53451.fb2
Нет, невежественного все-таки можно учить и наставлять: на чистой грифельной доске легко писать. Беда в том, что в нашей школе эти доски не остаются чистыми: вдоль и поперек они исписаны каракулями — и здесь не только учебная подделка под латинские стихи, но также и фантастическая история, варварские предрассудки, устаревшие кодексы, законы и лозунги, а также собранная в кучу бессмыслица и ерундистика за целые столетия, ибо доски эти никогда не вытирают, и всякий, кто желает вытереть их, подлежит наказанию, а если он недоступен для наказания, его объявляют врагом божьим и человеческим. По грифельным доскам Итона и Хэрроу, Рэгби и Уинчестера наши будущие правители узнают, что деисты, подобные Вольтеру, Руссо или Тому Пэйпу, были гнусными атеистами, что Вашингтон, Юнг, Маркс и Ленин были злокозненными чудовищами. Узнают еще, что битвы при Трафальгаре и Ватерлоо, заменившие Наполеона Людовиком XVIII, как более приемлемым для Франции правителем, были выражением торжества цивилизации и английского здравого смысла. Таковы лишь несколько вопиющих примеров всей той чепухи, которой набивают головы наших школьников. В редких случаях она рождает яростный протест в таких мощных умах, как ум Вольтера, который был воспитан иезуитами и все же известен ныне всему миру как непримиримый враг французской церкви. Что же касается политической продажности и бессмысленной анахроничности всей этой чепухи, то она разоблачена и изодрана в клочья столь многими перьями, что я просто сочту это доказанным и займусь здесь теми сторонами вопроса, которые легче упустить…»
Дальше Шоу обрушивается на своего старого врага — религиозное воспитание и обращается при этом к воспоминаниям детства. Впрочем, к примерам из собственной жизни он обращается в своей брошюре постоянно:
«Почему, уж если меня должны были заставить учить мертвый язык, им было не начать с греческого, вместо стоящей на более низком культурном уровне латыни? Этого мне никогда не объясняли, и, вероятно, из-за того, что причина этого была слишком глупа и заключалась лишь в том, что школа наша еще не продвинулась от времен норманнского завоевания к эпохе Ренессанса. Я сбежал из своей классической школы как раз в то время, когда мне угрожало изучение Гомера, но уже после того, как меня начали начинять алгеброй, не сказав при этом в объяснение ни одного слова, чтобы сделать для меня интересным этот предмет. Я бросил школу, как сделали это Шекспир и Диккенс, усвоив немного латыни и еще меньше греческого, и даже тем крохам, что я знал, меня научил еще до школы мой дядя-священник. Без сведений, полученных в школе, мне лучше было бы и вообще обойтись, потому что они сводились к тому немногому, чему узник может научиться от товарищей по заключению и чему могут научить страх и страдания, хотя я и не собираюсь утверждать, что в школе мне и впрямь было так плохо, если не считать, конечно, что это была все-таки «неволя»…»
В целом брошюра эта была довольно интересным и острым выступлением писателя, которому было без малого девяносто.
А 26 июля 1946 года, в день своего девяностолетия, Шоу согласился выступить для телевидения у себя дома в Эйот Сэн-Лоренсе.
Вот что он сказал в этот день:
«Здравствуйте! Откуда же вы все собрались сюда и что вы собираетесь увидеть? Старика, который был некогда знаменитым драматургом в говорил обо всем на свете и писал обо всем? Что ж, смотрите, что осталось от него, — не так уж много, верно? Однако приятно видеть, что у тебя столько друзей. Это почти единственное, что остается у человека искусства — что остается у писателя, у драматурга, у артиста. Налоги военного времени оставили мне совсем немного сверх этого, хотя вы все думаете, что я очень богат. И все же мне не на что жаловаться, и когда я смотрю по сторонам… А! Тут есть и американцы! О! Да тут, я смотрю, есть иностранцы тоже. У меня есть друзья повсюду, я вы знаете, как один человек — это был в некотором роде очень знаменитый человек — говорил, что у меня всюду друзья, что у меня в мире нет ни одного врага, но никто из моих друзей меня не любит. Вы с ним согласны, нет? Мне, однако, кажется, что теперь друзья меня любят немножко больше, чем в былые времена, и это показывает, что я становлюсь старым, и слабым, и больше никто меня уже не боится.
