На следующий день была такая жара, что в школах отменили занятия. На улицах воздух стоял неподвижно, словно вода в пруду; мужчины плелись, неся пиджаки на руке, у женщин на спинах расплывались темные пятна пота; жизнь в Париже замерла, и автобусы, казалось, увязали в плавящемся асфальте, от его удушливого запаха першило в горле. Но больше всего меня удивил регулировщик на площади Клиши: он, как пехотинец на марше, засунул сзади под кепи носовой платок, чтобы защитить затылок от солнца.
В четыре, когда дышать стало совершенно нечем, я оказался неподалеку от Люлю и решил на минутку заглянуть к ней.
Внешне лавка, еще вчера затянутая черной драпировкой, приобрела обычный свой вид, в витринах были выставлены нарядные яркие шляпки; по сравнению с уличным пеклом внутри казалось прохладно.
Ателье тоже обрело привычный облик, правда, с одним небольшим отличием, настолько неуловимым, что и не знаю, как его описать. Я случайно бросил взгляд в спальню. Солнечный луч падал на кровать, на которой валялось несколько платьев, женское белье, чулки, эластичный пояс для чулок. Увидев это, я понял, что на двух мастериц под рабочими халатами почти ничего нет, а на Аделине вообще только красный домашний халатик, слишком короткий для нее; он явно принадлежал Люлю.
Такое могло быть и при жизни Боба, хотя не совсем так, как сейчас. Это трудно объяснить. Люлю, как нередко бывало, расхаживала в одной комбинации; сквозь нейлон просвечивали бюстгалтер и трусики, над которыми нависала складка жира.
Люлю всегда отличалась отсутствием показной стыдливости, почти не сознавая этого, но, конечно, никакой распущенности в ней не было. Однажды на террасе «Приятного воскресенья» ей под блузку забрался летучий муравей, и я помню, как совершенно естественно и непринужденно, словно мать, собирающаяся кормить ребенка, она вынула грудь, чтобы посмотреть, нет ли следа укуса. Отсутствие у нее стыда не имело ничего общего с бесстыдством Ивонны Симар, которая целыми днями совершенно голая загорала на барже, а когда кто-нибудь поднимался на борт, ограничивалась тем, что прикрывала бедра краешком полотенца. Зато уже к концу июня она становилась коричневой, как индуска.
Вполне были одеты лишь мадемуазель Берта, вся в черном с головы до ног, словно это она носила траур, да еще старая Розали Кеван, та самая, что умеет гадать на картах и на кофейной гуще. Старуха примостилась в единственном кресле; веки у нее, как всегда, были красные.
Бутылок красного вина на столе не было, зато стоял кувшин лимонада, где плавали половинки кружков лимона и кусочки льда.
Люлю, занимавшаяся шляпкой, поздоровалась со мной:
— Как поживаешь, Шарль?
И тут же спохватилась:
— Ой, простите! Сегодня тут перебывало столько народу, что я запуталась, с кем я на «ты», а с кем на «вы».
— Пустяки!
Голос у нее был осипший, и я поинтересовался, не болит ли у нее горло.
— Самую малость. Поэтому я и попросила приготовить лимонад.
И при Бобе в ателье всегда был известный беспорядок. Но пока он был жив, старуха Кеван не посмела бы рассиживаться в кресле, как у себя дома, а уж тем более снять башмаки и поглаживать опухшие ноги. И еще я подумал, что Люлю вряд ли дала бы Аделине свой халатик.
Чувствовалось, что Люлю и мастерицы озабочены массой скопившихся заказов.
— Присядьте, Шарль.
— Я на минутку. Забежал между визитами.
— Кстати, вы не знаете никого, кто ищет машину по случаю? Фраден вчера пригнал нашу из Тийи. В мои годы учиться водить уже поздно, а зря платить за гараж нет смысла. Я лучше уступила бы ее тому, кому она нужна, а не перекупщику, который даст гроши.
— Сейчас мне никто не приходит в голову, но…
— Не к спеху. Если на следующей неделе никого не найду, дам объявление в газету.
Машина ей действительно ни к чему, и она совершенно права, что хочет от нее избавиться. И все-таки это меня покоробило — то ли потому, что Боба похоронили только вчера, то ли потому, что Люлю проявила себя слишком уж практичной.
