
Мнение генерал-майора, философа и декабриста М. А. Фонвизина:
Главнокомандующие обеих наших западных армий, генералы Барклай-де-Толли и князь Багратион, оба, хотя в разных родах, обладали великими военными качествами, из которых последнее была самая блистательная храбрость, ознаменовавшая многолетнее военное поприще того и другого. Оба наши полководца в неустрашимости и военной опытности не уступали ни одному из маршалов Наполеона. Барклай-де-Толли при равных с князем Багратионом достоинствах имел более его познаний в военных науках, мог искуснее его соображать высшие стратегические движения и начертать план военных действий, но князь Багратион на поле сражения, которое мог объять глазом, был неподражаем в своих мгновенных вдохновениях, — угадывал верно намерения неприятеля и умел противодействовать успехам даже самого Наполеона.
Однако при всех достоинствах Барклая-де-Толли, человека с самым благородным, независимым характером, геройски храброго, благодушного и в высшей степени честного и бескорыстного, армия его не любила за то только, что он — немец! В то время, когда против России шла большая половина Европы под знаменами Наполеона, очень естественно, что предубеждение против всего нерусского, чужестранного сильно овладело умами не только народа и солдат, но и самих начальников. При том Барклай-де-Толли с холодной и скромной наружностью был изранен, был с перебитыми в сражении рукою и ногою, что придавало его особе и движениям какую-то неловкость и принужденность; не довольно чисто говорил он и по-русски, и большая часть свиты его состояла из немцев: — все это было, разумеется, достаточно в то время, чтобы не только возбудить нелюбовь армии к достойному полководцу, но даже внушить обидное подозрение насчет чистоты его намерений. Не оценили ни его прежних заслуг, ни настоящего искусного отступления, в котором он сберег армию и показал столько присутствия духа и мудрой предусмотрительности.
Князь Багратион, сподвижник и любимец Суворова в Итальянскую кампанию, был любим войсками; высокими важными качествами, обходительным и ласковым обращением с подчиненными, он приобрел всеобщую любовь и затмил своего соперника, главнокомандующего 1-й армии, которому имел причины завидовать: Барклай-де-Толли был моложе в чине Багратиона, но как военный министр он брал у него первенство. Император приказал князю Багратиону сообразовать все действия 2-й Западной армии с действиями 1-й и следовать всем действиям ее главнокомандующего. Это ставило Барклая-де-Толли с Багратионом в странное, неестественное соотношение, и ко вреду всех военных действий могло только раздражать и усиливать их взаимную неприязнь. К тому же сам император, хотя уважал Барклая-де-Толли, но не он один пользовался исключительной доверенностью государя: нескольким лицам в обеих армиях дал он право писать к себе откровенно о военных действиях. Кроме двух главнокомандующих с Александром переписывались начальники штабов обеих армий, генерал Ермолов, граф Сен-При и исправляющий должность дежурного генерала 1-й армии флигель-адъютант Кикин. Все эти лица принадлежали к партии, противной Барклаю-де-Толли, и в письмах своих к государю не щадили ни нравственный его характер, ни военный действия его и соображения. Против него был и великий князь Константин Павлович, командовавший гвардией, и лица, его окружающие.
Барклай-де-Толли почти не имел в своей армии приверженцев: все лучшие наши генералы, из которых многие приобрели справедливо заслуженную славу, были или против него, или совершенно к нему равнодушны. Главные недоброжелатели его были: во-первых, начальник его штаба генерал Ермолов, издавна дружный с князем Багратионом, и генерал Раевский, пользовавшийся его доверенностью и имевший на него большее влияние. Ермолов и Раевский (особенно первый) по высоким качествам, отличным способностям и характеру не могли удовлетвориться второстепенными ролями. Оба они с самой блистательной храбростью соединяли военное научное образование и опытность, были пламенные патриоты и обожаемы не только непосредственными подчиненными, но и всей армией. Александр не любил ни того, ни другого, но поневоле уважал их за личные достоинства. За ними на первом плане выставлялись некоторые из корпусных начальников: граф Витгенштейн, Милорадович<emphasis>[38]</emphasis>, Тучков, Багговут, граф Остерман-Толстой, Коновницын, граф Пален, Дохтуров; артиллеристы: граф Кутайсов, князь Яшвиль; генерального штаба полковники: Толь и Дибич<emphasis>[39]</emphasis>, — все это генералы недюжинные, в которых личная храбрость была из последних достоинств. Не любя Барклая-де-Толли, его противники сообщили чувства неприязни своей и войску: не раз во время ночных переходов он, объезжая колонны, слышал ропот на бесконечное отступление, а в гвардейских полках пение насмешливых куплетов на его счет. Но Барклай-де-Толли не обращал на это внимания и твердо исполнял принятый однажды план: искусным отступлением довлечь Наполеона с его несметной армией в сердце России и здесь устроить ему гибель [145. С. 106–111].
