53394.fb2
"А здесь и впрямь недурно, — обратился я к профессору Гебхардту. — И не страшны никакие сюрпризы с начинкой, падающие с неба".
"Что вы, дорогой Браухич! Это еще по-спартански, — ответил он. — В сравнении с большим бомбоубежищем около личного бункера фюрера это просто ничто. Но туда пускают только господ пассажиров первого класса. Это же — второй сорт, хотя, как видите, тоже вполне терпимо".
Как же трагична участь населения, с ужасом подумал я. Годами, из ночи в ночь, оно ютится в убогих убежищах, гибнет сотнями, тысячами, сгорает заживо, умирает от удушья. А передо мной расселись те, кому миллионы затравленных, изголодавшихся и больных людей обязаны всем своим безмерным горем, те, кто все еще продолжал гнать армию и народ на бессмысленную смерть.
В конце 1944 года в мюнхенском армейском музее на похоронах командира автомотокорпуса майора Гюнляйна я в последний раз видел Гитлера. Мне вновь представилась возможность посмотреть вблизи на человека, который нагло и самоуверенно продолжал творить свои беспримерные злодеяния.
Охраняемый несколькими десятками эсэсовцев, в зал вошел уже явно надломленный человек. Он уселся передо мной, подпер голову рукой и безучастно выслушал надгробную речь Геббельса. Охрана была расставлена так, что никто не смог бы сделать незаметно даже малейшее подозрительное движение.
Тринадцать лет пролегли между днем моей первой мюнхенской встречи с неким "господином Гитлером" и этим пасмурным днем. Тогда мне бросились в глаза его необычные, экстравагантные манеры, его небрежный и неухоженный внешний вид. Сегодня я знал, что он войдет в историю моего народа как самый жестокий убийца. Кто мог это знать тогда?..
В начале 1945 года ресторан "Тэпфер", окруженный морем развалин, все еще продолжал функционировать. Подходить к нему или уходить из него приходилось по грудам обломков. В один из последних вечеров, проведенных мною здесь, я встретил своего бывшего офицера-наставника из дрезденского военного училища г-на фон Зигеля, которого хорошо запомнил как организатора "сладкой жизни" в Монте-Карло.
Он приветствовал меня радостно и беззаботно, словно мы пришли на веселый праздник. Его все еще безукоризненный мундир украшали полковничьи погоны. В Берлин он прибыл по какому-то особому поручению своего генерала и на следующее утро намеревался вернуться на "фронт". От его великосветских манер, памятных мне по Монте-Карло, не осталось ничего. Я видел перед собой типичный образец германской милитаристской надменности, символизируемой орлом-банкротом на нашивке. Как разительно менялся облик фон Зигеля на протяжении его жизни! Он начал солдатом кайзеровской армии. После окончания войны в 1918 году, чтобы спастись от грозивших ему житейских невзгод, он вступил в добровольческий корпус, а затем стал служить в рейхсвере. Кульминацией его карьеры явилась "сладкая жизнь" на яхте, которую он устраивал своему богатому патрону, а заодно и себе самому. Но это длилось недолго, и он снова надел военный китель, на сей раз гитлеровского ландскнехта...
В этот вечер он хвастливо болтал о "секретном чудо-оружии", которое с минуты на минуту должно вступить в действие, в каком-то самоупоении твердил избитые фразы о "выдержке и стойкости до конца". Этот "почтенный" офицер, как и встарь, молол несусветную чушь об "ударе в спину". Я не подозревал, что через несколько лет вновь услышу о нем, когда он станет экспертом "по борьбе с красными" и начнет продавать новым хозяевам свой "восточный опыт"...
Кремер, мой шеф и уполномоченный по танковому вооружению, ни за что не хотел поверить в неминуемый крах Германии. На полном серьезе он готовил переезд своего учреждения в какую-то пещеру в горах Гарца. Я твердо знал, что конец близок, и вовсе не желал дожидаться его в горной пещере.
Пользуясь своими медицинскими связями, я "заболел", и меня на несколько дней положили в один из берлинских санаториев. Здесь мне представилась возможность спокойно поразмыслить над своей дальнейшей жизнью. Было ли ей суждено оборваться в этом аду, созданию которого, быть может, и я чем-то невольно способствовал?
Однажды вечером я тайком сбежал из санатория. Захотелось еще разок посмотреть на автотрек АФУС — арену моего давнего и самого большого успеха. Прошло тринадцать лет, с тех пор как я на своей "сигаре" одолел всех фаворитов я с сегодня на завтра стал знаменитостью.
И вот я снова очутился там. Прежнего автотрека как не бывало. На северном повороте стояло множество воинских машин. Трибуны сгорели. Но память и воображение помогли мне увидеть все в прежнем виде. Вдруг передо мной всплыло узкое лицо гонщика Иржи Лобковича. Это был веселый, вечно улыбающийся толстогубый парень. Он погиб в день, когда я поднялся на высшую ступень ставы. На другой день все газеты поместили наши фотографии рядом.
Погиб!.. Сколько людей погибло в эти страшные последние годы! Их фотографии не напечатали. Нет на земле такого огромного фолианта, в котором они бы уместились. А ведь, подобно мне, Иржи действовал сознательно и, начиная гонку, знал, что рискует жизнью. Он, конечно, дорожил ею и все-таки ставил ее на карту. А те, что умирают сегодня? Женщины, дети. Уж они-то как хотели жить! Никогда бы не рисковали собой. А сколько их погибло, и какой страшной смертью. Со слезами на глазах мы несли Иржи к могиле, у которой стояла его мать — великая княжна венского двора. Она смотрела на гроб сына и не верила. А теперь? Остались ли еще на земле слезы? Можно ли еще удивляться чему-нибудь? Миллионы загублены, а захоти этого случай, и сейчас над АФУС появится американская эскадрилья, и будет достаточно крохотного осколка, чтобы моя жизнь прекратилась прямо здесь. Или меня найдут эсэсовские ищейки, потребуют предъявить документы, обнаружат, что их недостаточно, и поставят меня где-нибудь к стенке. Может, к стенке бокса, где тринадцать лет назад лихорадочно работали мои механики, то тревожась, то торжествуя... А сейчас и фотографию не опубликуют...
За годом моей первой блистательной победы последовал год, когда у меня пять раз лопались баллоны. "Мы не победили", — телеграфировал мне Геббельс... Мы не победили! Мы и сейчас не победили, хотя вначале все, казалось бы, говорило только об этом. Да мы и не могли победить в этой безумной войне, ибо нам противостояли не только армии — народы всего мира. Мне снова вспомнился" Геббельс, которого именно здесь, на АФУС, я увидел впервые. Преступления не приносят добрых плодов, даже если их оправдывают самые ловкие адвокаты...
И опять в голову пришла мысль: нет ли и моей доли вины в том, что все так случилось? Конечно, нет, я мог себя утешить: вина других была побольше моей, но моя профессия приучила меня рассуждать по-деловому, реалистически — в гоночной машине не размечтаешься. Да, я тоже был виновен. Я не видел ничего, кроме своих автомобилей и денег, своих домов и акций. Правда, у меня достало мужества покинуть рейхсвер и вопреки советам семьи стать гонщиком. Но истинное мужество не покидало меня только в машине. И как я бывал счастлив, когда она летела как стрела, когда я уверенно вел ее по трассе...
Я поехал обратно в санаторий. Через несколько дней один мой знакомый вывез меня на самолете в Мюнхен. Я спрятался в своем домике у Штарнбергского озера. Это, разумеется, не было актом большой смелости, но мне казалось нужным и разумным сберечь все, что еще оставалось от мужества. И не только для автомобильных гонок...
Начало поиска новой жизни
В моем штарнбергском домике я не был одинок. Матери, находившейся близ Франкфурта-на-Одере, удалось своевременно бежать от стремительно надвигавшегося фронта и благополучно прибыть к спокойным берегам этого баварского озера. Приехала ко мне и моя невеста Гизела.
Осенью 1944 года среди хаоса и неразберихи разгромленного Берлина нас свел случай; выражаясь образно, мы с ней сели в одну лодку, чтобы поплыть вдвоем к спасительным берегам новой жизни. Оптимизм любви помог мне пережить кошмарное ощущение полного краха, охватившее тогда всех нас. Вместе с Гизелой я решил по окончании великой трагедии попытаться зажить по-новому. Однажды в мой дом ворвались американские солдаты, и это немало испортило мне радостное предвкушение близкого конца войны. Капитан армии США приказал нам через три часа покинуть этот "проклятый нацистский дом". Все дома вокруг озера он считал нацистскими, и, кстати говоря, все они были конфискованы. "Не брать с собой ничего, оставить все на месте!" — грозно крикнул он и достал из кармана жевательную резинку.
Едва американцы ушли, как мы принялись за дело. За час нам удалось запихнуть на скрытые антресоли все, что мы не хотели предоставить в распоряжение новых обитателей дома. Вскоре наш новый "друг" пришел снова, на сей раз с хлыстом в руках. Стегнув им по столу, он потребовал от нас немедленно удалиться. Я скромно заметил, что три часа еще далеко не истекли, но он не дал мне говорить и заорал: "Время нацистов... время вранья. И ты тоже нацист, тоже врешь! Вон отсюда!"
Вместе с Гизелой и моей 73-летней матерью я вышел на улицу. Немного позже нам удалось занять пустовавшую комнату в доме управляющего помещичьей усадьбой в Зекинге, близ Штарнберга.
Поместье принадлежало какой-то принцессе, которой удивительно быстро удалось завязать близкие дружеские отношения с американцами. Вся округа знала, что вплоть до последних дней она устраивала в своем замке разгульные попойки с эсэсовскими офицерами. Превратности войны, затянувшейся почти на шесть лет, заметно подорвали нравственные устои этой аристократки. Еще совсем недавно хмельными оргиями она отмечала гибель своей Германии, а теперь, так сказать, с ходу стакнулась с теми, кто столь безжалостно разрушил ее последние иллюзии. Рафинированная принцесса ловко использовала какого-то иностранца, выдаваемого за политзаключенного, в качестве снабженца, добывавшего для нее продовольствие на американских складах. Этот, как она утверждала, норвежец якобы протомился десять лет в нацистских застенках, и не просто, а закованный в кандалы и поэтому лишившийся дара речи. Однако когда она оставалась с ним наедине, то, как выяснилось, они прекрасно разговаривали друг с другом. Не желая иметь поблизости свидетелей своей дружбы с американцами, эта "сиятельная особа" напустила на нас какую-то "комиссию", которая в два счета выдворила нас из поместья.
Следующим пристанищем, где очутились Гизела и я, был заброшенный горный домик одного мюнхенского дельца. Мать нашла приют у знакомых. Мы с женой ни как не думали, что проведем в этом одиноком деревянном строении, живя в самых примитивных условиях, несколько счастливых лет. Находясь здесь, мы лишь изредка видели людей — к нам почти никто не заходил.
Какова же была моя радость, когда в один прекрасный день сюда пришел мой старый друг Ганс Леви. Он стал гражданином Соединенных Штатов и теперь назывался Джеймс Льюин. Из своей большой машины он притащил нам консервы, сигареты, какао, кофе и шоколад. Все было как на рождество в лучшие времена.
Мы оба очень обрадовались встрече. Я все не мог насмотреться на моего друга, одетого в форму офицера прессы американской армии. Давно ли он метался по Берлину, как затравленный зверь?.. Теперь он слегка располнел, но, разумеется, остался все тем же блестящим, остроумным рассказчиком.
"Манфред, — сказал он, — после моего тогдашнего бегства в Швейцарию я намеренно послал тебе только одно письмо. Не хотел навлекать на тебя беду новыми сообщениями".
Мы долго говорили про войну, снова и снова вспоминали, как удачно он покинул Германию в самый последний момент. Все это было непостижимо — мы сидели друг против друга, целые, невредимые, бодрые.
Его рассказы укрепили нашу оптимистическую оценку послевоенного положения в Германии. Замечания Ганса о русских сначала ошеломили меня, но постепенно я начал все понимать. Его тезис о дружбе между США и Советским Союзом никак не вязался с моими представлениями. Годами я твердо верил в полное согласие и взаимопонимание между союзниками. Теперь же Ганс рассказывал мне о позиции некоторых видных деятелей США, которые еще до высадки американцев во Франции заявили, что, мол, русские нужны Америке лишь временно, для борьбы с немцами, до момента, когда будет выиграна война.
"Там, за океаном, — добавил Леви, — уже поговаривают, что денацификацию форсировать не стоит, потому что нельзя ослаблять антикоммунистические позиции Германии".
Мне это показалось нелепой сплетней, ибо я не сомневался, что страны, объединившиеся против фашизма, намерены искоренять его всеми средствами, последовательно и до конца. И все же, услышав предостережения насчет "красных" из уст самого Леви, бывшего для меня большим авторитетом, я встревожился. В какой уже раз мне приходилось слышать о них! "Красные", "красные"...
Немного спустя я понял, что его прогнозы были близки к истине. Летом 1945 года в Гармиш-Партенкирхене и под Мурнау в больших лагерях находились разоруженные части СС, которые, вместо того чтобы работать, как положено военнопленным, распевали в своих палатках нацистские песенки, играли в карты и всем своим видом показывали, что старые времена отнюдь не прошли. Их поведение можно было объяснить только какой-то резкой переменой в тактике американцев.
В определенные дни пленным эсэсовским офицерам давали даже увольнительные (под "честное слово") или разрешали принимать в лагере посетителей.
Не в пример населению, сидевшему па скудном пайке, их снабжали продовольствием в таком изобилии, что часть его они выменивали на различные вещи. Я знал одного мюнхенца, некоего Петера Штангля, который особенно активно добывал из этого источника продукты питания. Однако не ради бизнеса: каждая буханка хлеба или консервная банка шла на организацию мотоциклетного пробега по Мюнхену. Ему пришлось проявить недюжинную энергию, преодолеть сомнения американских и немецких инстанций, включая канцелярию полицей-президента, наконец, разыскать достаточное количество уцелевших мотоциклистов и вывести их на старт. Он попросил меня употребить свой авторитет бывшего гонщика, чтобы помочь ему устранить ряд, казалось бы, непреодолимых препятствий. Публика еще не забыла мое имя, а в переговорах с официальными лицами оно производило почти магическое действие. С большим удивлением я вновь и вновь убеждался, что страшные годы войны почти не уменьшили некогда огромную популярность людей моей профессии. Короче, Штанглю и мне удалось организовать в Баварии несколько мотоциклетных шоссейных гонок и мотокроссов по пересеченной местности. Мы первыми попытались возродить мотоспорт в послевоенных условиях, идя на немалый риск и нисколько не помышляя о доходах.
Старые довоенные мотоциклы приходилось смазывать касторовым маслом, но и его запах возбуждал во мне дорогие воспоминания. Моя тоска по деятельности этого рода нарастала с каждой минутой, и наконец я решил связаться с автомобильной промышленностью. И хотя со дня моей последней гонки под Белградом прошло без малого семь лет, я почему-то думал, что возобновить мои прежние занятия не так уж сложно.
И вот я снова приехал в Унтертюркхайм, близ Штутгарта, на завод "Даймлер — Бенц". В конце 1945 года это предприятие все еще походило на разворошенный муравейник. Встретил я там Нойбауэра. Наш толстяк отощал до неузнаваемости. Вместе со своей женой Ганзи он ютился в мансарде. Он рассказал мне о Гансе Штуке, открывшем в Обераммергау авторемонтную мастерскую для американцев, о Германе Ланге, которого американцы несколько месяцев продержали в каком-то лагере под Людвигсбургом, о Караччиоле, который, как и прежде, жил с Алисой в Лугано... Значит, наша семья автогонщиков уцелела в гитлеровском аду, и теперь все пытались каким-то образом встать на ноги, подумать о будущем.
С большим изумлением я констатировал, что все прежние генеральные директора и директора фирмы, которые еще до войны были на своих постах, встретили меня так, словно за эти годы ничего не случилось. Все они были со мной милы и любезны, но вежливо уходили от разговоров насчет автогонок. Словом, они были мне рады, но попросту не знали, что со мной делать. Для возобновления их интереса к рыцарям руля нужны были чисто деловые перспективы, сулящие прибыль, а время для этого еще не созрело.
Западные оккупационные власти отнеслись к крупным промышленным боссам с величайшей деликатностью. Еще вчера я встречал этих людей у Геринга в "Каринхалле", где они остервенело боролись за приоритет своей продукции, за сверхприбыли. Даже разрушение их предприятий при воздушных налетах и то, казалось, было им на руку: устаревшие заводы были единым махом сметены с лица земли, что сэкономило расходы по их сносу, а послевоенные кредиты из-за океана обеспечивали строительство самых что ни на есть современных предприятий...
Итак, моя первая попытка определиться в новой обстановке оказалась неудачной. Поэтому я опять уединился в своем деревянном домике. Здесь мне и моей жене Гизеле — мы вступили в брак в 1946 году — предстояло мирное и спокойное существование в стороне от великой послевоенной сумятицы. Предельно скромный быт позволил мне вести эту тихую жизнь в течение нескольких лет, а в 1948. году в связи с финансовой реформой я, будучи владельцем акций, вновь стал состоятельным человеком.
Осенью 1948 года во Франкфурте-на-Майне при основании Автомобильного клуба Германии меня избрали его спортивным президентом.
Пользуясь своими широкими международными связями, я добился того, чтобы этот бывший кайзеровский клуб, в который в свое время могли вступать только видные и богатые граждане, получил всеобщее признание и был принят в состав Международной автомобильной федерации, штаб-квартира которой находилась в Париже. По случаю избрания президиума этого клуба будущий боннский министр транспорта Зеебом выступил с речью, которую я выслушал с полным недоумением. То была речь махрового, старорежимного прусского офицера. Подобные слова я слышал из года в год, вплоть до последних дней войны. Я не верил ушам своим. Однако присутствующие не только не освистали его, но, напротив, восторженно аплодировали. Неужто же я был одинок в своем ожидании каких-то новых идей, какой-то новой политики? В кругу этих консервативных людей я не обнаруживал ни намека на желание перемен. Они хотели сохранить все, что привело нас к окончательной погибели в 1945 году. Большинство из них даже намеревались ввести в игру уцелевшие силы СС и гестапо. Горько разочарованный таким поворотом дел, я при первой же возможности отказался от своего административного поста в автоклубе. Я твердо решил снова участвовать в гонках, а это нельзя было совместить с должностью спортивного президента, которая исключает получение международных водительских прав гонщика. И вообще по уставу клуба любому сотруднику его аппарата не разрешалось участвовать в состязаниях.
Поздней осенью 1948 года под Мюнхеном впервые были организованы большие гонки детей на педальных автомобилях. В качестве "приманки" для сотни юных "гонщиков" устроители этого соревнования пригласили Рудольфа Караччиолу, Эвальда Клюге — чемпиона Европы по мотоциклетному спорту — и меня.
В борьбе против этих двух асов я завоевал первый приз — радиоприемник, который мне вручил мюнхенский обер-бургомистр Виммер. Вечером мы, гонщики, как в старые времена, сидели в небольшом кафе за телячьими колбасками и пивом. Вдруг мне поклонился какой-то плохо одетый господин в штатском, в котором я узнал бывшего адъютанта Гитлера обергруппенфюрера СС Шауба. Мало того, тут же через некоторое время я обнаружил эсэсовского генерала Вальтера и в довершение ко всему "фотопрофессора" Гофмана, бывшего "придворного шута" Гитлера. Все они снова были на свободе и в превосходнейшем расположении духа, Я бы не удивился, если бы вдруг они хором рявкнули: "Хайль Гитлер!" Несмотря на приподнятое настроение и радость встречи с моим старейшим соперником и другом Рудольфом Караччиолой, я уже не мог отделаться от страшной мысли: эти крысы опять выползли на свет...
В сентябре 1949 года, находясь в служебной поездке, всего через несколько дней после провозглашения Федеративной Республики Германии, мой друг Джеймс Льюин вновь захотел повидаться со мной. К тому времени я опять поселился в своем доме у Штарнбергского озера, который мне наконец удалось отбить у американцев. Джеймс сиял от удовольствия. Толково и живо он изложил мне свои соображения по поводу положения в стране и программы нового западногерманского государства. Слушая его, я невольно насторожился: он откровенно похвалялся тем, что еще в 1945 году верно предсказывал дальнейшей ход событий. Теперь, по его мнению, для всех политических сил Западной Германии настало время действовать. "Времена Потсдамских соглашений прошли, — многозначительно заявил он.— В Америке есть люди, порицающие Эйзенхауэра. Они упрекают его за то, что он так и не сумел убедить президента Трумэна организовать еще тогда, в 1945 году, поход на Россию совместно с остатками вермахта. Америка намерена создать кольцо обороны против России. Для этого ей потребуется опыт нацистов. Ты меня пойми, Манфред: как еврей, я, конечно, не в восторге от такой перспективы. Но ничего не попишешь, политика — холодное, рассудочное дело. Тут наши чувства не должны играть никакой роли". Я был буквально ошеломлен.
"Однако все мои "потребности" в милитаризме и политической путанице удовлетворены в полном объеме!" — шутливо заметил я.
И, словно желая оправдать в моих глазах намерения США, он снова во всех подробностях стал расписывать "красную опасность", от которой-де, мол, необходимо защищаться. "Только благодаря ей старые нацисты снова имеют шансы! И твои дела пошли бы куда лучше, если бы в свое время ты был членом национал-социалистской партии".
Как мне показалось, Льюин хоть и не без опаски, но все же как будто солидаризовался со взглядами своих вчерашних смертельных врагов. Он застрял где-то между своим прошлым и "красной опасностью", запутавшись в этом безвыходном для него лабиринте.
Я с сожалением пожал плечами и сказал: "Если бы все сказанное тобой было правдой — а в это я никак не могу поверить, — то, выходит, все должно начаться сначала. Нет уж, дорогой Джеймс, покорнейше благодарю!"
"Потому-то я и рад, что перестал быть немцем и могу снова вернуться в Америку! Понимаешь?"