53394.fb2
Именно здесь, в этом пристанище "духовных отцов", под "сенью церкви", мне казалось вполне правильным и уместным много говорить о мире. Приглашая в этот дом людей, стремившихся только к хорошему, я, разумеется, нисколько не злоупотреблял доверием моих хозяев. Правда, гости мои были далеки от церковной жизни, по все они тоже жили и работали для блага людей. Я дорожил каждым их приездом. Но главным моим занятием была работа над книгой.
Наконец осенью пришла пора вернуться в наш дом в Кемпфенхаузене, где меня ждала Гизела.
Тем временем Ведомство по охране конституции учинило обыск в мюнхенском бюро нашего комитета. Они не нашли того, что хотели найти, чтобы запретить нашу деятельность. Самой "криминальной" уликой оказалась газета "Шпортэхо", которая была конфискована. Покопавшись в наших бумагах добрых два часа, обнюхав все углы, шпики не могли скрыть своего разочарования незначительностью "добычи". В общем, подступиться к нам с этой стороны им не удалось. Да нам и нечего было скрывать. Обилие корреспонденции с различными спортивными союзами не давало повода к каким-либо придиркам. Поэтому через короткий срок наши противники изменили тактику.
Вскоре после описанного эпизода, в одно воскресное утро, наш делопроизводитель Вилли Хаас из города Заульгау, в прошлом известный метатель копья, попросил меня о встрече в кафе. Поздоровавшись с ним, я сразу обратил внимание на его взволнованный вид и беспокойные движения. С момента основания комитета мы с ним нашли общий язык, подружились и доверяли друг другу. И вдруг он заговорил так, что я усомнился, в своем ли он уме. "Требую с сегодняшнего дня удвоить мой оклад и увеличить командировочные, — сказал он. — Если ты против, то я провалю весь комитет и не посчитаюсь даже с тобой!"
"У тебя что — не все дома, Вилли?" — невольно воскликнул я.
"Я прекрасно понимаю, что говорю. Прошу дать мне ответ завтра, не позже полудня",— отрезал он, встал и, не простившись, ушел.
Мне очень не хотелось поверить, что кому-то удалось подкупить моего сотрудника, который с таким неподдельным энтузиазмом занимался своей деятельностью. Но никакое другое предположение не приходило мне в голову. Поставить такое бесстыдное требование по собственной инициативе он, конечно, не мог. Уж он-то лучше всякого другого знал о полной невозможности удовлетворить подобную претензию. Наш комитет существовал на пожертвования, регулярно поступавшие от частных лиц из спортивных союзов и даже от некоторых промышленников.
На следующий день все мои сомнения рассеялись. Вилли Хаас говорил какими-то неясными намеками, болтал о якобы существующих "замаскированных денежных источниках" и грозил скандалом. Я дал ему вволю выговориться и посоветовал поступить в точности так, как ему приказали. При этом я полагал, что он действует по указке Ведомства по охране конституции.
Хаас действительно пошел в полицию и бесстыдно оклеветал нашу честную работу. Желая извлечь из своего предательства побольше выгоды, он попытался продать Западногерманскому спортивному союзу вымышленную им "информацию" о нашей посреднической деятельности. Г-ну Риттеру фон Хальту, тогдашнему председателю Олимпийского комитета ФРГ, он вручил какие-то документы нашего комитета, которые, однако, были настолько несущественны, что за них ему не заплатили и пфеннига. Но этот подлец все-таки выцарапал свои тридцать сребреников, когда выступил главным свидетелем по фальсифицированному обвинению, выдвинутому против комитета.
В тот же период ко мне в Кемпфенхаузен как-то приехал мой старый приятель Джеймс Льюин. Его появление было для меня как нельзя кстати, ибо, полагаясь на его осведомленность, я ожидал от него разъяснений по ряду политических вопросов. Казалось, и он обрадован встречей.
"Ну, как вам жилось в Южной Америке? — начал он разговор. — Когда мы виделись в последний раз, я никак не думал, что и ты и твоя жена так скоро отвернетесь от нашей прекрасной старой Европы. Но, как вижу, ты удивительно быстро вернулся обратно. Впрочем, я читал про тебя в газетах и все понимаю. Но каковы же, позволь спросить, более глубокие причины!"
