53394.fb2
"Мама! Но ведь он и против дворян. Только использует их в своих целях", — прервал я ее.
"...и убирает всякого, кто ему мешает", — добавил Гаральд.
"Это ты про расстрел генерала фон Шлейхера, слышала, знаю — 30 июня 1934 года эсэсовцы устроили кровавую расправу. Но, мне думается, Гитлер и Геринг ничего об этих безобразиях не знают", — с наивной серьезностью сказала моя мать.
"По-моему, ты сам радовался, когда Гитлер прикрыл прогнившую веймарскую лавочку"27, — вставил Гаральд.
"Верно, тогда мне это очень понравилось. Но сегодня я все чаще спрашиваю себя: к чему все это в конце концов приведет?"
"Не тревожься, мой мальчик. Все-таки Гитлер всегда и везде толкует о мире, и как ни говори, но именно он дал немецкому народу работу и хлеб".
Тут был снова задет вопрос, который неизменно вызывал между нами спор. После моих последних поездок в Англию и во Францию я уже не мог верить, будто Гитлер намерен осуществлять свою программу мирными способами. Иногда меня даже начинали охватывать сомнения насчет его искренности. Жестокие преследования евреев тоже резко изменили мои представления о нем. Конечно, мне нравилось, что Германия стала больше и сильнее, но Гитлер явно перенапрягал и без того натянутую "великогерманскую струну", которая вот-вот могла лопнуть, и тогда на нас должен был обрушиться всеобщий гнев и ненависть. Мои последние зарубежные впечатления подсказывали мне, что это будет очень страшно.
Мать взяла меня за руку и серьезно сказала:
"Поверь мне — Гитлер не начнет войну. Иначе люди бы не стояли за него горой. Все немцы поддерживают его, они довольны, полны энтузиазма и доверили ему судьбу Германии. Конечно, жаль, что у нас такое правительство. Но в интересах отечества мы, дворяне, не должны стоять в стороне. Нам только следует попытаться привить этим господам хорошие манеры, чтобы все выглядело как-то более достойно".
Мне вспомнилась встреча с Адольфом Гитлером осенью 1933 года в Мюнхене. Как-то вечером я искал знакомых в кафе "Луитпольд". Меня заметил находившийся там обергруппенфюрер Брюкнер из охраны Гитлера. Через эсэсовца он пригласил меня к большому столу, за которым сидел Гитлер. Присоединившись к этому обществу, я некоторое время слушал его. Он рассказывал о времени, когда был безработным. Однажды утром он лежал где-то на пляже у Балтийского моря, как вдруг вдали раздался грохот взрыва и что-то со свистом пронеслось над ним. Оказалось, неподалеку шли учебные стрельбы какой-то артиллерийской батареи рейхсвера. Гитлер говорил и говорил, и в его глазах замелькали искорки. Воспоминание об орудийном грохоте и завывание пролетающих снарядов привело его в состояние сильнейшего возбуждения, и в простоте душевной я подумал: раз человеку все это так бесконечно приятно, значит, он влюблен в войну.
Об этом-то я и сказал матери и брату. "Вспомните, как я вам однажды описал восторг Гитлера по поводу артиллерийской стрельбы на берегу моря. Вы сами тогда испугались. Но теперь он располагает возможностью организовать подобный спектакль в невиданных масштабах и, судя по всему, готов это сделать. А вы, как и многие другие, еще аплодируете ему. Вы поддались массовому психозу, только и твердите что о "версальском позоре", об утрате Германией ее бывших колоний, присоединяетесь к крикливым требованиям о "месте под солнцем в большой семье народов" и все такое прочее. Признаюсь, я одно время тоже был заражен этой неугомонной пропагандой. Но за границей я постепенно стал скептиком... Неужели ты и вправду хочешь погибнуть как солдат Гитлера?" — спросил я брата.
Он испуганно встрепенулся: "Конечно, не хочу! Да я и не верю, что Гитлер доведет нас до этого. Я не придаю никакого значения болтовне так называемых ясновидцев или тем паче тех, кто видит все в черном свете".
Так легковесно Гаральд пытался рассеять мои мрачные опасения.
Этот вечерний разговор вызвал раскол в нашей семье, но дальнейшие события снова сплотили нас.
Я возвращаюсь домой
Из-за политической обстановки гоночный сезон 1939 года ограничился только девятью состязаниями.
15 марта, нарушив данное слово, Гитлер приказал своему вермахту вступить в Прагу и оккупировал Чехословакию.
