53381.fb2
Я с опаской отношусь к людям, которых все в один голос объявляют умными. И особенно, как это происходит в случае Витгенштейна, если самая цитируемая фраза такого человека вовсе не кажется мне слишком уж умной.
«О чем нельзя говорить, о том следует молчать», – сказал Витгенштейн. Кто же спорит, это и на самом деле одна из цитат, которые заслуживают почетного места в истории Нет, но, по здравом размышлении, я рискнул бы назвать его сентенцию смешной или даже нелепой. Потому что, как заметил Морис Бланшо, «слишком уж знаменитая и затасканная заповедь Витгенштейна по сути подталкивает к такому выводу: а может, вместо того чтобы провозглашать нечто подобное, на самом деле лучше было бы взять да и замолчать, хотя, чтобы замолчать, прежде надо было о чем-то говорить. Но вот только какими именно словами?» Знай Бланшо испанский, он мог бы выразить свою мысль просто: «Путь недалек, да тюков многовато».
И правда, почему Витгенштейн не обрек себя на молчание? Он говорил мало, но все-таки говорил. И воспользовался очень странной метафорой, заявив: если однажды кто-то воплотит в некоей книге этические истины, изъяснив с помощью ясных и убедительных фраз, что такое добро и что такое зло в абсолютном смысле, эта книга разом взорвет все прочие книги, так что они в одну секунду разлетятся на тысячи клочков. Словно бы он сам возжелал написать некую книгу, которая взяла бы да и свела на нет все остальные. Ничего себе задачка! Имеется и прецедент – Скрижали Моисеевы, но ведь и там слова оказались-таки не способны воплотить все величие замысла. Как пишет Даниель А. Аттала[123] в только что прочитанной мною статье, несуществующая книга Витгенштейна, книга, которую он собирался написать, дабы отменить за ненадобностью все остальные когда-либо написанные книги, – это книга невозможная, потому что уже сам по себе факт существования миллионов книг есть несокрушимое доказательство того, что ни одна из них не содержит истины. И кроме того, говорю я теперь, вот был бы ужас, если бы существовала только одна книга Витгенштейна и ныне нам пришлось бы жить по его закону. Я, доведись мне выбирать и если предположить, что надо оставить только единственную книгу, тысячу раз предпочел бы одну из двух, написанных Рульфо, той, что благодаря Моисею не написал Витгенштейн.
64) Признаюсь в том, что испытываю слабость к замечательной книге, несколько лет назад опубликованной Марселем Маньером, единственной им написанной и носящей странное название – думаю, никто и никогда не узнает, почему он ее так назвал, – «Благоухающий ад».
Это извращенческое сочинение, в котором Маньер взялся облапошить целый свет – с первых же строк. Первый обман содержится уже в самой первой фразе, когда автор заявляет, что якобы не знает, с чего начать, а на самом деле он прекрасно знает, как это сделать, поэтому, по его словам, он и вынужден сразу объяснить, кто он такой (смешно предположить, что сегодня кто-нибудь все еще не знает, кто такой Марсель Маньер, и уж в чем все абсолютно уверены и согласны, так это в том, что неправда, будто он, как утверждается в той же первой фразе, принадлежит к УЛИПО – то есть к Мастерской Потенциальной Литературы, движению, к которому среди прочих принадлежали Перек, Кено и Кальвино.
«Коль скоро я не знаю, с чего начать, то сразу скажу, что зовут меня Марсель Маньер и принадлежу я к УЛИПО. Ну вот – сказал и почувствовал огромное облегчение, ибо могу перейти ко второй фразе, а она всегда бывает куда менее обязывающей, чем первая, потому что первая – всегда, в любой книге – самая важная, и в первой фразе, как известно, сколько ни изощряйся и ни выпендривайся, все равно ничего путного не выйдет». Первый обман этого самого Маньера есть на самом деле тройной обман, потому что, как я уже сказал, во-первых, это ложь, будто он не знает, с чего начать, во-вторых, ложь, будто он принадлежит к упомянутой литературной группе, в-третьих, ложь, будто его зовут Марсель Маньер.