И тут впервые мне пришла в голову вот какая мысль: а ведь Люлю больше не будет проводить воскресенья в Тийи. На поезде туда не доберешься: во-первых, расписание неудобное; во-вторых, от станции надо идти добрых два километра. Любой, да и тот же Джон, с радостью привозил и отвозил бы ее на своей машине, но мне почему-то подумалось, что для Люлю «Приятное воскресенье» уже отошло в прошлое.
Неделю я не появлялся на улице Ламарка. Как-то вечером после ужина, когда мальчики готовились у себя в комнате к экзаменам, я сказал жене:
— Загляну-ка я к Люлю.
В этой фразе не было приглашения сопровождать меня, и жена это поняла. Сперва у нее вырвалось:
— Вот как!
Потом после довольно тягостной паузы жена спросила:
— Она что, звонила тебе?
— Нет.
— Я подумала, может быть, она больна и попросила тебя посмотреть ее.
— В последний раз, когда я там был, она выглядела не лучшим образом.
Чтобы успокоить жену, я взял с собой саквояж: пусть думает, что мой визит имеет хотя бы отчасти профессиональный характер. Но я понимал, что жене это все равно не понравится и что не сегодня-завтра этот вопрос снова возникнет. Саквояж я оставил в машине и постучал в дверь: я видел, что в ателье горит свет.
Открыла мне не Люлю, а мадемуазель Берта.
— Какая приятная неожиданность! — сказала она. — Хозяйка очень обрадуется.
В комнате была такая тишина, что я не поверил своим ушам. Люлю сидела за столом, на котором лежали карты, стояла бутылка «бенедиктина» и две рюмки.
— Заходите, Шарль. Как видите, я обучаю Берту играть в белот вдвоем.
Сегодня красный халатик был на Люлю. Она с утра не причесывалась, волосы спутались, от дневного пота пудра скаталась шариками, лицо выглядело старым и утомленным.
— Стаканчик белого?
Я сделал знак, что не хочу.
— А «бенедиктина»? Это может показаться невероятным, но Берте он пришелся по вкусу, и каждый вечер мы позволяем себе по рюмочке.
Видимо, Люлю что-то уловила в моем взгляде и нахмурилась. В лице у нее появился испуг. И голос был какой-то не такой, когда она спросила:
— Это плохо?
— Почему плохо?
— Не знаю. Бывают минуты, когда мне кажется, что все смотрят на меня с осуждением. Я еще не привыкла.
Не привыкла быть вдовой? Думаю, сказать она хотела именно это, хоть и не уточнила. Словно боясь молчания, Люлю сообщила:
— Вы знаете, Берта согласилась переехать ко мне.
— Она что, отказалась от своей квартиры?
— Нет, разумеется, оставила за собой. Но туда она заходит только иногда, чтобы прибраться.
Я бросил взгляд в спальню. Там стояла одна кровать. Для второй просто не было места. Мадемуазель Берта сидела над картами, словно ожидая, когда я уйду, чтобы продолжить игру. Вот уж никогда бы не мог себе представить, что она будет играть в белот да еще ликер при этом потягивать. Теперь ей не хватает только закурить! Но разве не удивительней то, что она заняла в постели Люлю место Боба?
— Как ваше горло?
— О, лучше! Я делала компрессы. А как ваша жена?
— Благодарю вас, хорошо.
Я пришел с намерением расспросить о Бобе, но присутствие старой девы меня как-то сковывало.
— В воскресенье мы обе поедем на кладбище — положим на могилу цветы. Я заказала надгробный камень, очень миленький и простой.
И Люлю принялась искать эскиз, который изготовитель надгробий набросал на обороте счета.
— Ну как? Ему бы понравилось, правда?
Жене я солгал. Я сказал:
— Беспокоит меня ее здоровье. Она совершенно не следит за ним. Время от времени надо будет заглядывать к ней и заставлять лечиться.
Интересно, поверила ли мне жена? Может, решила, что у меня виды на Люлю.
На улицу Ламарка я заехал через несколько дней и на этот раз вышел из дому после ужина: мне действительно надо было зайти к больному.
В карты там на этот раз не играли — принимали гостей: Кеван и старого художника Гайара, который что-то доказывал, едва ворочая языком. Я пробыл у них всего несколько минут. Провожая меня через лавку, Люлю шепнула:
— Вы, кажется, недовольны?
