53451.fb2
Полиция не угадала намерения демонстрантов пройти по Пэлл-Мэллу, который был в те годы средоточием лондонских клубов. Полицейские силы были рассредоточены по другим улицам, и эта ошибка стоила начальнику полиции его поста. При виде богатых завсегдатаев фешенебельных клубов, выглядывавших из окон и смеявшихся над толпой, безработные начали швырять камнями в окна. Потом колонны промаршировали дальше, к парку, где состоялись митинги; по дороге толпа задержала экипаж какой-то дамы, а бродяги, примазавшиеся к демонстрации, ограбили несколько лавок.
Джон Бернс, Генри Хайндман и еще двое социал-демократов были арестованы как зачинщики и отданы под суд за подстрекательство к беспорядкам, однако, к счастью для них, главой присяжных на суде был христианский социалист, сумевший повлиять на решение своих коллег, в результате чего все четверо арестованных были освобождены.
Одна из героинь пьесы «Майор Барбара», написанной Шоу позднее, так вспоминает об этих событиях:
«Помню я тысяча восемьсот восемьдесят шестой год, когда вот такие богачи, как вы, ожесточились сердцем против бедняков. Тогда били окна в клубах на Пэлл-Мэлле».
Между тем положение в столице обострилось еще больше, и на воскресный день 13 ноября была назначена новая демонстрация на Трафальгарской площади. Начальник полиции запретил эту демонстрацию, ссылаясь на специальный акт парламента, дающий ему полномочия «регулировать» уличные процессии.
Шоу изучил этот акт и указал на то, что он позволяет полиции только регулировать, но не запрещать митинги. Было решено не отменять демонстрацию.
Шоу вместе с другими ораторами выступал на Клеркен уэлл Грин, сборном пункте демонстрантов из северных районов города. Там находились также Уильям Моррис и мисс Анни Безант, которую не раз можно было видеть на трибунах митингов и которую Шоу убедил вступить в фабианское общество.
Шоу в своей речи процитировал Шелли: «Наемного — мало их». Потом они двинулись к центру. Моррис шел во главе демонстрантов, а Шоу шагал рядом с Анни Безант. На Блумсберри они вдруг с удивлением обнаружили, что голова их процессии, рассеянная кучкой полицейских, обратилась в паническое бегство. Анни Безант ожидала, что Шоу совершит какой-нибудь героический поступок. Однако он сказал только: «Надо выбираться отсюда», после чего они потеряли друг друга. Какой-то человек подбежал к Шоу и закричал: «Шоу, ведите нас. Укажите, что нам делать!» — «Ничего, — ответил Шоу. — Пусть каждый добирается до площади как может». Место, где происходила свалка, было окружено любопытными. Присоединившись к ним, Шоу наблюдал за окончанием этой стычки: пожилой еврей бросился с кулаками на молодого полисмена, а тот сбил его с ног своей дубинкой. Когда столкновение в северной части города закончилось, Шоу невредимым добрался до площади.
Еще до того, как он попал на площадь, туда подоспели два других социалистических лидера, немедленно ввязавшиеся в стычку. Это были Джон Бернс и Канингэм Грэм — поистине романтическая личность, наполовину испанец, наполовину шотландец, прирожденный борец. Грэм получил удар по голове, был арестован и большую половину своего полуторамесячного заключения провел в тюремной больнице.
Тем, кто добирался до центра из южной части Лондона, пришлось выдержать более жестокую схватку. Колонна эта прошла через Вестминстерский мост и добралась до Уайтхолла. Когда Шоу попал на площадь, туда как раз прибыла кавалерия; во главе ее ехал член магистрата, который должен был огласить закон о нарушении общественной тишины и порядка, прежде чем солдаты приступят к делу. Однако в этом уже не было необходимости. Полиция справилась сама.
Действия полиции вызвали возмущение английской общественности. Был созван митинг, чтобы обсудить, что делать дальше, и мисс Анни Безант предложила в следующее воскресенье снова штурмовать площадь. Лидер «Свободомыслящих» Дж. У. Футе попросил слова. «Что нам предлагают? — спросил он. — Снова пойти на площадь, где вы будете смотреть на полицию? А полиция будет смотреть на вас?» Вот как описывает дальнейшее биограф Шоу Хескет Пирсон:
«Футса выслушали в гробовом молчании, он произвел на слушателей гнусное впечатление. Шоу поднялся с места и под держал его выступление. Он не зря изучал историю Парижской коммуны. Он подробно объяснил, что означает борьба против властей. Борьба эта, как они только что имели возможность убедиться дорогой ценой, означает баррикады. Баррикады не вырастают сами. Их надо возводить, нагромождая перевернутые автобусы и груды мебели, реквизированной из соседних домов и лавок. Готовы ли они к этому всерьез? И огонь, который игл придется встретить грудью, — это будет не стрельба из старомодных мушкетов, заряжаемых через дуло, а стрельба из но выл пулеметов, которые строчат со скоростью 250 пуль в минуту. Его также выслушали в неловком молчании. На слушателей он произвел прескверное впечатление, однако они поняли, что эти трусливые пораженцы правы. Когда дошло дело до голосования, мисс Безант осталась в полнейшем одиночестве и была покинута даже тем единственным оратором, который перед этим ее поддерживал».