Следом за изначальной тройной ложью с головокружительной скоростью летят другие обманы – по одному на каждую главу. Марсель Маньер пародирует литературу Нет, выдавая себя за радикального разоблачителя могучего мифа о творчестве. Например, в первой главе он восхваляет достоинства невербального общения по сравнению с письмом. Во второй объявляет себя пылким последователем и учеником Витгенштейна и безжалостно нападает на язык, окутывая слова густой пеленой недоверия, короче, утверждает, что они никогда не помогали что-либо изъяснить. В третьей доказывает высший смысл молчания. В четвертой восхваляет жизнь, ставя ее гораздо выше презренной литературы. В пятой защищает теорию, согласно которой слово «нет» соприродно поэтическому пейзажу, и говорит, что это единственное слово, обремененное смыслом и потому оно заслуживает всяческого уважения.
И вдруг, когда все мы уж было решили, что Маньер вот-вот нанесет литературе смертельный удар, он всю шестую главу заливает слезами и признается – таким манером, что нам становится за него стыдно, – будто сам он, если честно, всегда мечтал написать театральную пьесу, где во всей полноте явил бы свой талант, свой величайший талант.
«Но уж коли мне из-за полного отсутствия даже намека на талант не дано написать такую пьесу, о какой я мечтал, отдаю на суд читателя единственную вещицу, которую сподобился сочинить. Речь идет о пьесе, безусловно принадлежащей к театру абсурда, абсурдней которого не бывает. Это очень короткая пьеса, где ни одно слово (то же происходит и в этой безделице, что держит в руках и дочитывает любезный читатель) мне не принадлежит. Для постановки ее нужны два актера: один будет исполнять роль Нет, другой – роль Да. Моя самая заветная мечта – увидеть когда-нибудь пьесу поставленной в качестве интермедии перед „Лысой певицей“ в том же парижском театре, где уже целую вечность – вечер за вечером – показывают пьесы Ионеско.
Между Нет и Да происходит следующий диалог:
НЕТ. Было сказано все – о чем важно и просто сказать – за те тысячелетия, что люди думают и стараются сами себя перепрыгнуть. Было сказано все, что есть глубокого, касательно самых высоких принципов, то есть обширности и обстоятельности одновременно. Наш сегодняшний удел – только повторение. Нам остаются для исследования лишь скудные и ничтожные детали. На долю современного человека остается самая неблагодарная и наименее завидная из задач – заполнить пустоты тарабарщиной деталей.
ДА. Да? О том, что все уже сказано и уже не о чем говорить, всем хорошо известно, и это чувствуется. Но гораздо меньше чувствуется другое: что такая очевидность придает языку весьма странный, даже загадочный статус и он освобождает язык. Слова наконец-то обрели свободу, потому что перестали жить.
Когда я впервые прочитал вещицу Mаньера, по завершении книги мне подумалось – и мнения этого я придерживаюсь до сих пор, что «Благоухающий ад» в силу своего пародийного характера – это почти что «Дон Кихот» литературы Нет.
65) В театральной галактике Нет выделяется своим особым свечением последняя пьеса Вирхилио Пиньеры,[124] знаменитого кубинского писателя. Она называется «Нет».
«Нет» – странное произведение, до последнего времени оно лежало неизданным, и только недавно его напечатало мексиканское издательство «Вуэльта». Речь там идет о женихе и невесте, которые решили никогда не жениться.
Основной прием театра Пиньеры – выразить трагическое и сущностное через комизм и гротеск В «Нет» он использует последние пределы возможностей самого черного и самого разрушительного юмора: провозглашенное юной парой «нет» – явно в противовес столь избитому «да, согласна», «да, согласен», звучащих во время христианских брачеваний, – показывает, что сознание пары отягощено виной, его отличает особая щепетильность.
В экземпляре, который имеется у меня, автор предисловия Эрнесто Эрнандес Бусто пишет, что, пользуясь искусной иронической игрой, Пиньера ставит героев кубинской трагедии в положение hybris[125]наоборот: если у греков боги карали за чрезмерные страсти и дионисийский пыл, то в «Нет» главные герои «переступают черту», двигаясь в обратную сторону, – они нарушают установленный порядок, опираясь на позиции, противоположные культу плоти, но именно такой аполлонов аскетизм и превращает их в чудовищ.