И все же вы не должны думать, что раз я стал очень старым, я стал очень мудрым; возраст не приносит мудрости, но зато он приносит опыт, которого еще не может быть у молодых. Даже самый глупый из людей к девяноста годам успевает увидеть вещи, которых никто из вас не видел… Лично мне довелось пережить безвестность и неудачи, а теперь я достиг успеха и славы. Наверное, многие из вас полагают, что это отличная штука, но вы ошибаетесь.
Я никогда в жизни не задумывался — потому что я всегда был очень занят — над тем, что я великий человек, но теперь, когда я уже больше не великий человек, а всего-навсего старый маразматик, я могу судить, что это за штука — быть великим. Уверяю вас, все удовольствия от этого занятия получаете именно вы — люди, которые меня чествуют, развлекаются этим, мне же достается вся тяжелая работа, мне досаждают просьбами об интервью или приглашениями на обед, и я от всего этого едва жив.
Так что вы, особенно молодые люди, которые только начинают жизнь, не старайтесь стать великими людьми Начать с того, что люди, которые собираются стать великими и еще в юные годы сообщают вам, что они собираются стать великими, очень редко добиваются чего-либо.
Когда я был молод, я вовсе не хотел стать великим писателем, мальчишкой я хотел стать пиратом и тому подобное, а потом я мечтал стать оперным певцом, а потом мне захотелось больше всего стать великим художником. Мне хотелось также стать великим музыкантом. Единственное, чего мне никогда не хотелось это стать великим писателем, и причина этого заключалась в том, что я был рожден писателем. Это было для меня так же естественно, как вкус воды во рту — она не имеет для нас вкуса, потому что она у нас всегда во рту. Во всяком случае, у меня во рту всегда вода — потому что ведь я не пью спиртного, я трезвенник. Однако не воображайте, что если вы станете трезвенником, это сделает вас великим — нисколько. Я знал нескольких людей, которые стали выдающимися и даже очень выдающимися великими людьми, но подкреплялись в основном виски и большими сигарами, так что я не пытаюсь вам навязывать мои привычки.
Однако я уже начинаю заговариваться, как все старики. А теперь, прежде чем кончить — я не хочу, чтоб молодые это слушали, — разрешите мне дать небольшой совет родителям. Если ваш сын или ваша дочь вдруг надумают — и вы узнаете от них, что, к примеру, ваш сын хочет стать великим артистом или великим музыкантом — я хотел еще сказать, политическим деятелем, но потом подумал, что в этом еще что-то есть, — пусть попробуем, если угодно, но если он надумает стать великим артистом и так далее и тому подобное, всеми силами старайтесь помешать этому, не разрешайте ему. Если вы учите его тому, что он должен преуспеть и пользоваться доброй репутацией и все такое прочее, то пусть станет лучше лавочником или биржевиком, а если у вас есть дочь и она хочет стать великой актрисой и думает при этом, что она и только она одна во всем мире сможет сыграть мою Святую Иоанну, постарайтесь отговорить ее. Убедите ее лучше выйти замуж за лавочника или биржевика. Именно так добьется она процветания и станет счастливой, а вместо того, чтобы стать великой, она будет получать удовольствие, чествуя великих людей, восхищаясь ими, читая их книги, глядя на их картины, слушая их музыку и все прочее. Только не писать книги и не сочинять музыку — это чертовски трудная работа, и получаешь за нее больше тумаков, чем шиллингов».
Когда в конце 1945 года шахтеры Южного Эйршира предложили мне выставить свою кандидатуру на выборах в парламент, я обратился к Шоу с просьбой написать и поддержать меня.