"Аргентина ужасная страна, — откровенно сказала Гизела, — и я бы там ни за что не хотела жить, даже в лучших условиях!"
"Я на собственном опыте убедился, как на чужбине трудно начать все сначала,— заметил Джеймс и после короткой паузы добавил: — Особенно когда тебе уже не двадцать!"
"В том-то и все дело. Кроме того, мы с Гизелой представляли себе все по-иному. И самое худшее — это тамошняя весьма многочисленная немецкая колония, которая с первого же дня взялась за нашу обработку, да еще как! Это нас не устраивало ни с какой стороны. Во всяком случае, мы снова здесь и должны попытаться найти какую-то правильную дорожку".
Мы разговорились. Джеймс не скрывал, что при поддержке американцев многие старые нацисты опять оказались на влиятельных постах. Желая оправдать это, он сказал: "Учитывая американские интересы в деле защиты Европы, нам необходимо слегка повернуть колесо истории вспять".
"Тебя я, конечно, не могу заподозрить в сообщничестве с нацистами, — заметил я. — Ты еврей, и в свое время они вынудили тебя покинуть родину. Значит, любить их ты никак не можешь. И вдруг ты мне чуть ли не с одобрением рассказываешь, как нацистские преступники с помощью американцев опять всплывают на поверхность".
"Ты совершенно прав, — ответил он, — и с тобой я могу говорить обо всем без лишних слов. Мне все это так же не по душе, как и тебе, но... западный мир не может придерживаться Потсдамского соглашения. Нашим политикам приходится опираться на старые силы... а это почти всегда нацисты, тут ничего не поделаешь. В сравнении с коммунистами они кажутся нам меньшим злом. Вот почему и тебе не удастся плыть против течения, Я принадлежу к числу хорошо информированных журналистов и, конечно, слышал о многих крайне резких статьях по твоему адресу. Некоторые читал сам. Знаю также про твой комитет. Готов допустить, что ты не разобрался в обстановке и, будучи идеалистом, стремишься к объединению Германии хотя бы в области спорта. Однако нам объединение с этим восточногерманским государством представляется опасным".
"Но как же так! — возразил я. — Ведь и Общий договор, и Парижские соглашения, по сути, налагают на их участников обязательства, откровенно нацеленные на новую войну. Я уже однажды был свидетелем медленной и тайной подготовки к войне. Она происходила буквально на моих глазах, и теперь я отлично знаю, как ее ведут. Так вот — против этого я буду бороться всеми силами! Я слишком хорошо помню гитлеровские времена, помню, как с наших глаз упала пелена, когда уже было поздно. А ты разве не помнишь? Может, тебе это все безразлично, вернешься в свою Америку и забудешь про Германию. Но ведь расхлебывать кашу снова придется нам. Правда, ты сам не участвовал в недавней войне, что, возможно, отчасти оправдывает тебя, но ведь ты еврей и поэтому, казалось бы, должен относиться к нацизму с последовательной непримиримостью".
"Ты стопроцентно прав, — признался мой старый друг, — но у нас боязнь коммунистической опасности куда сильнее страха перед нацизмом".
Я напомнил ему, что Томас Манн, один из величайших и умнейших представителей нашего народа, назвал антикоммунизм главной глупостью нашего столетия. "Здесь, в Германии, вопрос стоит так: "Война или мир". И хоть мне это и неприятно, но скажу тебе прямо: мир никак не может быть гарантирован людьми, которые сегодня блокируются с американцами. Ведь нельзя же, в самом деле, утверждать всерьез, будто те же люди в области экономики, те же судьи в области юстиции, те же офицеры во вновь создаваемой боннской армии, те же газетные врали, то есть вся старая нацистская сволочь, вдруг изменили свои взгляды и установки и преследуют какую-то новую цель, противоречащую устремлениям Адольфа Гитлера. Знай, дорогой друг: корабль, который сейчас мастерят эти типы, несомненно, военный корабль, и по доброй воле я наверняка не сяду на него, ибо знаю, что раньше или позже он пойдет ко дну. Точно так же в свое время я не пожелал забраться в гитлеровский танк, когда перестал ездить на гоночной машине. И вообще — ради этих людей я ничего делать не стану! Ни за что!"
"Если ты так решительно придерживаешься этой позиции, — сказал Джеймс, — то тебе, как и мне в свое время, придется эмигрировать".
"Это верно, два года назад я уже было подался в Южную Америку, но попал из огня да в полымя. Сегодня я знаю, что здесь, на Западе, солнце заходит не только в прямом, но и в переносном смысле".
Мы долго молчали и смотрели друг на друга. Так вот, значит, ради чего несколько лет назад, рискуя своей безопасностью, я помог этому человеку исчезнуть из нацистского "рая", подумал я. Сегодня, вернувшись сюда в облике "ами"39, он активно помогает бандитам и убийцам, из лап которых он с таким трудом вырвался, снова выйти на арену, получить права и власть на погибель немецкому народу!
"В общем, дорогой Манфред, давай выбросим все наши разногласия на помойку, — смеясь, сказал он. — Поедем-ка лучше в Западный Берлин. Это отличный плацдарм для деятельности! Невероятные перспективы! Сортировочная станция с множеством стрелок! Туда я теперь и направляюсь с особой журналистской миссией".
"Где-нибудь когда-нибудь мы встретимся снова и, несмотря на наши разногласия, надеюсь, останемся друзьями", — сказал я ему на прощание.
Не всегда утро вечера мудренее
В начале марта 1953 года ко мне заявились два господина, назвавшие себя налоговыми инспекторами. С чистой совестью я впустил этих людей к себе, полагая, что их приход вызван каким-то недоразумением. Я всегда точно указывал свои доходы и сполна платил казначейству причитавшиеся с меня налоги. Но чиновники заявили мне, что речь не идет о деньгах, заработанных мною в ФРГ, но о гонораре за публикацию моей книги в "зоне". Этот предлог показался им достаточным для того, чтобы перерыть все мои рукописи, книги и папки. Попутно они бесцеремонно курили мои сигареты и прикладывались к моему коньяку. Снова и снова они болтали о каких-то моих "крупных доходах", якобы скрытых мною от налоговых инстанций ФРГ.
Через несколько часов мои "друзья" расстались со мной и перетащили в ожидавшее их такси перевязанные пачки "обнаруженных материалов" для дальнейшего просмотра.
Согласно заключенным между обеими Германиями соглашениям, все доходы, налоги по которым взысканы в Германской Демократической Республике, не подлежат вторичному налогообложению в ФРГ. Поэтому мои незваные гости, казалось бы, должны были понять абсолютную неправомерность своего визита. Но по старому гестаповскому обычаю это был лишь первый шаг к подрыву моего материального положения. Поэтому я не удивился, когда через неделю ранним утром у моей двери позвонили представители уголовной полиции. Очень громким голосом они потребовали впустить их в дом. Прежде чем открыть им, я поспешил к еще спавшей Гизеле и разбудил ее возгласом: "Визитеры из крипо!"40
"Что бы ни было, Манфред, оставайся спокойным и сильным!" — сказала она мне вдогонку.
Едва я открыл дверь, как главный из четырех полицейских объявил мне, что я арестован, и, грубо оттолкнув меня в сторону, проследовал в гостиную. Здесь без всяких стеснений, с истинно прусской основательностью они принялись шарить в комодах и шкафах. На мое замечание, что их действия напоминают "методы Дикого Запада", кто-то из них пробормотал что-то насчет "долга службы". Когда я попросил предъявить ордер на арест и обыск, мне ответили, что эти документы будут представлены дополнительно. Тогда я тут же позвонил своему мюнхенскому адвокату д-ру Рудольфу и сообщил ему об этом скандальном инциденте. Он указал на полную противозаконность действий чиновников и добавил, что без надлежаще оформленного ордера на арест я не обязан следовать за ними. После этого телефонного разговора они явно растерялись, быстро изменили тон, несколько раз подчеркнув, что речь идет лишь о кратком допросе по поводу ряда порочащих меня поступков и что своей строптивостью я ненужным образом осложняю все дело. Хоть я и не верил им, но все же счел благоразумным одеться и поехать с ними в Мюнхен. Моя совесть была настолько чиста, что я просто не мог отнестись ко всему этому серьезно. Ведь кому, как не мне, было лучше известно, что я сделал и чего не делал.