— Ну что вы!
— Из-за мадемуазель Берты?
— Уверяю вас, Люлю…
— Я не могу оставаться ночью одна.
— Понимаю.
Я крепко пожал ей руку, чтобы успокоить, и в последний момент она чмокнула меня в обе щеки.
— До скорого?
— Да.
— Правда?
Обещание я исполнил, когда жена и дети уехали отдыхать в Фурра. Я смогу вырваться из Парижа всего дней на восемь-десять в середине августа: находить хорошую замену становится все трудней, и я из-за этого теряю каждый год по несколько пациентов.
Я был прав, решив, что Люлю не станет больше ездить в Тийи. Как-то вечером на площади Клиши я встретил Джона.
— Как Люлю? — поинтересовался он.
— Уже несколько дней не видел ее.
— В прошлую субботу я зашел к ней и предложил отвезти в «Приятное воскресенье». Как я понял, такого желания у нее нет. Похоже, она попала под влияние вонючки, которая с ней живет.
И Джон грустно добавил:
— Не та она, что при Бобе.
Видимо, таково было мнение большинства обитателей улицы Ламарка: я заходил дважды с интервалом в несколько дней и заставал Люлю и мадемуазель Берту одних. Правда, время было летнее и многие наши приятели выехали кто на море, кто в деревню.
Мне удалось поговорить с Люлю наедине. Правда, пришлось набраться терпения. Пришел я около девяти. Почти час мы вяло, увязая в долгом молчании, беседовали о том о сем, и я чувствовал, что Вонючке, как прозвал ее Джон, хочется спать. Ложиться она привыкла рано и вставала чуть ли не первой в квартале, когда еще даже бутылки с молоком у дверей не стоят.
Люлю поняла меня, так что подавать ей знак не было нужды, и мы продолжали беседу, словно и не собирались ее заканчивать. В половине одиннадцатого мадемуазель Берта наконец встала и с недовольной физиономией объявила Люлю:
— Если не возражаешь, я лягу.
Она надеялась, что я уйду, но я сделал вид, что не понял намека.
— Спокойной ночи, доктор. Она очень утомлена, и я не думаю, что ей на пользу ложиться так поздно.
Едва дверь спальни с сухим щелчком захлопнулась, мы с Люлю одновременно улыбнулись и потом еще некоторое время слышали, как старая дева, раздеваясь, что-то бормочет вполголоса.
— Ревнует, — шепотом сообщила Люлю.
— Ко мне?
— Ко всем, кто сюда приходит. Раньше ревновала к Бобу и все время мучалась. А теперь, когда завладела домом… — И Люлю махнула рукой, словно отгоняя докучную мысль. — Не стоит об этом думать. Так все-таки лучше, чем просыпаться ночью в полном одиночестве. Что вы мне хотели сказать?
Люлю захватила меня врасплох.
— Да ничего особенного. Последнее время я много думал о Бобе.
— Я тоже.
— Увидев на похоронах его сестру и племянников, я понял, что значительной части его жизни я просто не знаю.
Люлю все поняла и, когда я уже собрался извиниться за свое любопытство, остановила меня.
— Я знаю, вам хочется расспросить меня. Вы никак не можете понять, почему он покончил с собой, да?
Слово «покончил» потребовало от нее известного усилия, но все-таки она его произнесла.
— Каждый день я задаю себе тот же вопрос. Иногда мне кажется, что я уже почти догадалась, но потом все снова запутывается. Вы же помните, он был такой жизнерадостный.
— А когда вы оставались вдвоем, тоже?
— Он был один и тот же и на людях, и наедине со мной. Порой мне даже хотелось сказать ему, чтобы он не тратил себя на меня. Для мужчины это редкость, Женщины обычно жалуются, что мужья обаятельны с кем угодно, только не с ними.
— В последнее время он не изменился?
— Пожалуй, стал нежнее. Например, часто называл меня девочкой.
Я тут же вспомнил Аделину.
— Наверно, с самого начала не надо мне было сходиться с ним, но все закрутилось слишком уж круто — я даже не понимала, что происходит. Да ничего лучшего тогда я и не видела. Вам известно, Шарль, что я была буквально нищей?