Политический небосклон затянулся черными тучами.
В вольном городе Данциге и в Польском коридоре28 стало неспокойно. Газеты все чаще сообщали об инцидентах на германо-польской границе. Я хорошо знал, что за этим кроется.
Перед последней гонкой года — она состоялась в Югославии, — на второй день тренировок, команды фирм "Мерседес" и "Ауто-унион" услышали по радио экстренное сообщение о вторжении немецких войск в Польшу. Гитлер добился своего — война началась!
Все мы — водители, механики, инженеры, вспомогательные рабочие — отреагировали на это совершенно одинаково: нас охватило беспросветное отчаяние и глубокая печаль. Все мы понимали, что нашей работе пришел конец, что наша жизнь должна полностью измениться и каждому предстоит мучительная перестройка. Весь день напролет в нашем лагере то и дело раздавались разноязыкие, но единые по сути возгласы отвращения к проклятой войне. Ее поносили по-английски, по-французски, по-итальянски, по-немецки, по-чешски и по-сербски... В этот час нашу семью гонщиков из шести стран сплотило общее антивоенное чувство, общий страх, общая забота о будущем. Пожалуй, никогда еще мы не ощущали такой спаянности друг с другом.
Несмотря на начало военных действий, мы все-таки провели гонку. Англичане, французы, итальянцы, поляки и немцы по-товарищески боролись за лавры победителя. И я твердо сказал себе: "В этих ребят ты стрелять не будешь!"
Среди нас не было Рудольфа Караччиолы. Выиграв "Большой приз Германии" на эйфелъском маршруте, он уехал в Лугано и больше не показывался. Видимо, Руди раньше остальных понял, что бочка с порохом вот-вот взорвется.
Беспомощный и растерянный, я тщился уверить себя, будто все "не так уж страшно", будто война скоро окончится и мы вновь станем мчаться на своих машинах.
Словно повторялся август 1914 года: и тогда мы мечтали не позже рождества отпраздновать "победный мир".
Я отлично понимал иллюзорность своих надежд, понимал, что несу свою долю ответственности за случившееся. Не я ли — прославленный "гладиатор" — помогал гитлеровцам обманывать народ, внушать ему, будто Германия несется навстречу "золотому веку" со скоростью наших машин? Не я ли благодарил фюрера перед микрофонами и прожекторами? Не я ли ходил на праздничные приемы к Геббельсу и Герингу да еще похваливал многое из того, что там видел? Сколько раз мы высмеивали "скептиков", пророчивших эту войну? И вот их страшное пророчество стало явью!
А ведь не кто иной, как мой родной дядя Вальтер, один из фон Браухичей, подписывал приказ о начале этой войны! Хуже того: занимая один из высших военных постов, он участвовал в разработке планов нападения на мирные страны. И выходило, что через него семейство Браухич непосредственно причастно к развязыванию войны, а война — это кровь и слезы... Как же мог бы я стрелять, например, в Луи Широна, моего многолетнего соратника по "конюшне"!.. Через несколько часов мне предстояло вступить в мирное спортивное соревнование с моими иностранными товарищами, в то время как немецкие армии под верховным командованием моего дяди маршировали на Варшаву! Все это походило на какой-то страшный сон...
Сначала была дана команда немедленно выехать, но потом германское посольство попросило нас остаться. "Ради хороших отношений с Югославией!" Пришлось остаться и продолжать тренировку, зная, что пикирующие "юнкерсы" сбрасывают бомбы, которые убивают людей, разрушают дома. "Экономические соображения" — таков был один из главных доводов в пользу проведения гонки. Югославы вложили в нее большие деньги, основательно отремонтировали гоночную трассу. Надо было спасти их от фиаско. Мы и не подозревали, что через неполных два года наши самолеты будут бомбардировать Белград и что тогда никто уже не вспомнит ни про "дружеские отношения", ни про "экономические соображения"...
Старт гонке был дан на третий день ужаснейшей из войн. Сначала мне везло — много кругов подряд я шел впереди. Потом мою машину занесло, она стала поперек дороги, и Нуволари обогнал меня. В пылу сумасшедшей борьбы нам ненадолго удалось забыть, что уже семьдесят два часа в Европе бушует война...
Я решил выхлопотать себе разрешение на выезд в Швейцарию — хотелось встретиться с супругами Караччиола и поговорить с ними обо всем. В последние годы после гоночного сезона я почти всегда отправлялся в Лугано, где находил мир и покой. Моя дружба с Рудольфом и Алисой укрепилась, они научили меня шире смотреть на мир, помогли преодолеть чисто немецкую узость взглядов, стать более "интернациональным" человеком.
Завершилось последнее состязание сезона, и вся наша команда разъехалась кто куда. Для нас, гонщиков, вся Европа была родным домом. Наши паспорта пестрели десятками виз, а я принадлежал к ландверу29 и, согласно военному билету, выданному мне 1 декабря 1938 года, не считал себя обязанным немедленно возвращаться в Германию.
Кроме того, в первые дни польской кампании никто из нашей "оравы" не верил, что эта кампания перерастет в мировую войну. Мы рассуждали примерно так: Гитлеру чертовски везет, несколько стран он уже покорил, не пролив ни капли крови, значит, и на сей раз немного постреляют и все постепенно успокоится.
Поэтому я отправился самолетом в Цюрих, а оттуда по железной дороге в Лугано, где Руди и Бэби сразу окружил меня вниманием и заботой.
С террасы их уютного коттеджа на южном склоне Монте-Брэ, примерно в ста метрах от берега озера Лугано, открывался неповторимо привлекательный вид на мерцающую голубую гладь и круто взметнувшиеся ввысь горы.
Я был счастлив, доволен и здоров, здесь не была слышна дробь немецких военных барабанов. С легким сердцем я свободно разгуливал по улицам этого восхитительного швейцарского городка. Большинство его жителей лишь косвенно интересовались войной, только что начатой Германией. Они никак не могли понять, чего ради немцы принесли в жертву войне удобства и все удовольствия мирной жизни. Недоумевая, они уже не первый год читали о нехватке продовольствия в Германии, с 1937 года с изумлением наблюдали, как немецкие туристы скупали в больших количествах самые ходовые продукты питания. Я с наслаждением смотрел на витрины, переполненные разнообразными товарами. Но чудесные дни в Лугано были омрачены. Я знал — моей карьере гонщика пришел конец. С этим было очень трудно примириться, а мысль о необходимости выбрать новую профессию казалась вообще непостижимой. В первые дни я даже не думал о возвращении в Германию, хотел дождаться окончания польской войны, а потом посмотреть, как пойдут дела на родине. Через восемнадцать суток польская оборона была сокрушена. Это превосходило самые смелые прогнозы блицкрига. Но что же дальше? Я принялся читать газеты — свежие, старые, все, что попадались под руку. В них сообщались подробности о гитлеровских методах инсценировки пограничных провокаций. С изумлением я узнал, что немцы, переодетые в польскую военную форму, напали на радиостанцию в Глейвице, создав таким образом предлог для объявления войны.
Наконец я почувствовал, что настало время внести хотя бы маломальскую ясность в мои представления о политике. Мне надо было принять какое-то решение, попытаться осмыслить — кому же я служил до сих пор, ради кого рисковал головой. В эти месяцы я много прочитал о прошедшем, и постепенно во мне созрело убеждение, которое я еще совсем недавно по своей наивности, вероятно, постарался бы опровергнуть. До меня наконец дошло, что Гитлер с самого начал хотел завоевать всю Европу силой оружия. И германские промышленники, и многие аристократы помогли ему получить международное признание. В числе последних был и автогонщик Ман-фред фон Браухич!...
Целых семь месяцев прожил я в гостях у Караччиолы в обстановке дружеского участия. Большую душевную поддержку я встретил и со стороны давно мне знакомой и глубоко мною почитаемой Евы Менгерс-Гуггенхайм. Еврейка, она бежала от преследований нацистов в Швейцарию, где жил и ее отец, в прошлом видный берлинский фабрикант готового платья. Еще в 1923 году он поселился в красивом доме в Кастаньоле на берегу озера Лугано. Именно у него отдыхал Караччиола после своей аварии в Монте-Карло.
Но моя счастливая жизнь в Лугано со временем начала омрачаться. Возник вопрос о моем праве проживать в Швейцарии. Прирожденный оптимист, я не сомневался в его продлении, но просить об этом приходилось вновь и вновь. Постепенно ситуация стала критической.
Трагический конец г-на Гуггенхайма, мужа Евы Менгерс, стал для меня предостережением. Он был евреем, и в луганском доме своего тестя полагал себя в полной безопасности. Но однажды швейцарские власти отказали ему в продлении визы и предложили вернуться в Германию. Зная, что его там ожидает, он покончил с собой.
