53444.fb2 Берлинские очерки - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Берлинские очерки - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

В парной ночью. Убежище чистоплотных

Знаменитая парная в Адмиральском дворце, ночные развлечения в котором во время войны были сперва сильно ограничены, а затем и вовсе запрещены, теперь снова открыта. Можно париться ночь напролет.

До войны это был всенепременный финишный створ всех ночных загулов и место чудодейственного новообретения человеческого облика после любых ночных подвигов. Смыв с себя в здешних водах все вчерашнее, человек, свежевыбритый и чистый, выходил отсюда в утреннюю дымку Фридрихштрассе, уверенно глядя навстречу занимающемуся дню. Здешняя парная была спасительной цезурой между вакханалиями ночной жизни и рабочими буднями. Необходимой паузой отдохновения она отделяла барную стойку от канцелярского письменного стола. Без нее — так, по крайней мере, мнится задним числом — эти галеры еженощных увеселений было просто не выдержать.

Сегодня, когда индустрия развлечений в полном упадке и людям нового поколения никакие предрассветные очистительные омовения не требуются, парная в Адмиральском дворце превратилась в ночлежку. Кому не досталось номера в гостинице, тот идет в парную. Двадцать марок за ночь. За эти деньги ты, так сказать, и выспишься дочиста, и пропотеешь на славу. Неплохо бы повесить над парной какой-нибудь броский лозунг. Допустим: «Сквозь пот и тьму — к свету!»

В полуночный час от близлежащей железнодорожной станции «Фридрихштрассе» сюда уже подтягиваются приезжие с чемоданами. Измученные тщетными хождениями по отелям, на пороге бани эти странники в предвкушении вожделенного отдыха облегченно вздыхают. Баня постепенно стала насущно необходимым социальным институтом нашего огромного города. Поощряя поток новоприбывших, она заодно поддерживала в них чистоту.

Гротескный вид ночной парилки, где шестнадцать бездомных мужиков в чем мать родила усердно выпаривают из себя дорожную грязь и железнодорожную копоть, рождает в воображении картины поистине адского размаха. Это как ожившие иллюстрации к Дантовым вылазкам в преисподнюю. Единственный — волею непререкаемых служебных предписаний — одетый человек, угрюмый детина, всегда готовый в полном осознании своей должностной инструкции натереть, отскрести, отхлестать и пропарить кого угодно, — это банщик; во всеоружии своих могучих кулачищ и натирочно-скребущих инструментов, смахивающих на орудия пытки, он легко может сойти за прислужника подземного мира, ежели не знать, что по окончании искупительно-очищающих мучений его сумрачный адский нрав с готовностью смягчается при виде чаевых, выдавая его истинную профессию.

Вот уж не знаю, вправду ли и в аду люди выглядят столь же смешно. Но если и там существует обычай раздеваться донага, то они — невзирая на весь трагизм своей участи — смешны вне всяких сомнений. Сдается мне, что полуночный час эту — вообще-то всегдашнюю — непривычность человеческой наготы еще более усугубляет. Настолько дикой представляется сама мысль, что кому-то приспичит попариться между полуночью и двумя часами ночи.

А вот кто-то, дрыгаясь всеми суставами, что болтаются, будто сшитые на скорую нитку, уже битый час исполняет серию плавательных упражнений в бассейне. Другой, необъятных размеров толстяк, которому, чтобы подпоясать купальный халат, пришлось бы одолжить у нашей старушки-Земли экватор, смотрит на по-лягушачьи дрыгающегося в бассейне пловца с неприкрытым инфернальным злорадством, покуда самого его не начинает знобить и он не вознамеривается пополнить в горячем бассейне запас тепловой энергии, растраченной на созерцание чужих плавательных усилий. Он осторожно трогает правой ногой воду — нет, все-таки горячая! По-моему, ему ужасно хочется увидеть, как шагают его собственные ноги, но увы, живот у него не стеклянный.

Спальня напоминает полый геометрический многоугольник. Кушетки маленькие, низкие, и их очень много. Они стоят тут беспорядочно и как бы бесцельно, словно на складе, куда их только что внесли и бросили. Посетители в банных полотенцах пытаются вкусить на них блаженный покой.