Мнение историка С. П. Мельгунова:
Не Барклай сделался народным героем 1812 года. Не ему, окруженному клеветой, достались победные лавры… А между тем он лучше всех понимал положение вещей, он предусмотрел спасительный план кампании, он твердо осуществлял его, пока был в силах, несмотря на злобные мнения вокруг. И его преемник должен был пойти по его пути. Не он виноват был в первых ошибках. Даже недоброжелательно настроенный к нему генерал Ермолов, и тот должен снять ответственность за первые неудачные шаги с Барклая:
«Не только не смею верить, — говорит Ермолов в своих «Записках», — но готов даже возражать против неосновательного предположения, будто бы военный министр одобрял устроение укрепленного при Дриссе лагеря и, что еще менее вероятно, будто не казалось ему нелепым действие двух разобщенных армий на большом одна от другой расстоянии, и когда притом действующая во фланге армия не имела полных пятидесяти тысяч человек». Здесь уже приходилось умолкнуть перед решением высшей власти…
Во всяком случае, Барклай, судя по отзывам современников, был одним из лучших русских генералов, — человек знания и дела. Как ни бледна характеристика Барклая, сделанная Ермоловым в «Записках», но и она много говорит, если принять во внимание, что эта характеристика исходит от друга Багратиона, в свою очередь, повинного в интригах и известного своей нелюбовью к «немцам». «Не принадлежа превосходством дарований к числу людей необыкновенных, он излишне скромно ценил свои способности, — пишет Ермолов. — Барклай — человек ума образованного, положительного, терпелив в трудах, заботлив о вверенном ему деле, равнодушен в опасности, недоступен страха. Свойств души добрых!»… Отмечая другие свойства, Ермолов заключает: «Словом, Барклай-де-Толли имеет недостатки с большей частью людей неразлучные, достоинства же и способности, украшающие в настоящее время весьма немногих из знаменитейших наших генералов». Ермолов отмечает, что при всех хороших своих качествах Барклай страдал недостатком: «нетверд в намерениях, робок в ответственности… Боязлив перед государем, лишен дара объясняться. Боится потерять милость его»… Мы увидим дальше, что все факты опровергают эти последние черты, приписываемые Барклаю биографом. Независимость Барклая, которую как характерную черту его отмечает М. А. Фонвизин, много раз подтвердилась на деле и, быть может, в значительной степени и вызывала нелюбовь соратников и подчиненных.