В ответ я получил от него открытку:
«Это самое печальное из всех событий на внутреннем фронте. Еще один первоклассный деятель будет завлечен в эту говорильню и погибнет. Молюсь денно и нощно о вашем поражении».
Он питал величайшее презрение к палате общин и считал, что мне следует оставаться в Глазго, где я редактировал «Форвард», независимый социалистический еженедельник, который, насколько мне было известно, он читал очень внимательно и с большим удовольствием.
Я ответил ему на это открыткой, где говорил, что хочу помочь новому лейбористскому правительству строить социализм и что его старый друг Сидни Уэбб готов был не только войти в палату общин, но и принести величайшую жертву, войдя в палату лордов в предыдущем лейбористском правительстве.
Моя точка зрения показалась ему заслуживающей внимания, он смягчился и прислал длинное письмо, убеждавшее избирателей Южного Эйршира голосовать за меня. Одна фраза из этого послания навсегда осталась у меня в памяти: «Добыча угля — это не промышленность, это злодеяние».
После моего приезда в Лондон прошло несколько месяцев, когда он написал мне и попросил навестить его. К тому времени он уже окончательно обосновался в своем загородном доме в Эйот Сэн-Лоренсе. В письмо была вложена печатная карточка, объяснявшая, как туда добраться, а в конце письма содержалась приписка: «Если вы поедете поездом до Уэлуин Гардн Сити, я вышлю за вами свою машину». Шофер его встретил меня на станции, и мы поехали по шоссе, потом свернули на дорогу поуже и несколько раз сворачивали еще на другие, совсем уж узкие дороги, которые в конце концов привели нас в Эйот Сэн-Лоренс. Место это было и действительно нелегко найти, особенно в военное время, когда сняли все указатели.
Дом был не очень большой, а на воротах я прочел надпись: «Уголок Шоу». Он прожил там уже сорок лет Раньше дом этот принадлежал приходскому священнику.
Прислуга, рыжеволосая, типичная ирландка по внешности, отворила мне дверь и провела меня в гостиную. Над камином висел акварельный портрет миссис Шоу, написанный как раз перед их женитьбой каким-то итальянским живописцем. Шоу вошел через несколько минут после меня и увидел, что я смотрю на портрет. А я вспоминал в эту минуту нашу последнюю встречу у них на Уайтхолл Корт и ее доброжелательные письма.
Я не знал, следует ли мне говорить с ним о ней, но потом решил, что лучше не будить старых воспоминаний. Мы взглянули друг на друга, и когда мы обменивались рукопожатием, я понял, что он угадал мои мысли.
Он выглядел сильно постаревшим. Лицо его исхудало, и, взглянув на него, я вспомнил, что ему уже девяносто.
Мы присели и стали пить чай, служанка принесла кусок торта и маленький столик, и мы беседовали за чаем с полчаса. Я спросил его о здоровье, и он ответил, что чувствует себя отлично, только на ногах в последнее время стоит не совсем твердо. «Но я на это не жалуюсь, пока у меня вот здесь все в порядке», — добавил он, указывая пальцем на голову.
А там у него и действительно все было в порядке. Я спросил, читал ли он заявление Ганди о том, что он хотел бы дожить до ста сорока лет. Но Шоу только нетерпеливо махнул рукой Мы беседовали о палате общин и о новом правительстве, к которому он явно проявлял большой интерес. Он сказал, что вступил в переписку с Хью Дэлтоном, министром финансов, и попросил его ввести законодательство, которое упростило бы для него процедуру завещания денег на предусмотренные им нужды. При существующем законодательстве это было слишком сложным. Нужно, чтобы человек мог просто изложить свои пожелания на обыкновенной почтовой карточке и сдать ее в ближайшее почтовое отделение. Я обещал, что поговорю с Дэлтоном на эту тему, что я и сделал впоследствии, однако из этого ничего не вышло. Мы поговорили с ним о некоторых членах нового правительства, и он был очень рад, что мы собирались национализировать угольные шахты, железные дороги и прочее; но он выразил надежду, что мы не станем платить слишком большую компенсацию за них и губить эти отрасли промышленности, требуя с самого начала высокой прибыли. Потом он обрушился на парламентскую процедуру и партийную систему, и я был согласен с его аргументами.