Покой других по такому случаю не заботит никого. И вообразить невозможно, какие сокровенные чаяния способна пробудить в человеке чистота, какие позывы горазда она извлечь из самых потаенных уголков его пропотевшей души. Аппетит возрастает неимоверно. Сдается мне, я даже начинаю понимать, почему парные в Германии во время войны были закрыты. Да потому что Англия объявила нам блокаду! А шестнадцать начисто вымытых мужчин способны за один присест поглотить полугодовой продовольственный запас целого города.

О, если бы домашние бутерброды не имели привычки перемещаться по свету только завернутыми в шуршащую глянцевую бумагу! Словно обычной мягкой бумаги им недостаточно! Вот три господина, прибывшие с вокзала, просят выдать им их саквояжи. По простоте душевной я надеюсь, что в чемодане у одного хватит провианта на всех троих. Кроме того, я в своей наивности полагаю, что голод пробудится у всех троих одновременно, поскольку приехали они одним поездом и с помывкой управились в одно время. Однако они, коварные, видимо, специально поставили себе цель раздразнить меня своим аппетитом.

Каждый из троих попеременно с громким хлопком распахивал крышку своего саквояжа, предварительно произведя маленьким ключиком истошный, словно щенячий, визг, скрип в его замочках, и начинал выкладку провизии с обстоятельностью всех стадий приготовления к полноценной трапезе, как будто делает он это не ночью в парной бане, а на зеленом лугу после полудня в предвкушении воскресного пикника.

Мало-помалу я даже научился различать всех троих на слух. Один разворачивал свои бутерброды быстро и напористо, издавая при этом не столько шорох, сколько шум. Второй шумел вроде бы меньше, но был нетерпелив, поэтому, разворачивая бумагу, то и дело ее рвал. Третий был вроде бы потише, но зато и неторопливей всех. Он разворачивал бумагу очень тщательно, а потом аккуратненько ее складывал. По-моему, путь ему предстоял еще очень долгий, поэтому он никуда не торопился. Просто поразительно, до чего каждый из присутствующих старался внушить окружающим, что никакой нужды помыться у него лично нет. Да конечно же нет! Он и вчера был чистый! Кто бы сомневался! Но подобная, можно считать, вынужденная баня, раз уж не нашлось номера в гостинице, тоже штука совсем неплохая. И хотя я охотно и всем сердцем верю, что он и до прихода сюда был вымыт дочиста, он не перестает снова и снова меня в этом убеждать. Сам он из провинции. Все происходящее представляется ему ужасно увлекательным и забавным, я вижу, он уже предвкушает, как в ближайшее воскресенье в ресторанчике в кругу завсегдатаев будет рассказывать собутыльникам о своих берлинских ночных похождениях.

На этих кушетках можно неплохо выспаться, но только при наличии уже насытившихся соседей. В коридоре видишь плакат, который уведомляет о том, что воспрещается, во-первых, курить (как будто можно хоть где-нибудь раздобыть сигареты!), а во-вторых, заходить в маникюрный салон «в неодетом виде». Хотя людей, в неодетом виде выходящих из маникюрного салона, я наблюдал собственными глазами.

Люди в неодетом, первобытном виде бродят коридорами Адмиральского дворца. Так, должно быть, выглядели дороги нашей планеты в пору юности человечества, когда пошив мужского и дамского готового платья еще не стал выгодным ремеслом.

Когда в пять утра выходишь на темную улицу, успеваешь узреть последнюю стадию долгого процесса расставания мужчины и женщины и усталую, профессионально фланирующую походку девицы с Фридрихштрассе, которой этой ночью не повезло и предстоит возвращаться домой ни с чем. Идет дождь, где-то катит грузовик, и промозглая сырость пробирает до костей.

Нойе берлинер цайтунг, 04.03.1920

Небоскреб

Вот уже несколько недель в берлинской ратуше экспонируется чрезвычайно интересная выставка проектов высотного строительства. Поговаривают, что теперь и возведение небоскреба должно быть ускорено. Это будет первый в Германии небоскреб.