Барклай был человек дела, к тому же обладавший большой работоспособностью (ее отмечает и Ермолов). Назначенный военным министром, он не подходил к общему тону придворной жизни, не разделял и вкусов тогдашней военщины. Человек образованный, еще будучи шефом Егерского полка, он старался внушить подчиненным офицерам, что военное искусство далеко не заключается только в «изучении одного фронтового мастерства». Он боролся против господствовавшей тенденции «всю науку, дисциплину и воинский порядок основывать на телесном и жестоком наказании» (знаменитый циркуляр военного министра 1810 года). И этим он вызвал уже «злобу сильного своего предместника», то есть Аракчеева, который «поставлял на вид малейшие из его (то есть Барклая) погрешностей». Неожиданному возвышению Барклая завидовали, а он, «холодный в обращении», замкнутый в себе, «неловкий у двора», не думал снискивать к себе расположения «людей близких государю». Барклай не был царедворцем и по внешности. <…>
Таким образом еще до войны вокруг Барклая скопилось много зависти, злобы и ненависти. Но император Александр ценил и доверял ему: «Вы развязаны во всех ваших действиях», писал он ему 30 июля 1812 года. И Барклай сознательно шел к поставленной цели, проявляя свою обычную работоспособность, показывая «большое присутствие духа» и «мудрую предусмотрительность» (Фонвизин). Но вокруг него кишела зависть и борьба. «Всякий имел что-нибудь против Барклая, — вспоминает генерал Левенштерн, — сам не зная почему». Все действия главнокомандующего критиковались; без «всякого стеснения» обсуждались его «мнимые ошибки». Действительно, против Барклая в полном смысле слова составился какой-то «заговор», и заговор очень внушительный по именам, в нем участвующим. Не говоря уже о таких природных интриганах, как Армфельт<emphasis>[40]</emphasis>, свитских флигель-адъютантах и т. п., все боевые генералы громко осуждали Барклая — и во главе их Беннигсен, Багратион, Ермолов и многие другие. Такие авторитетные лица, как принц Ольденбургский, герцог Вюртембергский, великий князь Константин Павлович, командовавший гвардией, открыто враждовали с Барклаем. Было бы хорошо, если бы дело ограничивалось тайными письмами, в которых не щадили «ни нравственный его (Барклая) характер, ни военные действия его и соображения». Нет, порицали открыто, не стесняясь в выражениях, лицемерно чуть ли не обвиняя его в измене. В гвардии и в отряде Беннигсена сочинялись и распространялись насмешливые песни про Барклая. Могла ли при таких условиях армия, не понимавшая действия главнокомандующего, верить в его авторитет, сохранять к нему уважение и любовь? Игру вели на фамилии, на «естественном предубеждении» к иностранцу во время войны с Наполеоном. Любопытную и характерную подробность сообщает в своих воспоминаниях Жиркевич: он лично слышал, как великий князь Константин Павлович, подъехав к его бригаде, в присутствии многих смолян утешал и поднимал дух войска такими словами: «Что делать, друзья! Мы не виноваты… Не русская кровь течет в том, кто нами командует… А мы и болеем, но должны слушать его. У меня не менее вашего сердце надрывается»…
Какой действительно трагизм! Полководец «с самым благородным, независимым характером, геройски храбрый, благодушный и в высшей степени честный и бескорыстный»… <…> человек беззаветно служивший родине и, быть может, спасший ее «искусным отступлением, в котором сберег армию», вождь, как никто, заботившийся о нуждах солдат, не только не был любим армией, но постоянно заподозревался в самых низких действиях. И кто же виноват в этой вопиющей неблагодарности? Дикость черни, на которых указывает Пушкин, или те, кто сознательно или бессознательно внушал ей нелюбовь к спасавшему народ вождю?
Надо было проявить много твердости, чтобы парализовать тот «дух происков» в армии, на который жаловался Барклай в своем «изображении военных действий 1-й армии в 1812 году». Он проявил достаточную независимость, выслав в Петербург нескольких царских флигель-адъютантов, находившихся в главной квартире. Он не остановился перед удалением из армии цесаревича Константина, признав присутствие его в армии «бесполезным». Но Барклай буквально был окружен недоброжелателями. Он знал о ропоте солдат. Он знал, что победа примирила бы его с армией. Но, как должен признать Ермолов, «обстоятельства неблагоприятны были главнокомандующему и не только не допускали побед, ниже малых успехов». А поражение нанесло бы непоправимую уже брешь.
Но почему же Барклай, окруженный такой нелюбовью, сам не сложил с себя звания главнокомандующего? И не честолюбие, очевидно, играло здесь роль — Барклай слишком страдал от окружавшей его неприязни, чтобы не принести в жертву свое честолюбие, как полководца.
Здесь, может быть, в высшей степени проявилась его твердость — русские военачальники на первых порах слишком все пылали стремлением одерживать победы, слишком самоуверенно смотрели вперед, мало оценивая всю совокупность «неблагоприятных обстоятельств» и опасность положения. И, может быть, было бы большим несчастием для России, если бы командование перешло к пылкому и самонадеянному Багратиону, который и по чинам и по положению в армии имел все шансы сосредоточить в своих руках командование.