Хотя палата общин заседала совсем неподалеку от его лондонской квартиры, он так ни разу и не пошел на ее заседания и утверждал, что парламент — это просто говорильня и что учреждение это как будто создано для того, чтобы сделать всякий практический шаг как можно более трудным…
Мы поднялись, собравшись выйти на лужайку, и тут я только заметил, как трудно ему ходить: он не стал брать палку, и, когда я глядел, как он ковыляет рядом по дорожке, мне начинало казаться, что он вот-вот упадет. Он повел меня в небольшую беседку, где он работал. Ее можно поворачивать за солнцем, сказал он, но это нужно делать вдвоем. Когда мы остановились на лужайке, полосатая кошка, увидев его, в несколько прыжков приблизилась к нам и стала тереться о его ногу, урча от удовольствия, словно хвастая своим привилегированным положением. Я спросил, помнит ли он, что сказал о кошках профессор Д’Арси Томсон, шотландец, эмигрировавший в Новую Зеландию, и Шоу улыбнулся, когда я процитировал ему отрывок, начинавшийся восторженным панегириком кошке и кончавшийся фразой: «Но и над лучшими из них витает легкий, но неотвязный дух Вельзевула».
Мы вернулись в дом, а потом пришел шофер, чтобы отвезти меня на станцию. Шоу настоял на том, что он сам выйдет на дорогу и покараулит, чтоб там не было никакого транспорта, пока мы будем выезжать. В последний раз я видел его из окна машины — он стоял там на дороге с непокрытой головой и махал мне рукой.
После этого мы много переписывались с ним, иногда я звонил ему из палаты общин, но я чувствовал, что у него не было большого желания показывать посетителям, как сильно он постарел Он не хотел, чтобы его запомнили дряхлым, ковыляющим стариком.
Однако ум его не дремал, и он любил, когда к нему обращались за советом.
Я время от времени посылал ему официальные отчеты о заседаниях парламента, когда там происходило что-нибудь, что, на мой взгляд, могло его заинтересовать, и его живые замечания при этом всегда попадали в самую точку. Когда я послал ему отчет о дебатах по поводу Цивильного листа, во время которых моя поправка, предлагавшая сократить дотации королеве, получила большинство в кулуарах, он написал мне: «Голосование это можно считать триумфом при данных обстоятельствах, но дебаты были просто удручающими». Так оно и было. «Пусть парламент не дебатирует, а утверждает», — написал он в другой записке, предлагая, чтоб я попытался убедить лейбористскую оппозицию не прерывать своих противников: молчание будет более эффективным. Он считал, что члены оппозиции должны ограничить свои выступления семью минутами. И на этот раз он также был совершенно прав.
Он решительно поддерживал нашу небольшую группу левых лейбористов, выступавших с критикой лейбористского правительства, особенно его внешней политики. Мы были далеко не популярны в среде правоверных лейбористских парламентариев, и «Дейли геральд» отказывала нам в своей поддержке, стараясь не предавать гласности наши взгляды.
Шоу понимал это. И он знал, что «Дейли геральд» не сумеет отказаться от того, что напишет он, потому что он сможет напечатать свою статью где угодно. И он послал туда статью, предупредив меня об этом В статье, появившейся в печати под заголовком «Разглагольствования большинства», говорилось:
«Разглагольствования лейбористского большинства достигли того предела, когда для всякого социалиста, который отдает себе отчет в том, что он говорит, и понимает, о чем идет речь, не представляется больше возможным не только одобрять все это, но даже и оставаться в лейбористской партии.