Люлю бросила взгляд на дверь спальни, подумав, как и я, что мадемуазель Берта, вероятно, подслушивает.
— Наплевать. Сколько людей и без того знает, откуда я вышла, да я своего прошлого ничуть и не стыжусь. Родилась я в Сен-Мартен-де-Шан, маленькой деревеньке в шести километрах от Невера. Моя фамилия Понсен. Отец был дорожным рабочим, а когда потерял место, потому что выпивал, стал работать поденщиком на фермах.
Она нашла в ящике три фотографии и протянула мне. Снимки были скверные: лица у всех получились кривые. Отец и мать сидели. Он, скрестив руки, смотрел прямо в объектив; она положила руки на колени. Их окружало шестеро детей: четыре дочери, два сына.
— Нас могло быть семеро, да младшая сестренка умерла сразу после рождения.
— Ваша мать жива?
— Живет в том же самом доме в Сен-Мартен, и мы все ежемесячно посылаем ей понемножку денег. Сколько ей лет? Уже не помню. Надо посчитать. Во всяком случае, за восемьдесят. Вам не надоело?
— Нет.
— Странно, что вам это интересно. Давно я не рассказывала о своей семье.
Люлю сообщила, кто чего достиг. Старший брат Анри — жандарм в Орийаке, у него четверо детей, одна дочка недавно вышла замуж. Второй брат — парикмахер в Марселе. Одна сестра, Югетта, вышла за некоего Ланглуа, они держат кафе в Нанте.
— Это те, которые чего-то добились, — заметила она. — Мирей — она на два года младше меня — несколько лет была в публичном доме в Базье, а сейчас живет в Алжире и, похоже, обзавелась собственным заведением. Мать в письмах больше всего пишет про нее: Мирей посылает самые крупные переводы. Жанина, которая на год старше меня — вот она на фото, такая толстая, — никогда не была замужем, всю жизнь работает горничной в одной гостинице в Невере. У нее двое детей, она отдала их на воспитание матери. Когда я встретилась с Бобом, я была вроде этих моих сестричек.
Если мадемуазель Берта и подслушивала какое-то время под дверью, то сейчас легла в постель: оттуда доносилось покашливание, которым старая дева выражала недовольство.
— Кашляй, старушка, кашляй! — улыбнувшись, бросила Люлю и спросила: — Не хотите выпить?
— Благодарю, нет.
— Продолжать?
Она взглянула на часы, стоящие на камине.
— Я забыла, что вашей жены нет в Париже.
Люлю догадывалась: жена была бы недовольна, что я так поздно задержался на улице Ламарка.
— Сколько вам было, когда вы оставили деревню?
— В Париж я приехала пятнадцати лет. В семьях вроде нашей детей отдают в услужение, как только они кончают начальную школу. В тринадцать я уже нянчила детей у одного неверского аптекаря. Когда мне стукнуло пятнадцать, одно семейство переезжало в Париж и взяло меня с собой. Остальное можете себе представить, недаром же вы врач. Самое удивительное, что за два года я ни разу ни влипла. Потом моего хозяина, который был на государственной службе, послали на Юг. А я осталась. Сменила подряд полдюжины мест. И в девятнадцать лет практически оказалась на улице.
— Тогда вы и познакомились с Бобом?
— Нет. Это произошло примерно через два года, в тысяча девятьсот тридцатом. Я тогда ютилась в Латинском квартале, жила то с одним студентом, то с другим. Иногда по месяцу, иногда всего ночь.
Я решился и задал вопрос:
— Тогда у вас и случился первый выкидыш?
— Скажите лучше: аборт, это будет правильней. Я чуть не умерла, и студент медик, который мне помог, так струхнул, что начал говорить о самоубийстве. Потом я встречала его фамилию в газетах: он стал известным врачом.
— Вы были в него влюблены?
— Ни в него, ни в остальных.
Да, Люлю была откровенна.
— Думаю, мне вообще это не нравилось. Но приходилось этим заниматься — что еще оставалось. Как-то в июле, в пору экзаменов, я сидела на террасе «Аркура», на бульваре Сен-Мишель. Я была с приятелем, румынским студентом, уезжавшим на каникулы на родину. Июль и август были для меня самыми скверными месяцами: приходилось даже ловить туристов на Больших бульварах, и однажды меня арестовали; до сих пор удивляюсь, каким чудом я тогда выпуталась. В ту пору я выглядела такой молоденькой, что инспектор полиции, перед которым мы проходили, сжалился надо мной. Вы не будете сердиться, если я налью себе рюмочку?
Снова сев за стол, Люлю поинтересовалась:
— Я вас не шокирую?
— Ничуть.
— Признайтесь, вы ведь обо всем этом догадывались?
— Да.
— Сейчас расскажу, как я встретилась с Бобом, которого тогда еще никто так не называл. Значит, мы с моим румыном сидели на террасе. Дело шло к вечеру, народу было уже много. Мимо нас прошел высокий молодой человек без шляпы: волосы светлые, чуть с рыжинкой, глаза серые. Глаза его меня сразу поразили, к тому же одет он был в тон: костюм, галстук, даже носки — все было серого цвета. На секунду он остановился, пожал руку моему приятелю, бросил на меня рассеянный взгляд и направился к бару. Это был еще совсем не тот Боб, какого вы знали. Тогда он был похож: на своего племянника, которого вы видели на похоронах.
«Кто это?» — спросила я приятеля. «Понравился?» — «У него необыкновенные глаза». Мой румын улыбнулся, повернулся к бару, где его знакомый, поставив локти на стойку, пил в полном одиночестве с видом человека, решившего накачаться.
«Подожди, я сейчас». Я смотрела, как они беседовали вполголоса. Боб несколько раз оглянулся на меня; видно было, что он колеблется. Наконец, пожав плечами, заплатил бармену за выпитое и без энтузиазма последовал за румыном.
«Позволь представить тебе Роберта Дандюрана. Завтра он сдает последний экзамен на юридическом». Меня мой румын отрекомендовал куда короче: «Люлю».
С полчаса они говорили о профессорах и однокашниках, не обращая на меня внимания, лишь иногда угощали сигаретой. Потом румын взглянул на часы и встал. «Мне пора. Допивайте без меня и постарайтесь не поссориться». Больше я его никогда не видела.
Дандюран сперва сидел хмурый, словно его заманили в ловушку. «Вы давно с ним знакомы?» — поинтересовался он. «Три недели». — «Умнейший парень. Держу пари, когда-нибудь он станет премьер-министром у себя на родине».
Боб все время перекладывал ногу на ногу, точно и так и этак ему было неудобно, и вот тогда-то я обратила внимание на его носки.
«Если у вас есть дела поинтереснее, ради бога, не задерживайтесь из-за меня, — предложила я. — Я же знаю, завтра у вас серьезный экзамен».
Я ведь не подозревала, что у него в голове, да он совсем и не думал обо мне. Уже тогда его отличала характерная черта — края верхней губы приподнимались, словно он посмеивался над собеседниками и над собой.
«Ваше имя Робер?» — «Да». — «А вас никогда не звали Бобом?» — «Нет. А что?» «Просто, мне кажется, вам бы это пошло».
Это было глупо, я понимала, но надо же о чем-то говорить.
Произнеся это, Люлю улыбнулась так жалко, что я едва удержался, чтобы не взять ее за руку; мне стало стыдно за ту суровость, с какой я судил о ней последние недели. Дверь спальни приотворилась, и мадемуазель Берта высунула голову в бигуди.
— Это, конечно, не мое дело, но мне кажется, доктор, что в интересах ее здоровья…
— Ложись. Я сейчас приду.
Дверь захлопнулась, но старая дева продолжала что-то бурчать.
— Вот видите! Я больше не имею права лечь когда хочу. А мне так охота поговорить!
— Вы ее послушаетесь?
— Иначе она весь день будет дуться, разговаривать не станет. Однажды так уже было. В прошлое воскресенье мы весь день с утра до вечера провели вдвоем, не перемолвившись ни словом, и все потому, что я отказалась пойти с нею к мессе. И она тоже не пошла. Ладно, доскажу в другой раз. Мне хочется, чтобы вы знали все. Вы увидите, что Боб был куда сложнее, чем казался, и, может быть, поймете, что с ним произошло: ведь вы лучше меня разбираетесь в людях. Хочу только, чтобы вы знали, что к решению, принятому им тогда, я не причастна. Произошло чудо. Разве это не чудо, что с той минуты, когда на террасе «Аркура» он сел на плетеный стул рядом со мной, мы никогда не расставались, не провели порознь ни одной ночи, за исключением трех недель, что я была в клинике? Даже когда он поехал в Пуатье повидаться с отцом, он взял меня с собой и на ночь вернулся в отель. А мы тогда не были женаты.
Я поднялся, собираясь уходить.
— А знаете, Шарль, в каком году мы поженились?
Я не имел представления. Люлю сама только что сказала, что живут они вместе с 1930 года.
— В тридцать девятом, через три недели после объявления войны. Как только ее объявили, на следующий день Боб подал в мэрию заявление о вступлении в брак и страшно боялся, что его мобилизуют, прежде чем мы поженимся.
— Его призвали?
— Через два месяца, взяли в санитары; ему повезло: он отступал до самой Дордони и не попал к немцам в плен. Ох, я ошиблась! Весь этот период, понятно, мы спали не вместе, хотя я несколько раз приезжала в Эна, где он стоял, а в Перигё прибыла всего спустя пять дней после него.
Раздался сухой кашель мадемуазель Берты.
— Спокойной ночи, Шарль. Не буду вас больше задерживать.
И прежде чем закрыть за мной дверь, она произнесла:
— Спасибо вам.
Я не решился слишком скоро появиться на улице Ламарка, боясь, как бы Люлю не подумала, что я пришел ради продолжения ее истории. Но, после того как она упомянула Пуатье, я сделал открытие: вероятней всего, Боб был сыном профессора Дандюрана, декана юридического факультета и автора философского трактата, которым до сих пор пользуются во всех университетах.
Долгие годы у меня и в мыслях не было как-то связать старого профессора и мужа Люлю. Мне пришлось перелистать ежегодник университета, из которого я узнал, что Жерар Дандюран вышел в отставку во время войны, а умер в 1950 году в возрасте семидесяти трех лет.
Выходит, Боб ездил в Пуатье на похороны? И, взяв с собой жену, возвратился к ней на ночь в отель? Теперь мне стал понятней контраст между Петрелями и остальными, кто пришел проводить гроб. Та троица, что выразила соболезнование сестре Боба, — очевидно, друзья семейства; старик, с которым так почтительно здоровались, наверно, знаменитый адвокат или бывший профессор.
Мне не хотелось бы, чтобы создалось впечатление, будто все это время я целыми днями думал о Дандюране и Люлю. Несмотря на отпускной период, у меня хватало хлопот с больными. Ел я теперь в ресторане, и это давало мне возможность встречаться с друзьями, которых остальную часть года редко удавалось видеть; у большинства из них жены и дети тоже были на отдыхе.
В одно из воскресений я повез в Тийи старого приятеля, который заведует отделением в больнице Кошена[3]: я давно обещал ему показать живописную гостиницу. Но получилось так, что Джон Ленауэр уехал на несколько дней в Англию к жене, Рири сопровождал Ивонну Симар и ее подругу Лоранс в Довиль, где их дом мод устраивал показ. Кроме Мийо, здесь остались одни рыбаки, и даже нельзя сказать, что нас хорошо кормили.
— Ты знал профессора Дандюрана из Пуатье? — поинтересовался я.
— Его дочь вышла за моего друга.
— За Петреля?
— Да. Первоклассный парень. Жан Поль, их сын, дружен с моей дочкой.
— Робер Дандюран несколько недель назад утонул в пяти километрах отсюда, у самой плотины.
— Сын старика Дандюрана?
— Думаю, да.
— Никогда не знал, что у него был сын. Несчастный случай?
— Самоубийство.
— Мне его сестра ничего не сказала. Правда, они все лето в Дьеппе. У них великолепная вилла на высоком обрыве над морем.
— Как ты думаешь, можно с нею встретиться, когда она вернется?
— Нет ничего проще. Я приглашу поужинать их и тебя с женой. Они возвратятся в Париж в середине сентября.
В следующую среду пришлось поехать к больному, живущему как раз напротив лавки Люлю. Было три часа. Люлю в лавке разговаривала с клиенткой и увидела меня через витрину. Я уже не мог не зайти. Она показала глазами на ателье, сказав:
— Я сейчас приду, Шарль.
Не знаю, почему я уставился на Аделину, которая сшивала две разноцветные ленты. Она подняла голову и, похоже, была удивлена, то ли увидев меня здесь — я вошел бесшумно, — то ли выражением моего лица. Каково было это выражение и вообще о чем я думал — сказать не берусь. Кажется, я улыбнулся ей, она в ответ тоже. Сегодня Аделина была в рабочем халате. На улице лило как из ведра. Мадемуазель Берта, словно упрекая, спросила:
— Вы не присядете?
Не понимаю, что мне пришло в голову. Остальные мастерицы стояли спиной ко мне. Слышно было, как Люлю провожает клиентку к дверям. Глядя Аделине в глаза, я беззвучно, одними губами, выделяя каждый слог, выговорил:
— Суббота?
И повторил еще дважды:
— Суб-бо-та?
Аделина поняла и в знак согласия опустила ресницы. В лавке я пробыл всего несколько минут. Мне стало стыдно перед Люлю за то, что я сделал. Я пообещал зайти завтра вечером, но когда пришел, они играли в белот вчетвером и попивали «бенедиктин». В гостях у них были Розали Кеван, на дряблое тело и красные глаза которой тяжело было смотреть, и какая-то женщина средних лет, представленная мне не то как Музон, не то как Нузон.
Люлю дала мне понять, что ей страшно жаль и она просит прощения. Правда, пробыл я там достаточно, чтобы не создалось впечатления, будто я сбегаю. Было еще только девять, и домой возвращаться не хотелось.
Включая зажигание, я еще не знал, куда поеду, и вдруг направил машину на улицу Клиньянкур. Я подумал, что там, наверно, не так уж много меблирашек, вроде тех, которые описала Аделина, и что, возможно, она дома.
По случайности я с первого раза остановился у нужного дома.
— Сорок третий номер, пятый этаж, — с овернским акцентом сообщил субъект без пиджака, сидевший за конторкой.
— Она у себя?
Он не удостоил меня ответом.
Свет на лестнице и в коридорах был тусклый. Слегка запыхавшись к пятому этажу, я уже начал раскаиваться, что пришел сюда. Подойдя к двери с номером 43, я услышал женский голос и собрался убраться восвояси, решив, что место занято. Именно так я и подумал. Однако мне показалось, что говорила не Аделина, и, действительно, в тот же миг я услышал ее голос.
Из соседней комнаты кто-то вышел, и от растерянности я не нашел ничего лучшего, как постучаться.
— Войдите!
Аделина лежала на кровати в трусиках и бюстгальтере; гостья сидела на стуле, положив ноги на подоконник и задрав юбку выше колен.
— Вот, проходил мимо… — пробормотал я.
Выглядел я, должно быть, комично. Обе женщины переглянулись. Гостья встала, постояла и заявила:
— Ну ладно, мне надо постирать чулки.
Аделина с любопытством смотрела на меня. Не вставая с кровати, она попросила:
— Закройте дверь на задвижку.
Когда я повернулся, она иронически улыбалась.
— Что, не могли дождаться субботы?
Даже если бы я и мог объяснить, как пришла мне в голову эта мысль, она бы все равно не поверила.
— Забавный народ мужчины, — заявила она тоном человека, понимающего что к чему в этом мире.
— Интересно, что думает ваша подруга?
— Что мы занимаемся любовью. Вы ведь для этого пришли?
Пришлось ответить «да».
Все так же лежа, она изогнулась дугой и, подняв сперва одну, потом другую ногу, стащила с себя трусики и бросила на стул.
— А вы разве не разденетесь?
Своей грудью Аделина, видимо, была недовольна, потому что бюстгальтер не сняла.
Внезапно она хихикнула.
— Над чем вы смеетесь?
— Так просто. Мысль одна мелькнула.
Она не сказала какая, и когда минут через сорок пять я садился в машину, я был недоволен собой, думаю, как никогда в жизни.
Почему бы не быть до конца искренним? У дома я протянул руку, чтобы взять с сиденья саквояж. Его не было. А я помнил, что брал саквояж с собой. Значит, его украли, пока машина стояла на улице Клиньянкур. К счастью, у меня был еще один. Но украденного было очень жаль: его подарила мне мама в день, когда я защитил диссертацию. Заявлять в полицию я не стал.
Кошен Жан Дени (1726–1783) — парижский кюре, основатель больницы, носящей его имя.