Вообще-то само слово «небоскреб» — не техническое, а скорее простонародное обозначение гигантских высотных зданий, которые мы привыкли видеть на фотографиях нью-йоркских улиц. Наименование весьма романтичное и образное. Предполагающее здание, крыша которого «скребет» небо. В самом слове есть что-то революционное — наподобие грандиозной мечты о вавилонской башне.

Небоскреб — это воплотившийся в материале протест против тщеты недосягаемости; против таинства высоты, против потусторонности небесных пределов..

Небоскреб — этим словом обозначается одна из тех вершин технического развития, на которой преодолевается рационализм «конструкции» и уже намечено возвращение к романтике природного мира. Небо, это далекая, вечная загадка мироздания, таившая в себе божью милость и гнев, небо, на которое первобытный человек взирал с благоговением и страхом, обживается и даже становится, так сказать, «уютным». Там, на небе, мы устроимся со всеми удобствами. Мы поведаем небесам о смехотворных несуразицах и серьезных делах земной жизни. Они услышат перестук пишущих машинок и перезвон телефонных аппаратов, утробное бульканье в батареях отопления и капанье подтекающих водопроводных кранов.

Это будет своего рода возращением сложного, рефлектирующего современного человека к первобытным истокам природных стихий. Событие знаменательное, но, сдается мне, мы готовы отнестись к нему без должного внимания. Возведение первого небоскреба — это один из судьбоносных, поворотных моментов истории.

Всякий раз, когда я вижу фотографии Нью-Йорка, меня переполняет чувство глубокой благодарности всемогуществу технических возможностей человека. На следующей стадии своего развития наша цивилизация получит возможность снова приблизиться к древним категориям культуры.

Когда был изобретен первый паровоз, поэты принялись сетовать на грядущее изничтожение природы; человеческой фантазии рисовались картины страшного будущего — целые континенты без лесов и лугов, иссякшие реки, засохшие растения, погибшие от удушья бабочки. Никому и невдомек было, что всякое развитие проходит таинственный круговорот, в котором смыкаются и совпадают концы и начала.

Ибо изобретение аэроплана означало не объявление войны всякой летучей твари, а, напротив, братание человека с орлом. Первый рудокоп принес в земные недра не опустошение, он бережно возвращался в лоно матушки-Земли. То, что выглядит войной против природных стихий, на самом деле есть союз человека с силами природы. Человек и природа снова едины. Свобода обитает в небоскребах так же, как на горных вершинах.

Наконец-то сбываются долгожданные земные чаяния: преодолеть недостаток пространства за счет покорения высоты. Перед нами явленное в материи использование всех трех земных измерений — подъем ввысь, зримый внешне и обжитый, наполненный внутренне.

Невозможно предположить, что близость к небу никак не повлияет на человека. Взгляд из окна, охватывающий безграничность горизонтов по всей округе, не может не отозваться в душе и сердце. Легкие всею грудью вдохнут воздух небес. Облака, прежде ласкавшие лишь нимбы олимпийских небожителей, теперь охладят чело простого смертного.

Я уже вижу его, этот небоскреб: выделенное в городском пространстве, отдельно стоящее на площади, устремленное ввысь, стройное, парящее здание благородных и изящных контуров, перекличкой серого и белого цветов выделяющееся на голубизне неба, своей мощной и надежной осанкой соперничающее с незыблемостью горных кряжей.

Десятки тысяч людей ежедневно устремляются к его входам и выходам: миниатюрные конторские барышни с черными сумочками, выпорхнувшие из узкогрудых дворов города и бедноты его северных предместий, упругой, летящей походкой спешат к его дверям, заполняют могучие лифты и щебечущей стайкой ласточек взмывают в небо.

Но здесь же и уверенные, энергичные мужчины, во взгляде целеустремленность, в каждом движении — предприимчивость и напор, рокот мотора и шорох шин подъезжающих авто, командный тон приказов, деловитость окриков, равномерный такт механического многоголосия, никчемный по отдельности и осмысленный только в слитной подчиненности единой цели.

А где-то на самом верху — Господь Бог, потревоженный в своем вечном покое и волей-неволей вынужденный принять участие в нашей скромной земной юдоли.

Но увы и ах! — уже довелось прочесть, что в первом берлинском небоскребе планируется разместить грандиозный развлекательный центр. С кинотеатрами, танц-верандами, барами, рюмочными-закусочными, негритянскими капеллами, варьете и джаз-бандами.

Ибо натура человеческая не отрекается от своих слабостей даже там, где, казалось бы, вот-вот готова их преодолеть.

И даже если нам когда-нибудь удастся возвести планетоскреб и начать застройку Марса — экспедицию ученых и инженеров всенепременно будет сопровождать отряд специалистов по индустрии развлечений.

Сквозь пелену облаков мне видятся далекие огни барной стойки. Накрапывает сладкий ликерный дождичек.

Берлинер бёрзен-курир, 12. 03.1922

Проносясь над этажами

ГОРОДСКАЯ железная дорога часто проходит вплотную к домам жилой застройки, так что пассажиры вполне могут — особенно весной, когда многоэтажные здания оживают и начинают мало-помалу выдавать свои тайны, открывая взгляду задние дворы, распахивая окна и сокрытый за ними уют домашней жизни, — увидеть и подглядеть немало диковинного и занятного.

Нередко поездка по городской железной дороге бывает поучительнее самых дальних заморских странствий, и иной повидавший мир путешественник в такой поездке без труда убедится, что, в сущности, вполне достаточно узреть один Неприметный куст сирени, томящийся на пыльных городских задворках, чтобы разом познать всю скорбь всех сиреневых кустов на свете, обреченных на подобную же неволю в застенках большого города.

Вот почему после поездки по городской железной дороге я возвращаюсь домой, переполненный жизнью множества прекрасных и печальных картин, и после такого парения по-над домами бываю горд, словно мореход, совершивший кругосветное плавание под парусами. Стоит вообразить себе колодцы дворов еще более мрачными, кусты сирени, томящиеся в них, еще более поникшими, обступившие их стены домов еще на пару метров повыше, а детей в тени этих колодцев еще чуть бледнее — и оказывается, что я побывал в Нью-Йорке и вкусил горечь всех крупнейших городов планеты. Ибо любое важное для тебя открытие можно сделать, не выходя из дома — или в крайнем случае на соседней улице, благо все схожие вещи, настроения и переживания на свете отличаются друг от друга не по сути, а лишь степенями сравнения.

Стена дома являет миру свою физиономию и свой характер, даже не имея окон и вообще ничего, что обнаруживало бы ее связь с жизнью людей, кроме огромного рекламного панно шоколадной фабрики, чье предназначение только в том и состоит, чтобы внезапностью своего промелька неизгладимо (сочетанием голубого и желтого) запечатлеться в твоей памяти.

Но за этой стеной живут люди, маленькие девочки-школьницы делают уроки, чья-то бабушка корпит над вязаньем, а собака глодает кость. Пульс этой жизни просачивается сквозь трещины и поры суровой и безмолвной стены, проламывает жесть рекламного панно шоколада фабрики «Саротти», бьется в окна поезда, сообщая их дребезжанию более живой, человеческий оттенок и заставляя тебя прислушиваться к этой близкой, хоть и незримой жизни твоих сородичей.

Даже странно, до чего они схожи — эти люди, живущие в домах вдоль городской железной дороги. Иной раз кажется, что во всех зданиях вдоль полотна и под пролетами эстакад поселилось одно огромно семейство.

Я уже знаю кое-какие квартиры возле некоторых станций. Такое чувство, будто я не однажды заходил туда в гости, мне кажется даже, я узнаю голоса, манеру говорить, повадки и жесты тамошних обитателей. У всех у них чуть-чуть шумно на душе от вечного грохота и тряски, и они совершенно нелюбопытны, ибо привыкли, что бессчетное множество людских судеб проносится мимо них ежеминутно, стремительно и не оставляя следа.

Между ними и окружающим миром как будто некая незримая, но непроницаемая завеса. Они давно не замечают, не осознают, что все их дела, их дни и ночи, сны и мечты заполнены шумом. Этот звуковой фон образовал некий осадок на дне их сознания, и без этого осадка немыслимо, невозможно ни одно впечатление или переживание.