Как ни абсурдно звучат речи мистера Уинстона Черчилля в те мгновения, когда он, выйдя из своей в совершенстве отрепетированной роли глашатая славы, неловко вторгается в сферу внутренней политики, он все-таки остается здравым консервативным демократом в сравнении с мистером Эттли и мистером Бевином, которые, разглагольствуя о внешней политике, с бесшабашностью пускают в ход в качестве оскорблений все слова, которые принято у нас писать с большой буквы.
Когда мистер Черчилль назвал Гитлера кровожадным маклером и когда Гитлер в ответ обозвал мистера Черчилля старым пьяницей, это потешило всех и не принесло большого вреда.
Но когда мистер Бевин объявляет коммунизм врагом, он объявляет войну России.
Когда под одобрительные крики тори он заявляет, что у нас есть право находиться в Берлине и что мы собираемся там оставаться согласно ялтинскому соглашению, он имеет в виду именно то, что мы там находимся и собираемся там оставаться согласно ялтинскому соглашению, но слова его при этом получают ложное звучание как утверждение империалистического права на завоевание».
Дальше в статье следует довольно характерный для Шоу панегирик Сталину и резкое разоблачение внешней политики лейбористского правительства. Высказав в заключение несколько слов в поддержку левого крыла партии, Шоу заканчивает словами:
«Англиканская церковь уже предала христианство, дав свое благословение атомной бомбе. Зачем же лейбористским министрам предавать социализм и подрывать достойную репутацию подобным безрассудством?»
Одно из последних интервью Шоу было напечатано в «Рейнолдз ньюс», газете кооперативного движения, через несколько дней после того, как Шоу отпраздновал свое 94-летие. Касалось оно атомной бомбы.
«Атомная бомба, — сказал Шоу, — может быть применена только в том случае, если воюющие стороны окончательно обезумеют от шовинистического военною угара, потому что бомба эта является бумерангом, равно губительным как для того, кто сбросит ее, так и для его жертвы. Бомба не будет применена, так же как не были применены отравляющие газы в минувшей войне».
«…Пандит Неру говорит, что он ни перед чем не остановится, чтобы помешать подобной войне, предотвратить ее. То же могу сказать о себе. Уинстон Черчилль говорит, по существу, то же самое. Трудно представить себе бедствие страшнее этого. А между тем эпидемия шовинистического угара уже началась, и президент Трумэн проявляет первые симптомы ее».
«Вопрос. Являетесь ли вы коммунистом, мистер Шоу?
Ответ. Конечно. И война против коммунизма — это вопиющая и безграмотная чушь. Без современного мощного основания коммунизма и социализма наша цивилизация не просуществовала бы и недели. Именно оно служит нам опорой. Если бы мистер Шинуэл[33]объявил, что он предоставляет оборону страны частным предпринимателям, его назавтра же объявили бы сумасшедшим и уволокли в клинику для душевнобольных.
Будущее принадлежит стране, которая все дальше и дальше развивает у себя коммунизм. Россия при его помощи чудесно преобразовала пустынные пространства Сибири».
«Благодарю вас, мистер Шоу, — сказал интервьюер, — большего мне за один раз не переварить. Могу ли я вас поздравить со спокойным, как сказано в газете «Таймс», днем рождения?
— Спокойным!! Спокойным, когда телефонный и дверной звонки дребезжали весь день! Когда почтальон захромал, сгибаясь под тяжестью мешков с письмами и телеграммами! Когда огромные именинные торты, которых я в рот не беру, сыпались на меня, словно мельничные жернова. Когда подъездную дорожку к дому осаждали кинооператоры, телевизионщики, фотографы, репортеры, интервьюеры, и никто из них не хотел уходить ни с чем, А мне еще предстояло закончить немалую работу в срок, до отхода местной почты. Да простит небо «Таймс». Я этого сделать не могу. До свидания».
Шоу было уже за девяносто, когда он закончил работу над небольшим томиком, состоявшим из отрывков и различных высказываний драматурга о самом себе. В его предисловиях к пьесам было много автобиографического материала, но он так и не написал подробной своей биографии в традиционном смысле.