Мои друзья, видя взаимную симпатию между мной и Евой, явно желали, чтобы мы поженились. В принципе и я склонялся к этому: Ева была более чем обаятельна, и мы могли прекрасно устроить свою жизнь в нейтральной и богатой стране. Война затягивалась, и я должен был что-то решить.
9 апреля 1940 года армии Гитлера почти без боев оккупировали Данию и Норвегию как плацдармы для подготовки нападения на Францию и Англию. Не скрою, в эти дни я внутренне торжествовал. Видимо, сказалось мое чисто прусское воинское воспитание, моя приученность к традициям и послушанию. Мне хватило ума понять, что это нападение окончится плохо, но не хватило сил перешагнуть через самого себя. Сыграло свою роль и письмо матери, написанное умело и с очевидным расчетом на мой склад ума. Ее упреки, призывы к совести, напоминания об обязательствах перед семьей, перед моим сословием и отечеством задели меня за живое. Решающим оказался намек на то, что в случае продолжения моего пребывания в Швейцарии она и мой брат окажутся под ударом. В Лугано я провел уже полных семь месяцев, и это, конечно, не могло остаться незамеченным в Германии. Останься я еще дольше за границей, то при моей популярности это было бы расценено как прямой вызов нацистской Германии и наделало бы шуму. К тому же моей семье наверняка бы непоздоровилось. Мне оставалось одно: покориться высшему закону рода Браухичей — беспрекословному повиновению.
Поэтому я вернулся в Германию, в эту туманную пропасть, где меня поджидали тысячи опасностей. Расставание с друзьями не обошлось без слез и тяжелых предчувствий. Когда поезд пересек границу и путь назад оказался отрезанным, я утешался только мыслью о верности долгу и семье.
Прибыв домой, я воочию убедился, насколько точно были осведомлены швейцарские газеты об истинном положении дел в нацистской Германии. С течением времени я неоднократно наблюдал бездумно-доверчивое отношение самых различных слоев населения к тогдашнему немецкому государству. В их сознании глубоко укоренилась вера в "непогрешимого", "самой судьбой избранного" фюрера.
Летом 1940 года события стали развиваться необычайно стремительно. Большое наступление на Западе началось 10 мая 1940 года вторжением в Голландию и Бельгию. 14 июня был занят Париж, а 22-го капитулировала французская армия. Немцев охватил дурман победы. Словно повторялся 1914 год, когда Германия напала на Бельгию и Францию, когда одна за другой сыпались победные реляции о захваченных крепостях и завоеванных городах, когда немецкий народ твердо уверовал, будто война окончится через несколько месяцев.
Услышав очередное экстренное сообщение и звуки фанфар, посетители кафе вскакивали на столы, обнимались и, ликуя, чокались за успехи великогерманского вермахта. Было трудно не поддаться этому порыву всеобщего энтузиазма.
После капитуляции Франция 19 июля 1940 года, полный гордости, я поздравил Вальтера фон Браухича по случаю его производства в генерал-фельдмаршалы.
И все же мои серьезные опасения не рассеивались. Я исходил из простейшего соображения: мир недолго будет позволять германскому разбойнику прибирать к рукам столько жирных кусков. Мир сплотится, чтобы поймать вора и отнять у него добычу. Ведь в первую мировую войну все тоже началось весьма многообещающе. Правда, теперь дела выглядели еще блистательнее. В 1914 году Франция не капитулировала. Теперь же она была оккупирована и побеждена. Однако война продолжалась.
Англичанам пришлось эвакуироваться из Дюнкерка и, таким образом, покинуть континент, но зато на Британских островах до конца поняли, что гитлеровский фашизм есть смертельная опасность. Подписание тройственного германо-японо-итальянского пакта в конце сентября 1940 года и вступление германских войск в Румынию в начале октября показали, что все предшествующее течение войны Гитлер рассматривал лишь как прелюдию к осуществлению своих далеко идущих планов на Востоке...
Понимая, что с автогонками покончено надолго, я счел необходимым подыскать себе другую работу. Поскольку я депонировал свои деньги в мангеймском "Частнопромышленном банке Бэнзель и компания", который вдобавок ведал управлением моих домов, я выпустил свои щупальца в этом направлении. После подробного разговора с директором этого банка Бэнзелем и его фактическими владельцами, консулом Берингером и д-ром Ройтером из ман-геймской фирмы "Бопп унд Ройтер", было решено дать мне место банковского служащего, с тем чтобы впоследствии я попробовал свои силы в тяжелой промышленности.