В числе моих давних знакомцев, есть, к примеру, один балкон с железными решетками перил, он вывешивается из дома, словно клетка, и всю весну и все лето напролет всегда на одном и том же месте — будто неумолимым пятном масляной краски на картине — что в грозу, что под безмятежным солнцем — на нем выложена красная подушка. Есть и двор, весь воздух которого, кажется, исчерчен множеством бельевых веревок, словно некий сказочный, допотопный и гигантский паук в незапамятные времена протянул здесь от стены к стене свою густую паутину. И там неизменно болтается на ветру один и тот же синий передник в крупный белый горошек.

За время своих поездок я успел подружиться и с ребенком, это белокурая девчушка. Она сидит у распахнутого окна и пересыпает песок из игрушечных тарелочек в красноватый глиняный цветочный горшок. За истекший срок она, должно быть, заполнила песком горшков пятьсот, не меньше. А еще я знаю некоего пожилого господина, который все время читает. Он, похоже, прочел уже все библиотеки мира. Есть и мальчик, который всегда слушает граммофон, что громоздится перед ним на столе и, кажется, вот-вот его проглотит огромной воронкой своей трубы. Я даже успеваю услышать на ходу и прихватить с собой расплывчатый обрывок звучания. Оторванный от остальной мелодии, этот фрагмент фрагмента потом еще долго звучит во мне, отдельный и бессмысленный, абсурдно и несправедливо сопрягаясь в памяти с обликом слушающего мальчика.

Зато тех, кто ничего не делает, кто просто сидит и глазеет на проходящие поезда, — таких совсем мало. По ним сразу видно, до чего тосклива жизнь, когда человеку нечем заняться. Вот почему почти каждый придумывает себе дело со смыслом и целью, и даже природный мир употребляется здесь к некоей пользе. Всякий куст сирени в колодце двора сгибается под ношей сохнущего на нем белья. Именно это и есть самое скорбное в облике городских задворков: дерево, которое только цветет, не имея иной цели, кроме как ждать дождя и солнца, блаженно приемля и то и другое, простирая к небу белые или сиреневые кисти своих соцветий, — такое дерево здесь непозволительная редкость.

Берлинер бёрзен-курир, 23.04.1922

Безымянные мертвецы

Безымянные мертвецы большого города вывешены, строго по порядку, в фотографической витрине полицейского участка, в вестибюле второго этажа. Жутковатая выставка жутковатого города, в чьих асфальтированных улицах, в серой полутени парков, в сизой глубине каналов подкарауливает свои жертвы смерть — с револьвером ли, с дубинкой, с усыпляющим хлороформом… Это, так сказать, анонимная сторона жизни большого города, его нищета и убожество, имен не имущие. Это его неизвестные дети, чья жизнь — сплошная нервотрепка и беготня то по кабаком, то в лихорадочных поисках пристанища, а чей конец по обыкновению — насильственная смерть с неизбежными атрибутами кровопролития и убийства. Оглянуться не успев, споткнувшись на бегу, они буквально перекидываются в одну из бессчетных могил, что волчьими ямами подстерегают их на всех жизненных путях, и единственное, что остается от них на память потомкам, — это их фото, запечатленное на так называемом месте преступления бездушной камерой полицейского комиссариата.

Всякий раз, проходя мимо витрин фотоателье и созерцая образы живых людей, счастливых новобрачных, робких и торжественных подростков-конфирмантов, все эти улыбающиеся лица, белые фаты, гирлянды искусственных бумажных цветов, ордена на портрете какого-нибудь его превосходительства, один вид которых порождает в воображении звон литавр, я вспоминаю совсем другие, полицейские витрины с фотографиями мертвецов. Их, эти витрины, надо бы размещать не в мрачных коридорах полицейских участков, а где-то в центре города, на самых видных местах, ибо именно в них и воплощена вся суть и вся правда жизни. Витрины с портретами живых, ликующих, празднующих людей создают о бытии искаженное представление. Ибо в нашем мире отмечаются не одни только свадебные торжества и конфирмации, а вокруг нас не одни только красавицы с оголенными плечами — здесь творятся и убийства, и разбойные нападения, да и утопленников из воды извлекают чуть ли не каждый божий день.