Герои пьесы Пиньеры говорят «нет», решительно отвергая общепринятое «да». Эмилия и Висенте упрямо цепляются за отрицание, но подобная позиция предполагает минимум активности, хотя только этим они и отличаются от других. Из-за их упрямства запускается суровый механизм закона «да» – сперва его олицетворяют родители, а затем безымянные мужчины и женщины. Мало-помалу репрессивная власть семьи получает подкрепление, и в финале в дело вмешивается полиция, которая начинает «реконструировать события», а в итоге провозглашает обвинительный приговор жениху и невесте, отказывающимся жениться. Приговор звучит в финале. И это гениальный финал, достойный кубинского Кафки. Это взрыв «нет» во всей его волшебной разрушительной силе:
МУЖЧИНА. Сказать «нет» теперь легко. Посмотрим, что будет через месяц. (Пауза.) И еще: по мере того как отказы будут множиться, мы сделаем наши визиты более продолжительными. Даже ночевать будем у вас и, возможно – это зависит исключительно от вашего поведения, – окончательно поселимся в вашем доме.
При последних словах жених и невеста хотят улизнуть.
– Ну и как тебе такой поворот дела? – спрашивает Висенте Эмилию.
– Волосы встают дыбом, – отвечает она.
Они пытаются найти прибежище на кухне, садятся на пол, крепко обнимаются, открывают газ и – пусть теперь попробуют их поженить, если хотят!
66)Я хорошо поработал и могу быть доволен сделанным. Я откладываю ручку, потому что уже начало темнеть. Призраки сумерек. Жена и дети в соседней комнате, они полны жизни. Я здоров, и у меня есть деньги. Господи, как я несчастен!
Но что я такое говорю? Я вовсе не несчастен и никакую ручку не откладывал, и у меня нет жены, нет детей, как нет и соседней комнаты, и с деньгами совсем туго, да и за окном еще не начинало темнеть.
67) Мне прислал письмо Дерен.
Думаю, он счел себя обязанным ответить после того, как я послал ему тысячу франков и попросил сделать encore un effort[126] – прислать еще какой-нибудь документ для моих комментариев, посвященных направлению Нет. Но даже то, что он счел себя в некоторой степени обязанным ответить мне, не может извинить его тона.
Уважаемый коллега, – пишет он в своем письме, – благодарю за тысячу франков, но боюсь, Вам придется дослать еще тысячу – уже только за то, что несколько минут назад, делая ксерокопии, которые с удовольствием Вам и отправляю, я чуть не сжег себе пальцы.
Во-первых, посылаю Вам несколько цитат из Франца Кафки – из бесед, записанных Густавом Яноухом и напечатанных в его книге. Как Вы сами сейчас убедитесь, фразы эти легко счесть предупреждением для Вас насколько бесполезным может оказаться самое тщательное исследование синдрома Бартлби. И не сетуйте, друг мой. Не думайте, будто я хочу охладить Ваш пыл с помощью провидца Кафки. Пожелай я одним ударом уничтожить весь Ваш труд, посвященный этому замечательному недугу, я послал бы Вам куда более красноречивое высказывание Кафки – и оно, вне всякого сомнения, безвозвратно сокрушило бы результаты Ваших усилий. Что он сказал? Вы и вправду хотите знать, что именно он сказал? Ладно, вот эта фраза: «Писатель, который не пишет, – это чудовище, толкающее себя к безумию».
Ну что, неужели его мнение Вас не смутило? И Ваше лицо не мрачнеет при мысли о том, что Вы занимаетесь сумасшедшими чудовищами? Что ж, тогда все в полном порядке, и мы последуем дальше. Во-вторых, я посылаю Вам сведения о том, с каким бешенством отозвался Жюльен Грак на смехотворные попытки мифологизировать молчание Рембо, и сведения эти, в свою очередь, должны послужить Вам предупреждением: сдается мне, в комментариях без текста, которые Вы, по Вашему признанию, составляете, кроется серьезнейшая проблема, способная их же и погубить. Как я понял, Ваши комментарии касаются темы молчания в литературе, а значение его сильно переоценено, что и заметил в свое время великий Грак. Посылаю также несколько цитат из Шопенгауэра, но воздержусь от объяснения, почему я это делаю и почему связываю их с тщеславной пустопорожностью – в буквальном смысле слова – Ваших комментариев. Посмотрим, способны ли Вы уразуметь (не представляете, с каким наслаждением я задаю Вам эту работенку), почему именно Шопенгауэр и почему именно эти цитаты, а не какие-либо другие. Может, удача Вам улыбнется и Вы блеснете эрудицией и заслужите восхищение какого-нибудь читателя из числа тех всезнаек, которые, не процитируй Вы Шопенгауэра, подумают, будто Вы далеко не все знаете о пресловутом недуге нашей культуры.
За Шопенгауэром следует текст Мелвилла, который словно специально написан для Ваших заметок и отлично дополнит Ваши разглагольствования про направление Нет. В предыдущем письме я послал Вам Перека, а теперь настал черед Мелвилла, который вправит Вам мозги, чего Вы, по чести сказать, заслуживаете, правда, если прежде сумеете как следует поработать с Шопенгауэром.
А теперь передышка. За ней – Карло Эмилио Гадда,[127] почему – сами сразу поймете. И наконец завершает мое щедрое подношение фрагмент из стихотворения Дерека Уолкотта, где Вам любезно советуют понять всю абсурдность желания подражать шедеврам – а то и затмить их, – ведь лучшее, что Вы можете сделать, – это взять да и затмиться самому.
Ваш Дерен.
69) Слова Кафки, сказанные Яноуху, годятся мне больше, чем полагал Дерен, потому что они касаются того же, что происходит со мной самим, пока я занимаюсь безнадежными поисками центра лабиринта Нет: «Чем дольше шагают люди, тем дальше оказываются они от цели. Только понапрасну тратят силы. Думают, что идут, а на самом деле устремляются – ни на шаг не продвигаясь вперед – в пропасть. Вот и все».
Он говорит о том, что и сам я чувствую, работая над этим дневником, – плыву по воле волн, по морям проклятой путаницы под названием синдром Бартлби – лабиринта, лишенного центра, ведь сколько есть на свете писателей, столько и способов отречься от литературы; нет единого целого, и трудно отыскать фразу, которая создавала бы видимость, будто ты достиг дна истины, таящейся в эндемическом недуге, в порыве отрицания, способном парализовать лучшие умы. Я знаю лишь одно: пытаясь выразить суть этой драмы, я ловко плыву от фрагмента к фрагменту, от случайных находок – к нежданно вспомнившимся книгам, жизням, текстам или просто отрывочным цитатам – и все это лишь раздвигает границы лабиринта, лишенного центра.
Я веду жизнь первопроходца. Чем дальше внедряюсь вглубь, отыскивая центр лабиринта, тем дальше от него оказываюсь. Я как тот ученый-путешественник из рассказа Кафки «В исправительной колонии», который не понимает смысла чертежей, показанных ему офицером: «Написано очень искусно, – уклончиво сказал путешественник, – но я не могу ничего разобрать».[128]
Я похож на первопроходца, и мой аскетизм – это аскетизм отшельника, я, как и господин Тест, чувствую, что не создан для романов, ибо пространные описания, любовь, пылкие страсти и трагические события не только не вдохновляют меня, но и доходят до моего сознания «глухими отголосками взрывов, какими-то рудиментарными ощущениями, когда наружу выплескивается вся глупость и человеческие существа до крайности упрощаются».
Я похож на первопроходца, устремленного в пустоту Вот и все.
69) Жюльен Грак в свое время – по случаю столетнего юбилея Рембо – резко выступил против того, что сотни и сотни страниц посвящаются мифологизации молчания поэта. Грак напомнил, что в иные времена к обету молчания относились более чем спокойно, а то и вовсе его не замечали, напомнил, что не так уж редко какой-нибудь придворный, или церковник, или художник отказывались от мирской жизни, чтобы закончить свои дни в молчании, удалившись в монастырь либо в сельское обиталище.
Дерен полагает, будто слова Грака способны поразить в самое сердце эти мои комментарии, – и жестоко ошибается. Да, развенчание мифа о молчании в некоторой мере лишает значимости и весомости мои изыскания, но с тем большим удовольствием я сажусь за продолжение работы. Ведь это помогает скинуть с плеч – не отступая от цели – некий груз, снять напряжение, вызванное страхом провала.
С другой стороны, я же первый готов бороться с мифом, выросшим вокруг нелепой святости, которой нередко наделяют Рембо. Ну как можно забыть, что тот же самый человек, который сказал: «Я буду… само собой, курить, буду хлестать крепкие, словно расплавленный металл, напитки»[129] (одно из самых прекрасных определений поэтической позиции), написал из Эфиопии пошлейшие строки: «Пью только воду, пятнадцать франков в месяц, все очень дорого. Никогда не курю».
70) В первом фрагменте из Шопенгауэра, присланном мне Дереном, говорится, что среди узких специалистов никогда не случается талантов первого ряда. Видимо, по мнению Дерена, я считаю себя специалистом по бартлби, и поэтому он решил выбить у меня почву из-под ног. Таланты первого ряда, пишет Шопенгауэр, никогда не становятся узкими специалистами. Бытие во всей своей целостности представляется им загадкой, которую надо разрешить, и каждому человечество обеспечит – в той или иной форме – новые горизонты. Звание гения заслуживает лишь тот, кто выбирает темой для своих работ великое, основополагающее и всеобщее, а не тот, кто тратит жизнь, пытаясь найти объяснение каким-то особым связям вещей между собой.
Ну и что? Кто боится Шопенгауэра? И кто сказал, будто я претендую на роль специалиста по синдрому Бартлби? Иначе говоря, строки Шопенгауэра никак меня не касаются. Более того, я целиком и полностью с ними согласен. И вообще, какой же я специалист? Я следопыт, идущий по следу бартлби.
Что касается второго фрагмента, присланного мне Дереном, то и тут я признаю правоту великого мыслителя. Мало того, цитата позволяет повести речь еще и о болезни, причины которой противоположны тем, что вызывают синдром Бартлби. Но болезни не менее интересной. К тому же сдается мне, что и сам Шопенгауэр был в этой области неплохим специалистом. Он имеет в виду заразу, источаемую дурными книгами, ужасными книгами, а ведь в любую эпоху таких можно обнаружить великое множество: «Дурные книги – умственная отрава, разрушающая дух. И поскольку большинство людей, вместо того чтобы читать лучшее из созданного в разные времена, ограничивается чтением „последних новинок“, то писатели ограничиваются узким кругом модных идей, а публика с каждым разом все глубже и глубже увязает в своей собственной грязи».
71) Создается впечатление, будто я побеседовал с Германом Мелвиллом и самолично заказал ему текст о тех, кто говорит «нет», то есть о «людях Нет».
Текста этого я до сих пор не знал – речь идет о письме Мелвилла к его другу Готорну. Оно и вправду словно специально написано для моих комментариев:
Нет – прекрасно, поскольку это пустой центр, пустой, но всегда плодотворный. Уму, который говорит «нет», извергая при этом громы и молнии, сам черт не прикажет сказать «да». Потому что все люди, говорящие «да», лгут; а что касается людей, говорящих «нет», то они находятся в счастливом положении предусмотрительных путешественников, странствующих по Европе. Они пересекают границу вечности всего лишь с одним чемоданом, иначе говоря, со своим Эго. В то время как все эти людишки, твердящие «да», путешествуют с кучей барахла, так что им, будь они прокляты, никогда не удастся протиснуться в ворота таможни.
72) Карло Эмилио Гадда начинал писать романы, которые очень скоро растекались во все стороны и делались бесконечными, что ставило его перед парадоксальной ситуацией: ему, признанному королю нескончаемых повествований, приходилось их просто-напросто обрывать, но сразу после этого он, сам того не желая, погружался в глубокое литературное молчание.
Я бы назвал это синдромом Бартлби наоборот. Если большинство писателей в оправдание собственному молчанию изобретали «дядюшек Селерино» всех сортов и разновидностей, то случай Карло Эмилио Гадды – полная им противоположность, потому что всю жизнь он посвятил тому, что Итало Кальвино назвал «искусством множения», иначе говоря – искусству нескончаемого рассказа. Такой рассказ в свое время открыл Лоренс Стерн в «Тристаме Шенди», где он сообщает нам, что писатель в повествовании не может погонять историю, «как погонщик погоняет своего мула – все вперед да вперед», потому что если у человека есть хотя бы намек на талант, он непременно во время пути раз пятьдесят свернет с дороги, с прямого пути, чтобы примкнуть то к одной, то к другой компании: «…заманчивые виды будут притягивать его взор, и он так же не в силах будет удержаться от соблазна полюбоваться ими, как он не в силах полететь; кроме того, ему придется согласовывать различные сведения,