53381.fb2 Бартлби и компания - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

Бартлби и компания - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 5

– И никаких Марий! Теперь меня зовут Виолет Деварие. Я никогда не напишу ни одного романа, зато имя у меня – как у настоящей писательницы.

16) В последнее время происходит нечто странное: кажется, будто писатели направления Нет сами плывут в мои сети. Вечером я пребывал в самом безмятежном состоянии духа и одним глазом смотрел телевизор, но тут на канале BTV я наткнулся на передачу, посвященную поэту по имени Феррер Лерин,[51] которому сейчас лет пятьдесят пять и который в ранней юности жил в Барселоне, где и подружился с начинающими тогда поэтами Пере Жимферрером и Феликсом де Асуа.[52] Сам Лерин в те же годы написал несколько очень смелых и даже бунтарских стихотворений, о чем в передаче рассказывали Асуа и Жимферрер, но в конце шестидесятых вдруг бросил поэзию и отправился жить в Хаку, что в Уэске, – городок в полном смысле слова провинциальный, к тому же представляющий собой нечто вроде военного гарнизона. Думаю, не покинь он столь неожиданно Барселону, попал бы в антологию «Девять новейших» Кастельета.[53] Но он уехал в Хаку, где и живет вот уже тридцать лет, с увлечением изучая грифов. Иначе говоря, он стал грифологом. Я сразу вспомнил австрийского писателя Франца Блея,[54] который составил своего рода бестиарий, посвященный современным ему литераторам. Феррер Лерин – известный специалист по птицам, изучает грифов, а еще, наверное, современных поэтов, которых в большинстве случаев также можно назвать грифами. Феррер Лерин изучает птиц, которые питаются мертвечиной – поэзией. И его судьба представляется мне не менее замечательной, чем судьба Рембо.

17) Сегодня 17 июля, два часа дня, я слушаю музыку Чета Бейкера, моего любимого исполнителя. Утром, бреясь, я взглянул в зеркало и не узнал себя. Полное одиночество, в котором я прожил последние дни, совершенно преобразило меня, я стал другим человеком. И тем не менее мне доставляет ни с чем не сравнимое удовольствие ощущение собственной ненормальности, неправильности или, если угодно, уродства, ведь я чувствую себя существом, отдалившимся от прочих. Я нахожу особого рода наслаждение в собственной нелюдимости, в своих жизненных неудачах, в игре, правилами которой мне навязана роль героя-бунтаря – отрицателя литературы (иначе говоря, в игре, где сам я уподобляюсь главным персонажам своих же комментариев без текста), мне нравится наблюдать за жизнью, выискивая доказательства того, что она, бедная, лишена собственной жизни.

Я глянул в зеркало и не узнал себя. Затем я принялся раздумывать над утверждением Бодлера, что настоящим героем является лишь тот, кто сам себя развлекает. Я снова посмотрел в зеркало и заметил в себе некоторое сходство с Уоттом, героем-одиночкой, придуманным Беккетом.[55] Меня, как и Уотта, можно было бы описать следующим образом. Автобус останавливается перед тремя мерзкими стариками, которые пялятся на него, сидя на уличной скамейке. Автобус трогается с места. «Смотри-ка (говорит один из них), кто-то оставил кучу тряпья». – «Нет (говорит второй), это упало ведро с мусором». – «Ничего подобного (говорит третий), это пачка старых газет, которую кто-то сюда швырнул». И тут куча хлама начинает шевелиться, потом двигается в их сторону и очень грубо просит подвинуться, чтобы тоже сесть на скамейку. Это Уотт.

Не знаю, не знаю, так ли уж хорошо, что я пишу, превратившись в кучу хлама. Не знаю. Меня мучат страшные сомнения. Наверное, пора бы и прервать это слишком уж одинокое существование. Надо поговорить хотя бы с Хуаном. Надо позвонить ему и попросить, чтобы он повторил свои рассуждения о том, что после Музиля уже ничего больше не существует. Меня мучат страшные сомнения. Единственное, в чем я вдруг почувствовал твердую уверенность, это что мне просто необходимо сменить имя и впредь зваться Квази-Уоттом. Хотя… Сегодня я говорю одно, завтра другое, какая разница… Говорить значит выдумывать. Иногда получается ложь, иногда правда. Нет, мы ничего не выдумываем, нам это только кажется, а на самом деле мы всего лишь через пень-колоду произносим когда-то вызубренный и благополучно забытый урок, жалкие остатки школьных заданий. Жизнь без слез – какую мы, собственно, и оплакиваем. Все к черту!