После событий на Трафальгарской площади Каннингэм Грэм неизменно представлял Шоу своим друзьям следующим образом:
— Это Бернард Шоу, человек, который первым убежал с Трафальгарской площади.
Шоу, впрочем, вовсе не заблуждался на тот счет, что Лондон 1887 года не был Парижем 1793 или 1871 годов. Условий для успешной социальной революции в Англии попросту нет, говорил он. Несмотря на хроническую нищету и безработицу, английский капитализм не достиг еще кануна своей гибели.
На Уильяма Морриса, как указывал впоследствии Шоу, поражение на Трафальгарской площади произвело тяжелое впечатление. До этого дня Моррис был непоколебимым защитником свержения капитализма в Англии путем насилия. Выступая перед олдхэмскими ткачами, он в своей обычной манере заявил, что «одна надежда на революцию» и что «под революцией он так же, как и его герой Джон Болл, понимает вооруженное восстание».
После описанных событий Моррис перестал говорить о необходимости восстания в Англии. Однако, оставаясь по-прежнему коммунистом, он неизменно заявлял: «Я утверждаю, что всякое другое устройство общества, кроме коммунизма, губительно и позорно для всех его членов».
Такова была и позиция Шоу, который не верил, что капитализм в Англии в 1887 году можно свергнуть, построив баррикады на Трафальгарской площади. По мнению Шоу, необходимо было захватить государственную машину и продолжать политическое образование масс для того, чтобы установить прочное и жизнеспособное, подлинно социалистическое общество. События на Трафальгарской площади ни в коей мере не ослабили веры Шоу в социализм, но он понял, что социалистам не следует обманывать себя надеждой на то, что цель их может быть достигнута тотчас же. Достижение этой цели требовало времени, сил и неустанной пропаганды.
Здесь необходимо напомнить, что в Англии в то время были две основные политических партии: тори представляли интересы старой землевладельческой аристократии, верхушки армии и флота, крупных собственников и отчасти богатых банкиров и промышленников. Противниками тори в парламенте были либералы, которые считали себя более демократичными, более прогрессивными и радикальными; в рядах либералов была и группка бывших профсоюзных рабочих лидеров. Но, по сути дела, на либералов также оказывали влияние капиталисты-нувориши, которые финансировали предвыборную кампанию, а потом из-за кулис диктовали приходившему к власти либеральному правительству угодную им политику.
В начале своей деятельности руководители Фабианского общества считали, что они смогут просочиться в либеральную партию и направлять ее изнутри. Действительно, им удалось добиться некоторого успеха в Лондоне, где либералы выступали под именем «прогрессистов» и где некоторым из Фабианских вождей, например Сидни Уэббу, удалось пройти в лондонский муниципалитет под знаменем прогрессистов. Против этой тактики очень резко выступали Хайндман и социал-демократическая федерация, заявившие, что они не могут тратить время на пустую и слабосильную дилетантскую и респектабельно-буржуазную деятельность Фабианского общества. Эта полемика социал-демократов и Фабианского общества продолжалась с большей или меньшей остротой до самого начала первой мировой войны, когда Хайндман перешел на позиции шовинизма и в федерации произошел раскол.
В Шотландии Кейр Харди организовал новую партию, называвшуюся Шотландской рабочей партией, а затем с 1893 года — Независимой рабочей партией. Кейр Харди был шотландский шахтер, еще в 1883 году выставлявший свою кандидатуру в парламент от лейбористов по Лунарку.
Шоу отправился в Брэдфорд на учредительную конференцию Независимой рабочей партии, однако полномочия его как делегата Фабианского общества признаны не были, и он присутствовал там как наблюдатель, слушая речи с галереи. Впоследствии Шоу рассказывал, что он помог Кейру Харди выработать первый манифест партии. Харди был дружески расположен к Шоу, и дружбу эту они сохранили на всю жизнь, однако фабианскую «политику проникновения» Харди считал слишком медлительной. Когда Шоу однажды спросил у Харди, читал ли он фабианский манифест, критиковавший ньюкаслскую программу либеральной партии, Харди с резкой непримиримостью ответил ему, что манифест он читал, но что, выступая против либералов, фабианцы не способны довести свою критику до логического конца. Самого Шоу Харди считал представителем левого крыла Фабианского общества.