Поэтому я спокойно простился с Гизелой, настоятельно убеждая ее не волноваться и ждать моего скорого возвращения.
Итак, без всяких эмоций я уселся с этими господами в их "БМВ", в котором они меня и доставили в полицейское управление Мюнхена. Там меня немедленно проводили к чиновнику, заверившему меня, что он намерен задать мне "только несколько вопросов".
Допрос начался в подчеркнуто дружелюбном тоне. Единственный его "дефект" я усматривал лишь в необычайно раннем часе, к которому его приурочили. Полицейский чиновник заявил, что в свое время был завзятым болельщиком автоспорта и не раз, стоя у обочины гоночной трассы, восторженно приветствовал меня. Потом он раскрыл лежавшую перед ним папку. По выражению его физиономии я мог прочитать примерно следующее: "Да, к сожалению, на вас действительно заведено довольно неприятное дело, но два джентльмена всегда легко могут найти общий язык и уладить все за полчаса". До этой минуты он казался мне достаточно разумным человеком. Всем своим обликом и поведением он словно опровергал мнение пессимистов, которые пугали меня полицией и в один голос пророчили мне "плохой конец", когда я взял на себя председательство в Комитете за единство и мир в немецком спорте.
"От вас требуется только краткое заявление о том, что средства для комитета поступают к вам с Востока. У нас уже есть соответствующие свидетельские показания, и теперь требуется лишь ваше подтверждение". "Какие еще средства с Востока?" — спросил я. "Ну, хорошо...— Он натянуто улыбнулся.— У вас были связи с Востоком?"
"Конечно, были! Ведь мы только и делаем, что заботимся о спортивных связях между Западом и Востоком", Мои слова удовлетворили его. Задав мне еще несколько вопросов в том же роде, он приказал отвести меня в комнату ожидания. "Подождите, пока будет готов протокол,— сказал он. — Помещение, скажем прямо, не идеальное, особенно для господина фон Браухича, но другого в моем распоряжении, к сожалению, нет. Надеюсь, вас не обидит кратковременное нахождение за решеткой и вы не затаите на нас зла".
За окнами просыпался Мюнхен, я слышал звонки трамваев, гудки автобусов... Прошло полчаса. Мысленно я был снова в Кемпфенхаузене и думал о делах, которые успел бы сделать в первую половину дня. Мои размышления прервал дежурный, позвавший меня к тому же чиновнику. Тот положил передо мной протокол и показал мне, где расписаться. Читая протокол, я обнаружил изменения и прямые искажения моих показаний. Особенно меня изумили слова: "Фон Браухич подтверждает свои связи с, Востоком, в частности в том, что касается денежных средств для комитета".
Я отказался подписать это вранье, и тогда моего следователя точно подменили. Исчезла его "слабость к автогонщикам", исчезла вежливость, с которой он извинялся по поводу временного помещения меня за решетку. Теперь в его глазах сверкала ярость:
"Вот это интересно! Этот господин фон Браухич прошел блестящую коммунистическую школу. Выучил все на отлично!"
"О чем это вы?"
"Бросьте свои глупые вопросы! Вы же сами разоблачили себя. Ведь это коммунисты научили вас не подписывать протокол. Так поступают только коммунисты".
"Может, они еще вдобавок завтракают младенцами?" — пошутил я, в последний раз пытаясь вернуть разговор в нормальное русло. Но куда там! Теперь он уже только кричал.
"Оставьте ваши дурацкие шутки при себе! Вы думаете, ваше имя производит на нас большое впечатление? Для нас вы просто грязный коммунист, и мы с вами разделаемся, можете не сомневаться! Не с такими справлялись!" Он вскочил и заорал: "Отвести!"
Согласно формальностям приемного отделения полицейской тюрьмы, надзиратель поднялся со мной на четвертый этаж. В конце длинного коридора он открыл передо мной дверь. Впервые в жизни я вошел в помещение длиной пять шагов и шириной три шага, именуемое камерой. Несмотря на очевидную неприятность моего положения, я все-таки никак не мог настроиться на серьезный лад. Ошибка, и все тут, говорил я себе. Надзиратель вежливо пропустил меня вперед и, заметив, как я изумился, увидев четыре койки, с подчеркнутым добродушием проговорил: "Ваша судьба печальна, но вы не огорчайтесь! В этой камере бывало много знаменитых политических заключенных. Еще до Гитлера тут сидели самые лучшие господа. Это было в веймарские времена. Впоследствии Гитлер сажал сюда своих политических противников. Поверьте, за этим столом кушали высшие офицеры, бароны, духовные особы. Правда, сомневаюсь, остались ли они в живых. Но здесь проходил их первый, в общем-то безопасный, период. Сегодня сюда вселяетесь вы. Еще один благородный жилец!.. Не волнуйтесь, и вы со временем выйдете отсюда. Между прочим, это далеко не худший из наших апартаментов!"
С этими словами он вышел, запер дверь на замок и щелкнул задвижкой.
В ранней молодости я не раз выкидывал фортели, не дозволяемые полицией. Узнавая о моих проделках, друзья и знакомые от души хохотали. И если в этих случаях у какого-нибудь бюрократа-чиновника не хватало чувства юмора, то всегда находился более высокий начальник, приказывавший "замять дело". Даже президенты городской полиции и те иной раз вызволяли меня из беды. Теперь, очутившись в камере, я вспомнил об одном совсем недавнем случае.
После утомительной ночной поездки я остановился у края шоссе, чтобы немного поспать. Вдруг меня будит полицейский, и я, не разобравшись, кто передо мной, спросонья пробормотал, куда именно ему надлежит поцеловать меня. Он сильно рассердился, и в конце концов мне пришлось уплатить штраф. Но теперь все выглядело совсем иначе. В камере сидел не гонщик компании "Мерседес", а человек, подозреваемый в попытке улучшить взаимопонимание между восточными и западными немцами!
До сих пор чиновники уголовной полиции порой приходили в замешательство, выясняя, что этот человек и знаменитый автомобильный гонщик из "лучших кругов общества" — одно и то же лицо и что репрессии против пего могут оказаться крайне непопулярными. Или, может быть, рассуждал я, будучи немцем и общаясь с "теми" немцами, я уже настолько изолировал себя от "хорошего общества", что со мной станут поступать, "как со всяким нежелательным человеком", и возьмут под полицейский надзор? В сущности, так оно и вышло — я уже фактически "сидел", хотя все еще пытался посмеиваться над случившимся и "не допускал", что это произошло со мной. "Спокойно, Манфред, не волнуйся, ошибку должны исправить, — утешал себя я. — Через несколько часов следователь все выяснит, и во второй половине дня ты наверстаешь все, что не смог сделать утром". Мне не приходило в голову, да я бы и не мог поверить, что правители Западной Германии хотят расправиться со мной, чтобы запугать других. Но проходил час за часом, и ничто не изменялось! Я оставался под арестом. Когда откуда-то издалека доносились шаги или позвякивание ключей, я настораживался. Но никто не приходил ко мне. Днем принесли жиденькую похлебку, а потом хлеб с маргарином. Настал долгий вечер, а за ним потянулась еще более долгая ночь. Я живо представлял себе мою убитую горем мать, повергнутую в отчаяние сенсационными сообщениями газет о моем аресте. Мой заботливый надзиратель сунул мне мюнхенскую "Абендцайтунг" за 8 мая. Над пятью столбцами на первой полосе горела ярко-красная шапка в две строки: "Автогонщик фон Браухич арестован как государственный изменник!" Репортаж заканчивался следующей недвусмысленной фразой: "По-видимому, федеральный суд возбудит против Манфреда фон Браухича дело по обвинению в государственной измене".
Государственная измена? Что это, собственно, значит? Я спросил надзирателя, но он только пожал плечами. Вскоре он принес мне том Уголовного кодекса, и я прочитал: "Государственная измена — это преступное посягательство на внутреннюю целостность государства. Она налицо, когда кто-либо предпринимает попытку насильственного изменения Конституции или пытается насильственно присоединить имперскую территорию, частично или полностью, к какому-либо иностранному государству или отторгнуть часть от целого".