Я – всего лишь голос, записанный на бумагу, по сути лишенный как личной, так и социальной жизни, я – голос, который швыряет слова, и они мало-помалу – слово за словом – составляют долгую историю той тени, которую Бартлби отбросил на историю современной литературы. Я – Квази-Уотт, я – всего лишь поток речи. Никогда не пробудил я ни в ком страсти, тем более не пробудить мне ее теперь, став всего лишь голосом. Я – Квази-Уотт. Я позволяю своим словам сказать, что они вовсе не мои, я – слово, которое они произносят, но произносят впустую. Я – Квази-Уотт и за всю жизнь познал только три вещи: невозможность писать, возможность писать и одиночество, физическое, разумеется, которое сейчас столь для меня важно. И вдруг я услышал, как кто-то говорит мне:

– Квази-Уотт, ты меня слышишь?

– Кто здесь?

– Хватит стонать и причитать. Почему бы тебе не вспомнить, например, о том, что случилось с Жозефом Жубером?

Я оглядываюсь по сторонам и никого не вижу, потом говорю призраку, что готов исполнить его повеление, и сразу начинаю хохотать – итак, я развлекаюсь в одиночестве, как и подобает настоящему герою.

18) Жозеф Жубер родился в Монтиньяке в 1754 году и умер в возрасте семидесяти лет. Ни одной книги он не написал. Только все приготовлялся и ждал, пока сложатся подходящие для того условия. Но так и не дождался. А потом он и вовсе забыл о своем прежнем намерении.

Именно в ожидании – или поиске – благоприятных обстоятельств, которые позволили бы ему написать книгу, Жубер обнаружил тот чудесный мир, по которому можно бесконечно блуждать, не сочиняя никаких книг. Он, по сути, врос в это ожидание, пустил в нем корни. По словам Бланшо,[56] именно то, чего искал Жубер, – источник литературного творчества, пространство, в котором можно писать, свет, который сфокусирован в этом пространстве, – все это потребовало от него нужного состояния духа, укрепило такое состояние, сделавшее его не способньш на заурядный литературный труд, иначе говоря, вообще отвратило от занятий литературой.

Жубера можно назвать одним из первых в ряду по-настоящему современных писателей: он отдавал предпочтение центру круга, а не всей его площади, пожертвовал результатом ради самого процесса поиска условий для его достижения, он не писал, чтобы добавить очередную книгу к предыдущей, нет, ему хотелось попасть в точку, откуда, как он полагал, брали начало абсолютно все книги, – ведь если очутиться в этой точке, отпадет и надобность их писать.

Вот ведь что любопытно: Жубер не написал ни одной книги, хотя с юных лет его привлекало и волновало только то, что пишется, вернее – сам процесс писания. С юных лет его больше всего привлекал мир книг, которые еще только будут написаны. В молодости он был близок с Дидро, чуть позднее – с Ретифом де ла Бретонном. Оба оказались плодовитыми авторами. В зрелые годы он дружил со многими знаменитыми писателями и жил, с головой окунувшись в мир литературы; друзья, зная цену его огромному таланту, настойчиво советовали ему поскорее нарушить молчание.

Рассказывают, будто Шатобриан, имевший на Жубера большое влияние, однажды подошел к нему и, чуть перефразировав Шекспира, сказал:

– Изволь потребовать от плодовитого писателя, который таится в тебе, чтобы он отрешился от снедающих его сомнений и предрассудков. Ты сделаешь это?

К той поре Жубер уже блуждал в поисках источника, из которого рождаются все на свете книги, и уже пришел к убеждению, что, найди он сей источник, это раз и навсегда избавит его от необходимости писать книгу самому.