Что касается фабианцев, то впоследствии, когда возникла лейбористская партия, они, отказавшись от своей «политики проникновения», примкнули к этой партии.
Итак, знакомство с Уильямом Арчером в читальном зале Британского музея привело Шоу в мир столичной прессы. Вначале, пользуясь своим влиянием в газетном мире, Арчер добыл ему место рецензента в еженедельнике «Пэлл-Мэлл Гэзет», предвидя, что из этого рыжего острослова может получиться незаурядный журналист. Годом позже Арчер подыскал ему место обозревателя по вопросам искусства в еженедельнике «Уорлд», а еще через два года Шоу стал писать передовицы и редакционные статьи в «Стар». Впрочем, в «Стар» его комментарии пришлись не ко двору, и он был переведен в ранг музыкального критика.
Шоу стал выступать под именем Корно ди Басетто, причем звучное это имя обозначало всего-навсего миниатюрный музыкальный инструмент.
Еще дома, в Дублине, Шоу сумел приобрести тонкий вкус к музыке и основательное знакомство с музыкальной классикой. Однако от природы у него было также и нечто большее. Он умел рассказывать о музыке, не прибегая к сугубо техническому языку, перегруженному музыкальными терминами, рассказывать красочно, остроумно, увлекательно, не загромождая статей общими местами, условностями и банальными похвалами.
Шоу не останавливался перед тем, чтоб свергнуть с пьедестала и разнести в пух и прах любой, пусть даже самый прославленный оркестр, самого знаменитого дирижера или композитора, если они, по его мнению, погрешили против музыки, против искусства. Статьи Шоу бывали зачастую настолько язвительными и обидными, что ему начинали отказывать даже в бесплатных билетах, которые обычно рассылали музыкальным критикам. Впрочем, это никак не могло его остановить. Он продолжал высказывать свои суждения с неизменной прямотой и непримиримостью.
Впоследствии, через сорок лет, когда его музыкальные рецензии были собраны и выпущены в трех томах под заглавием «Музыка в Лондоне», читатель обнаружил в этом издании критические суждения, звучавшие с такой злободневностью, словно они были высказаны и напечатаны только вчера.
Высокий, костлявый, эксцентричный ирландец с огненнорыжей шевелюрой и бородой так же примелькался теперь в концертных залах, в опере и консерватории, как ранее на трибунах митингов в Гайд-парке или Тауэр-холле. Судя по количеству событий, о которых он успевал написать, трудолюбие его было поразительным. Все, что хоть сколько-нибудь заслуживало внимания в музыкальной сфере, привлекало его, будь это даже уличные музыканты, играющие перед толпой на углу улицы. Рассказывают, что однажды он внимательно выслушал на одном из лондонских перекрестков выступление бродячего скрипача, и, когда тот с протянутой шляпой стал обходить публику и подошел к Шоу, он вежливо посмотрел на шляпу и сказал: «Пресса».
Он внимательно следил, например, за творчеством пианиста Падеревского и так писал о его выступлении в июне 1890 года:
«Когда я в среду на прошлой неделе пришел послушать Падеревского, концерт заканчивался, аудитория была в диком восторге, а рояль — в жалком состоянии.
Падеревский, если смотреть на него как на необычайно темпераментного «веселого кузнеца», который бьет по роялю, как по наковальне, и выколачивает звуки, буйно наслаждаясь размахом и силой своей игры — во всяком случае, взбадривает публику; к тому же молотобойное исполнение не лишено разнообразия и порой становится воздушным, чтобы не сказать — нежным. Но его туше — легкое или твердое — раздражает; и слава Падеревского подобна славе убийцы, совершившего тяжкое преступление в бурном порыве чувств. И помимо всего, рояль не тот инструмент, с которым можно безнаказанно обращаться подобным образом»[2].
А вот что писал Шоу о выступлении Падеревского в «Польской фантазии» собственного сочинения:
«Очень желательно, чтобы какой-нибудь искусный хирург умело расщепил Падеревского на две обособленные личности — композитора Падеревского и пианиста Падеревского. Ведь они постоянно мешают друг другу. Едва пианист вдохновится оркестром, как говорит композитору: «Понимаю! Я уж для тебя постараюсь! Предоставь все мне!» И пианист дает работу нетерпеливым пальцам.
Тогда композитор, если он уже отщеплен, по моему замыслу, может сказать: «Не шуми так! Неужели ты думаешь, что я соглашусь заглушить мои лучшие оркестровые эпизоды ради пароксизма стука и грохота твоего ящика с проволоками лишь потому, что ты не способен утихомирить свои руки?»