Барклай и Багратион были люди совершенно различного темперамента. Ужиться им было слишком трудно. Пылкость и горячность Багратиона мало подходила к уравновешенности Барклая. <…> Это «рожденный чисто для воинского дела человек», по отзыву декабриста Волконского. «Отец-генерал по образу и подобию Суворова» (Ростопчин). Но при всех этих качествах Багратион был человек «не высоко образованный», как отмечают в один голос все его друзья. Ив этом отношении он должен был уступить Барклаю. «Одаренный от природы счастливыми способностями, остался он без образования и определился в военную службу, — пишет Ермолов. — Все понятия о военном ремесле извлекал он из опытов, все суждения о нем — из происшествий, по мере сходства их между собою, не будучи руководим правилами и наукою и впадая в погрешности»… «Если бы Багратион, — добавляет Ермолов, — имел хоть ту же степень образованности, как Барклай-де-Толли, то едва ли бы сей последний имел место в сравнении с ним». Но именно этой «образованности» у Багратиона не было. <…>
Одним словом, Багратион был, несомненно, хорошим боевым генералом, человеком большого энтузиазма и личного геройства. Быть может, все это хорошие качества для полководца, но не при тех условиях инее тот момент, в каких находилась Россия в начале кампании 1812 года. Отличаясь «умом тонким и гибким», по отзыву Ермолова, Багратион, к сожалению, не проявил этих качеств в отношении к Барклаю. <… >
Наивность и искренность, в которые Багратион облекал свои выступления против Барклая, служат оправданием для личности Багратиона, геройски павшего на поле брани. Но если личные его подвиги давали высокие примеры бесстрашия и мужества, то бестактные поступки против Барклая не могли не иметь деморализующего влияния. А между тем именно Багратион при своем влиянии в армии мог быть лучшей опорой Барклая. Барклай ценил достоинство Багратиона, щадил его самолюбие, когда последнему, несмотря на старшинство в чинах, связи при дворе и огромную популярность в армии, пришлось при соединении под Смоленском двух армий стать в подчинение к Барклаю. Такт Барклая проявился уже в том, что он лично поехал навстречу Багратиону. Однако поведение Багратиона способно было вывести из терпения и всегда спокойного Барклая. Если верить рассказам очевидцев, в армии происходили бесподобные сцены: дело доходило до того, что главнокомандующие в присутствии подчиненных «ругали в буквальном смысле» один другого. <… > Можно ли в таких условиях говорить о какой-либо солидарности в действиях, являвшейся одним из главных залогов успеха [89. С. 90–98].
Генерал А. И. Михайловский-Данилевский пишет:
«После сражения при Лубино неприятель два дня не напирал на наш арьергард» [95. С. 179].
1-я Западная армия в это время находилась на марше к Соловьевой переправе, 2-я Западная армия шла к Дорогобужу. Вскоре армия Барклая-де-Толли заняла позицию у Умолья.
Михаил Богданович «предполагал выждать тут неприятеля и принять сражение, для чего князь Багратион возвратился из Дорогобужа и стал на левом крыле 1-й армии. Намерение Барклая-де-Толли не отступать далее казалось несомненным» [95. С. 179].
Во всяком случае, местные условия он признал достаточно выгодными для сражения. Но главное заключалось не в этом: слишком уж велика была степень давления на него общего желания боя, царившего в русской армии. А потому Барклай-де-Толли принял решение дать генеральное сражение французам при Умолье, и он даже отдал ряд соответствующих распоряжений.
9 (21) августа князь Багратион, находясь в Дорогобуже, продолжал негодовать и на отступление, и на отсутствие новостей, и на утомление людей. В своем письме генералу А. П. Ермолову он выразил свое отношение к происходившему следующим образом:
«Зачем вы бежите так, и куда вы спешите?.. Что с вами делается, за что вы мною пренебрегаете? Право, шутить не время» [25. С. 240].
Прямо скажем, положение было не из простых. В конце концов, разрываясь между необходимостью и невозможностью, Михаил Богданович, похоже, и сам начал думать, что без генерального сражения уже больше не обойтись.
В те драматические дни он написал графу Ф. В. Ростопчину:
«Нынешнее положение дел непременно требует, чтобы судьба наша была решена генеральным сражением. <…> Все причины, доселе воспрещавшие давать оное, ныне уничтожаются. Неприятель слишком близок к сердцу России, и, сверх того, мы принуждены всеми обстоятельствами взять сию решительную меру, ибо, в противном случае, армии были бы подвержены сугубой гибели и бесчестью, а отечество не менее того находилось бы в той опасности, от которой, с помощью Всевышнего, можем избавиться общим сражением, к которому мы с князем Багратионом избрали позиции» [95. С. 179–180].
«Мы избрали…» Правильнее, наверное, было бы сказать: «Меня вынудили избрать…»
Мнение писателя и историка С. Н. Глинки:
На челе Барклая-де-Толли не увяла ни одна ветка лавров его. Он отступал, но уловка умышленного отступления — уловка вековая. Скифы — Дария, а парфяне — римлян разили отступлениями. Не изобрели тактики отстушений ни Моро, ни Веллингтон. <…> Не изобрел этой тактики и Барклай на равнинах России. Петр Первый высказал ее в Желковке на военном совете 30 апреля 1707 года, когда положено было: «Не сражаться с неприятелем внутри Польши, а ждать его на границах России». Вследствие этого Петр предписал: «Тревожить неприятеля отрядами; перехватывать продовольствие; затруднять переправы, истомлять переходами». В подлиннике сказано: «Истомлять непрестанными нападениями». Отвлечение Наполеона от сражений и завлечение его вдаль России, стоило нападений. Предприняв войну отступательную, император Александр писал к Барклаю: «Читайте и перечитывайте журнал Петра Первого». Итак, Барклай-де-Толли был не изобретателем, а исполнителем возложенного на него дела. Да и не в том состояла трудность. Наполеон, порываемый могуществом для него самого непостижимым; Наполеон, видя с изумлением бросаемые те места, где ожидал битвы, так сказать, шел и не шел. Предполагают, что отклонением на Жиздру Барклай заслонил бы и спас Москву. Но, втесняя далее в пределы полуденные войско Наполеона, вместе с ним переселил бы он туда и ту смертность, которая с нив и полей похитила в Смоленске более ста тысяч поселян. Следственно, в этом отношении Смоленск пострадал более Москвы; стены городов и домов можно возобновить, но кто вырвет из челюстей смерти погибшее человечество? А при том, подвигая Наполеона к южным рубежам России, мы приблизили бы его и к Турции, заключившей шаткий мир, вынужденный английскими пушками, целившими на сераль.
Снова повторяю: не завлечение Наполеона затрудняло Барклая-де-Толли, но война нравственная, война мнения, обрушившаяся на него в недрах Отечества. Генерал Тормасов говорил: «Я не взял бы на себя войны отступательной».
Граф Тюрпин в обозрении записок Монтекукули замечает, что перетолкование газетных известий о военных действиях вредит полководцам. Но если это вредно в войну обыкновенную, то в войну исполинскую, в войну нашествия, разгул молвы, судящей по слуху, а не по уму, свирепствует еще сильнее. Напуганное, встревоженное воображение все переиначивало. Надобно было отступать, чтобы уступлением пространства земли обессиливать нашествие. Молва вопияла: «Долго ли будут отступать и уступать Россию!» Под Смоленском совершилось одно из главных предположений войны 1812 года, то есть соединение армии Багратиона с армией Барклая-де-Толли. Но нельзя было терять ни времени, ни людей на защиту стен шестнадцатого и семнадцатого столетия — нашествие быю еще в полной силе своей. А молва кричала: «Под Смоленском соединилось храброе русское войско, там река, там стены! И Смоленск сдали!» Нашествию нужно было валовое сражение и под Вильно, и под Дриссой, и под Витебском, и под Смоленском: за ним были все вспомогательные войска твердой земли Европы. Но России отдачей земли нужно было сберегать жизнь полков своих. Итак, Барклаю-де-Толли предстояли две важные обязанности: вводить, заводить нашествие вдаль России и отражать вопли молвы. Терпение его стяжало венец [120. С. 258–259].
А тем временем стоять на своем Барклаю-де-Толли становилось все труднее и труднее. Давили на него со всех сторон, и давление это с каждым днем возрастало.
Однако выбранная позиция в конце концов была признана неподходящей для сражения, и тут же «было отменено намерение сразиться при Умолье» [95. С. 180].
После этого Барклай-де-Толли написал императору Александру:
«Потеря 1-й армии в последних сражениях весьма значительна. По этой причине и по тому уважению, что в случае неудачи армии не имеют за собою никакого подкрепления… <…> я буду вместе с князем Багратионом стараться избегать генерального сражения» [95. С. 180].