– Нет, пока я не готов это сделать, – ответил он Шатобриану, – пока я еще не отыскал вожделенный источник Да только дело в том, что, отыскав его, я обрету куда больше оснований, чтобы и вовсе не браться за произведение, которого ты от меня требуешь.

Пока он занимался поиском, наслаждался и тешил себя блужданиями, он вел тайный дневник, исключительно интимного свойства, не собираясь его публиковать. Друзья поступили с Жубером не слишком красиво – после его кончины они приняли сомнительное решение напечатать дневник.

Говорилось, будто Жубер так и не написал книги, которой все с нетерпением от него ждали, ибо вполне довольствовался дневником. Мне подобные толкования кажутся несусветной глупостью. Вряд ли Жубер обманывался, вряд ли дневник сполна утолял его амбиции. Страницы дневника лишь давали место, где можно выплеснуть жалобы, описать те превратности, с которыми он сталкивался, ведя поиски источника литературы.

В дневнике встречаются бесценные строки – например, когда Жубер, перешагнув порог сорокапятилетия, пишет: «Но в чем же на самом-то деле состоит суть моего искусства? Какую цель оно преследует? Чего хочу достичь, занимаясь им? Неужели просто писать и знать, что меня читают? Неужели речь идет о подобной форме тщеславия? Этого ли желаю? Вот что я должен втайне от других и тщательнейшим образом исследовать – чтобы наконец-то понять».

К своим потаенным и дотошным исканиям он относился с удивительным здравомыслием и ни разу не усомнился в том, что, даже оставаясь автором без книг и писателем без написанных текстов, целиком и полностью принадлежит территории искусства: «Мое место за границами вещей мирских – в пространстве чистого искусства».

Он не раз выказывал твердое убеждение, что всего себя без остатка посвятил самому главному и самому важному для искусства – важнее любого произведения – делу: «Человек должен уподобиться искусству, не уподобляясь никакому произведению».

Что же представляла из себя эта самая главная и самая важная задача? Жуберу явно не пришлось бы по вкусу, если бы кто-то вдруг взял да и заявил, что знает, в чем она заключается. Почему? Потому что Жубер был уверен: он ищет нечто ему самому неведомое – вот откуда проистекают превратности поисков, а также счастливые мгновения открытий, посещающих заблудшего мыслителя. Жубер писал в дневнике: «Но как искать там, где должно, ежели неведомо даже то, чего ты ищешь? Так бывает всегда, когда человек выстраивает, создает себя. К счастью, именно блуждая по неведомым тропам, делают многие открытия, совершают счастливые находки».

Жубер познал счастье искусства блужданий, основателем которого его, возможно, и следует считать.

Читая рассуждения Жубера о том, что он и сам не до конца понимает, в чем смысл его странных блужданий, я вспоминаю Дьёрдя Лукача. Венгерский философ сидел в окружении учеников и выслушивал одну за другой хвалы, возносимые его работам. Лукачу это надоело, и он прервал славословия: «Хорошо, хорошо, но мне кажется, я не услышал главного». – «А что вы считаете главным?» – спросили удивленные ученики. На что тот ответил: «Проблема в том, что я сам этого не знаю». Жубер задался вопросом, как вести поиск в должном месте, если не знаешь даже, что ищешь, и в дневнике размышляет о трудностях, возникших перед ним, когда ему понадобилось отыскать прибежище – либо мало-мальски пригодное пространство – для своих идей:

«Мои идеи! Каких трудов мне стоит возвести здание, куда можно было бы их поселить!»

Подходящее обиталище для них он наверняка рисовал себе в виде собора, который заслонит собой весь небосвод. Неосуществимая книга. Жубер предвосхищает идеалы Малларме: «Наверное, было бы соблазнительно, а для Жубера такая фантазия была бы и почетна, – пишет Бланшо, – увидеть в нем первое, не запечатленное на бумаге издание поэмы „Бросок костей никогда не исключает случайность“, о которой Валери сказал, что она „наконец-то возвысила страницу до мощи звездного неба“.

Мечтания Жубера роднит с поэмой, написанной век спустя, особого рода предчувствие или потребность – ведь и Жубер и Малларме испытывали желание заменить привычное чтение, при котором положено двигаться от части к части, явлением некоего одновременного слова, в котором все будет сказано сразу и предельно ясно, подобно вспышке – если воспользоваться выражением Жубера, – «всеобъемлющей, умиротворяющей, сокровенной и, наконец, неизменной».

Итак, Жозеф Жубер всю жизнь искал книгу, которую так и не написал, хотя, если вглядеться попристальнее, мы увидим: он написал эту книгу, неведомо для себя, уже в силу того, что думал ее написать.

19) Я проснулся очень рано и, готовя себе завтрак и размышляя обо всех тех людях, которые не пишут, вдруг понял, что на самом-то деле девяносто девять процентов человечества предпочитает – совершенно в духе Бартлби – «отказаться», то есть предпочитает ничего не писать.

Судя по всему, эта сногсшибательная цифра в буквальном смысле вывела меня из душевного равновесия. Я занервничал и принялся делать разные телодвижения и жесты, какие иногда делал Кафка: ощупывал себя, потирал руки, хватался за голову, валился на пол, прыгал, подкидывал вверх или ловил что-то незримое…

Вспомнив Кафку, я вспомнил и Голодаря – героя одного из его рассказов,[57] который категорически отказывался принимать пищу, потому что вынужден был голодать – не мог без этого обойтись. Я размышлял над тем местом, когда инспектор спросил его, а почему, собственно, он не может без этого обойтись, а Голодарь поднял голову и сказал инспектору на ухо, чтобы тот получше расслышал, что не может не голодать, потому что ему до сих пор не удалось найти еду по вкусу.

И на память мне пришел еще один художник направления Нет, тоже из рассказа Кафки.[58] Я подумал о воздушном гимнасте, который избегал касаться ногами пола и поэтому день и ночь проводил на трапеции, отказываясь спуститься вниз; иначе говоря, он двадцать четыре часа в сутки сидел наверху – напомню кстати, что Бартлби никогда не покидал свою контору, даже по воскресеньям.

Я вдруг решил, что хватит думать об этих столь очевидных представителях направления Нет. Но все равно ничуть не успокоился, что-то продолжало меня грызть. И я сказал себе: видимо, мне просто необходимо проветриться, видимо, мне стало мало дежурного обмена приветствиями с консьержкой, разговоров о погоде с киоскером или отрывистого «нет» на вопрос кассира в супермаркете, есть ли у меня кредитная карта.

Мне пришло в голову, что хорошо было бы побороть свою извечную застенчивость и провести небольшой опрос среди самых обычных людей, чтобы выяснить, кто из них и почему не пишет и какой «дядя Селерино» припасен у каждого.

Итак, около полудня я стоял у газетного киоска, расположенного на ближайшем от моего дома углу. Какая-то женщина рассматривала суперобложку книги Росы Монтеро.[59] Я шагнул к ней и после короткого вступления – чтобы наладить контакт и завоевать доверие – огорошил вопросом:

– А сами вы почему не пишете?

Женщинам порой свойственна поразительная логика. Эта глянула на меня с удивлением, потом улыбнулась и сказала:

– Вот это мне нравится! Ну-ка, скажите сами, а почему, собственно, я должна писать?

Киоскер слышал наш разговор и, когда женщина удалилась, подмигнул мне:

– А вы времени даром не теряете!

Меня разозлил его одобрительный взгляд. Поэтому я решил и его тоже включить в круг опрашиваемых и задал тот же вопрос

– Почему вы не пишете?

– Я предпочитаю книги продавать, – был ответ.

– Это легче, да? – спросил я, начиная заводиться.

– Не в том дело. Мне, если угодно и если хотите знать правду, больше нравилось бы писать по-китайски, я люблю складывать цифры, зарабатывать деньги.

От такого признания я опешил:

– Что вы имеете в виду?

– А вот что: родись я в Китае, мне и вовсе не было бы нужды писать. Китайцы, они ведь настоящие мудрецы, рисуют свои буквы в столбик – сверху вниз, как будто для того, чтобы потом было проще подсчитать сумму написанного.