Дело в том что Падеревский пишет для оркестра очень умело, но, когда начинает писать для рояля, обнаруживает тупое пристрастие к нему. Он не в состоянии отказаться от львиной доли участия рояля в любом выразительном эпизоде, не считаясь с тем, уместно это или нет: а в результате в моменты кульминаций производит такой громоподобный шум, что уже не может расслышать оркестра, который издает столь же громоподобный шум, мешающий аудитории расслышать пианиста, и она лишь в восторге глазеет на упоительное зрелище порхающих кулаков, которые истязают клавиатуру.
Уж лучше бы он в такие моменты пользовался большим барабаном: играть на нем не менее увлекательно, чем на рояле, и к тому же легче, а в зале все было бы слышно».
7 июня 1893 года Шоу описывал свое первое впечатление от исполнения музыки Чайковского в Лондоне, выражая при этом свое одобрение филармонии, во-первых, за то, что она принесла музыку выдающегося русского композитора в Лондон, а во-вторых, за то, что она сделала «решительную и успешную попытку сократить концерт до почти приемлемой продолжительности»: Шоу считал, что лондонские концерты дают больше музыки, чем публика в состоянии переварить.
В той же самой рецензии Шоу пишет о выступлении в Альберт-холле мадам Патти, едва ли не самой популярной в то время певицы (сопрано):
«Мне всегда забавно бывает смотреть, как огромная аудитория, состоящая из людей, живущих в городских домах и виллах, с увлажненными глазами слушает, как упитанная дама, происходящая из прославленного уэльского замка, пылко поет: «О верните мне домик мой, крытый соломой». Концерт прошел с большим успехом; были и букеты, и взрывы восхищения, и неумеренные излияния восторга, и обряд целования детишек, актриса великодушно делилась славой и аплодисментами все с теми же музыкантами, в общем все было как обычно: английская буржуазия выступала в роли Основы, а примадонна в роли Титании».
7 марта 1894 года Шоу писал:
«Первый концерт сезона, состоявшийся в среду, прошел с большим успехом благодаря последней симфонии Чайковского, которая была очень интересной, а также слишком новой и трудной для того, чтобы оставить оркестру какую-нибудь третью возможность, кроме возможности исполнить ее хорошо или не исполнять вообще. Чайковский обладает сугубо байронической способностью быть трагическим, значительным и романтичным по любому поводу.
Подобно Чайльд-Гарольду, который даже в те мгновения, когда с ним ничего не случалось, бывал более трагичным, чем рядовой англичанин накануне собственной казни, Чайковский умеет заставить барабан разражаться роковым громом, а тромбоны — жалобно возвещать судьбу даже тогда, когда, казалось бы, ничто не побуждает к этому».
Далее следует в высшей степени профессиональный и, надо признать, весьма спорный разбор симфонии.
Шоу откликнулся большой рецензией на первую лондонскую постановку «Евгения Онегина» в октябре 1892 года. В этой рецензии он характеризует оперу как «в целом вполне достойное произведение этого наделенного незаурядным талантом человека, которого любовь к музыке побудила избрать профессию композитора и который, обладая отчасти склонностью своего соотечественника Рубинштейна извлекать слишком многое из дешевого, второсортного музыкального материала, лишен, однако, и его расплывчатости, и его по временам обнаруживающейся вульгарности, и его неспособности увидеть момент, когда следует оставить исчерпавшую себя тему».
Однако по поводу декораций и костюмов, которые были «еще хуже, чем это требуется». Шоу делает несколько язвительных замечаний:
«Даже признав, что никто не смог бы ничего сделать для того, чтобы этот исполненный готовности, но беспомощный хор не выглядел в сцене ссоры лишь смехотворным и что два главных танца в опере уж и вовсе не по силам здешнему заведению, я все-таки остаюсь при убеждении, что если бы джентльмена, с таким глубоким чувством заряжавшего пистолет для произведения соответствующего сценического эффекта в сцене дуэли, — если бы этого джентльмена перевели на более высокий пост главного осветителя, он сумел бы, ловко манипулируя источниками света в сцене с письмом, произвести переход от ночного мрака к рассвету с большим правдоподобием, чем это было сделано во время первого спектакля. Костюмы были на все случаи жизни, однако ощущалась их острая нехватка, и танцующие появлялись на балу у, князя Гремина в третьем акте в тех же костюмах, что и на балу у мадам Лариной во втором. Онегин дрался на дуэли, облаченный в черный сюртук с двумя рядами сверкающих золотых пуговиц, что превращало его в идеальную мишень для стрельбы, и он, без сомнения, был бы убит, если бы не стрелял первым.
Прошли годы, и Онегин, уже поседевший, явился на любовное свидание в том же самом сюртуке.
По существу, то, что задал зрительному залу синьор Лаго, произнеся фразу Онегина: