53456.fb2
— Есть отдельные попытки подражания, это ведь излюбленный образец, и притом, не такой сложный, как Пруст или Селин. Но чтоб второй Мальро — нет. Мальро уже был. Да и зачем он нужен, второй Мальро? Вы задали дурацкий вопрос.
Жид принял нарочито сконфуженный вид:
— Знаю. Мне захотелось проверить, осталась ли у вас хоть толика здравого смысла.
Матео не понял, как ему отнестись к этим словам — как к неудачному комплименту? Он посмотрел на часы. Было без десяти семь.
Жид наклонился ко мне, прося закурить.
— Вот вы работаете в журнале, что вы думаете о нынешнем времени, как бы вы его вкратце охарактеризовали?
— Это невозможно, я слишком погружен в текущие события, я ощущаю себя в самой их гуще, а надо от них отдалиться. Я едва различаю отдельные направления, но ничего конкретного сказать не могу. У американцев есть минималисты, у мексиканцев — группа «Крэк», у итальянцев — «каннибалы», у англичан — «новые пуритане», а нам с трудом удается собирать небольшие группки, но, как только какая-нибудь из них громко заявит о себе, самый сметливый из ее членов откалывается, пускаясь в одиночное плавание. Несколько лет были популярны писатели-геи, но это вылилось в целое судебное дело.
— Подумаешь, судебное дело. Идиоты… Из-за этих «геев», уж поверьте, мне много крови попортили. Как вспомню своего «Коридона»… И все-таки я кажусь невинным мальчонкой по сравнению с тем, что пишут сегодня. Ну а кроме этого?
— У нас есть свои современные классики. Заслуживающие доверия профессионалы. Эктор Бьянчотти[2], например, — один из немногих иностранных авторов, который стал французом и по-французски пишет лучше, чем многие native speakers[3], как говорят лингвисты. Он нашел особый способ рассказать о своей жизни, и способ этот оказался до того хорош, что открыл ему дорогу в Академию, где зазвучал его мелодичный и страстный голос. Кстати, его избрание было встречено с одобрением.
— Мне говорили, что Ринальди…
— Анджело тоже был избран, правда, с трудом, но это вполне объяснимо, если принять во внимание, сколько среди голосовавших было тех, кого он некогда душил своими собственными руками. Наверное, многие зашлись от ярости, когда это имя прозвучало под сводами Академии. Желчный Анджело, беспощадный Убийца, и как только мамаша Ринальди ухитрилась дать такое ласковое имя этому свирепому типу, как две капли воды похожему на Хамфри Богарта, хотел бы я знать… Но мне нравятся его романы — хоть он, скареда, ни разу слова доброго не сказал о моих, — ведь он держит курс в фарватере прустовской традиции. Курс корсиканский, не самый плохой, если сравнивать с другими. Разумеется, это уже не те дальние плавания, в которые пускался трансатлантический пароход Пруста, это главным образом каботаж вдоль парижских берегов без привлечения особого внимания…
— По каналам, вы хотите сказать? Вальми, Жеммап, Урк? Вы полагаете, ваши рассуждения про каботажное плавание ему понравятся?
— Да нашим друзьям-писателям никогда ничего не нравится. Я просто хотел сказать, что Пруст был нашим Магелланом, и тут уж ничего не поделаешь. Не так уж плохо после него быть капитаном Куком.
— Который закончил свои дни в котле у дикарей в перьях…
— Вот это удальство, разве нет? Но мое хорошее мнение о нем этим не исчерпывается. Наилучший критерий оценки его творчества, который я могу вам указать, это качество фразы, ее мощь, ее богатство. Фраза у него — как прием дзюдо: она то прижимает вас к ковру, то подбрасывает в воздух, то переворачивает, она совершает с вами сложные действия, это вам не банальное нанизывание слов, как у многих других…
— Не забывайте про Киньяра, — подсказал мне Матео.
— Разумеется, друг мой. Паскаль Киньяр, вне всякого сомнения, современный классик, хотя он никогда не печатается в журналах, ему и невдомек, что надо иной раз поработать и на этой ниве. «Маленькие эссе» наверняка его обессмертят, они похожи на просторный кабинет, набитый разными диковинами, о существовании которых вы и не подозревали, на хранилище утонченной эрудиции. Его романы «Лестницы Шамбора» и «Салон в Вюртемберге», скроенные в расчете на Гонкуровскую премию, потерпели фиаско, но ему не стоит печалиться по этому поводу: другие его произведения — романы на древнеримские темы и «Тайная жизнь» — так хороши, что члены Гонкуровской академии сами однажды будут смертельно огорчены, что пропустили такой лакомый десерт[4]. Я помню и о Патрике Модиано: о нем поначалу очень много говорили, а потом стали насмехаться, так как он всегда писал один и тот же роман; сегодня его снова превозносят и именно за то, что он опять пишет тот же самый роман. Это называется упорством. С какой стати ему менять манеру? Разве писатель непременно должен меняться, как автомобили или бытовая техника? Разве Мольера просили писать иначе? И разве надоедают нам комиксы про Тентена, потому что в них всегда можно найти пса Милу, капитана Хэддока и певицу Кастафьоре? Напротив, это обязательные персонажи, которых читатель громогласно потребует, если они вдруг исчезнут. Представьте себе Модиано, который перестал мучиться тоской и сомнениями и населил свой роман конкретными личностями, снабдил захватывающим сюжетом, приключениями и сексом! Под окнами у его издателя немедленно вспыхнет бунт, толпы книготорговцев и читателей станут кричать: «Верните-нам-тихую-музыку!», «Мы-хотим-смятения-чувств!», «Верните-нам-немецкую-оккупацию!»
— Такое впечатление, что французы вечно тоскуют по этой самой оккупации, — проворчал Жид.
— Так вот, для меня Модиано определенно принадлежит к тем писателям, которые, как Шатобриан, способны завораживать читателя; mutatis mutandis[5], он один из тех, кто переносит меня в параллельный мир, кто создает одновременно ясность и неоднозначность смыслов и обостряет мое восприятие действительности.
— И для чего вам это нужно? — поинтересовался Матео.
Мы с Жидом разом вздрогнули:
— Да ни для чего, несчастный вы человек! Искусство существует вовсе не затем, чтобы для чего-то годиться, цербер вы этакий!
Матео, слегка пристыженный, высморкался. Потом, словно почувствовав укол совести или как человек, к которому вернулась память, обратился ко мне:
— Что же вы не рассказываете месье о самосочинении? В последнее время у нас столько всяких разговоров о нем, разве нет?
— Что за ужасное слово? — спросил Жид.
— Я не был уверен, что мне стоит навязывать вам эту тему. Это немного автобиографии, немного вымысла, но в целом ни то ни другое. Ты сам свой собственный персонаж, ты окутываешь себя вымыслом, чтобы лучше понять себя реального, это способ признаться в чем-то постыдном, надев маску, похожую на тебя самого.
— Куда как ново. Да этот метод существует с незапамятных времен. Руссо, Шатобриан, Пруст всегда так делали. И я сам… Но довольно обо мне, как сказал бы этот зануда Монтерлан, вы же читали мой «Дневник», это все ясно как божий день.
— Да, но, видите ли, теперь это стало чем-то вроде маленького литературного движения. Разумеется, я не поручусь, что оно просуществует дольше нескольких месяцев, однако это последний танец, который сейчас танцуют…
— Я бы предпочел мэдисон, — сказал Жид.
— А я — твист, — вставил Матео.
— Тем хуже для вас, потому что на сей раз это будет самосочинение. Так, например, Кристоф Доннер охотно смешивает свою жизнь, творчество и даже путь от одного к другому: сомнения, сожаления, порывы, трудности и тому подобное. Лучшее, что он написал в этом жанре, — «Дух мести», роман, в котором его дед, умерший в депортации, сводит счеты со знаменитым почтенным французским философом-гуманистом, оставшемся в стенах своего беленого дома во Франции. Внуку философа пришлось проявить немалую изворотливость, чтобы уладить дела с Доннером. Короче говоря, ситуация так запуталась, что философ вынудил Доннера сменить издателя: это наглядно показывает, что биографическое произведение может так или иначе повлиять на реальную жизнь. Впрочем, то, что пишет Доннер, для меня не всегда убедительно, на мой взгляд, он слишком торопится. У него вид человека, весьма довольного собой, на такого приятно смотреть. Мне нравятся люди стойкие, не боящиеся рисковать. Если уж быть справедливым, его спасает характер, а вовсе не самосочинение — с ним, боюсь, далеко не уедешь…
— А куда уедешь?
— К Кристин Анго, например. Непристойности — идеальная тема для еженедельников, инцест, нарочито рваное письмо, повторы. Возьмите последние книги Дюрас, написанные ею в конце жизни, уберите из них то, что всегда делало ее вещи необычайными, даже если это были все более редкие, ничтожно малые штрихи, и вы получите прозу славной Кристин Анго. Купите затем ее следующую книгу, в которой речь идет об успехе предыдущей, с перечнем статей, списком журналистов, любезных и не очень, с цифрами, количеством заработанных денег и тому подобным. Поскольку вторая книга, проникнутая некоторой досадой и неудовольствием, нагоняет на читателей скуку, у автора вскоре появится право на третью книгу, призванную объяснить, что вторая пала жертвой заговора, порожденного завистью к первой. Кроме того, автор устраивает публичные чтения, ревущим голосом произносит свой текст, изрыгая его в виде рэпа, и записывает на диск! И вот, барахтаясь в болоте повседневности, чтобы вконец не остервенеть, ты с пафосом хватаешься за край этого проплывающего мимо бревна. В ту пору, когда мы с ней общались и ходили в Бэмби-бар в Бордо, эта молодая женщина, до того, как она придумала себе публичного персонажа, была очень мила. Должно быть, чрезмерное увлечение самосочинением дурно сказалось на ее характере. И немудрено: все, в чем прежде упрекали биографов одной школы — указание количества пуговиц на жилете, точное воспроизведение счетов из прачечной и тому подобное, — автор теперь берет на себя по собственному почину, хотя никто от него таких подробностей не требует, и выдает малейший свой пук за чистое «до» верхней октавы. И не терпит никаких возражений. Как пел Нугаро, «в Монпелье каждый второй любит мордобой».
— Не в Монпелье, — поправил Матео, — а в Тулузе, о моя Тулу-у-у-за…
— Да замолчите вы, жалкий привратник, — оборвал его Жид. — А вы, дорогой Мишель, уж не хотите ли сказать, что так происходит со всеми женщинами?
— Нет-нет, я уже называл Мари Нимье, потом еще Мари Н’Дьяй, Мари Дарьёсек, удивительная Каролин Ламарш, хоть это и глупость несусветная — выделять женщин в отдельную категорию, разве что с исторической точки зрения…
— О, женщины — это наше будущее. Они первые, кто нас читает. И у них еще есть что сказать. Мне кажется, я был излишне суров по отношению к ним во время последнего нашего разговора в сауне. Конечно, среди них есть и те, кто раздражает, это неизбежно, — все проходят через боль и стенания. Но потом, когда пишущих женщин станет больше, когда они заговорят в полный голос, они нам покажут! Англосаксонки уже принялись за дело. Мне нравились Маргерит Юрсенар, хотя она, на мой взгляд, немного рисовалась, и Натали Саррот. Они не мелькали в глянцевых журналах и не бранились слишком часто по телевизору, точно базарные торговки. Странная вещь, когда я вижу какого-нибудь автора по ящику, я начинаю ему сочувствовать: он напоминает мне курицу, которую зимой поджаривают на вертеле в витрине мясной лавки…
— Значит, мэтр, есть и другие женщины, менее воинственные. С виду. Например, Мари Н’Дьяй, весьма талантливая и уважаемая. Ей нет надобности кричать, чтобы быть услышанной. Она и носа не кажет из своей деревни. Я отнюдь не выступаю за то, чтобы все писатели непременно обитали в сельской местности, хотя свежий воздух им полезен, но вообще-то идея неплохая… Представьте себе Париж, освободившийся от всех своих писателей, художников, целиком во власти кондиционированных туристических автобусов, вернувшийся к своей подлинной праздничной сути… Ну да ладно. Я охотно привел бы вам в пример Мари Дарьёсек, наделавшую много шуму своими «Хрюизмами», где рассказывается история молодой женщины, превратившейся в свинью, наподобие того, как герой «Превращения» Кафки обратился в таракана, если б не опасался того, что одна лишь фамилия Дарьёсек выведет из себя госпожу Н’Дьяй, ведь две романистки не так давно вцепились друг другу в волосы из-за обвинения в плагиате и бог знает чего еще. Я хотел бы обратить ваше внимание на Мари Нимье, это одна из тех редких писательниц, которые не повторяются, с оригинальными сюжетами и весьма своеобразным стилем, напоминающим сновидения, но, поскольку мы с ней были довольно близко знакомы, тут с моей стороны можно усмотреть определенный фаворитизм, довольно спорный и несправедливый, вы сами в этом убедитесь, когда прочтете. И наконец, самая странная история прошедшего года связана с Катрин Мийе.
— Это главный редактор «Арт-Пресс»[6]?
— Она самая. Вместе со своим мужем, романистом Жаком Анриком, который ее фотографировал, она поведала о годах бурной сексуальной жизни, бесчисленных партнерах, групповушках, большой секс-рулетке в кузове грузовика, югославском велосипеде на капоте, о перепихе в лифте…
— Хватит! Сдаюсь. Ближе к делу, прошу вас.
— Так вот, это произведение, «Сексуальная жизнь Катрин М.»[7], имело невообразимый успех. Его перевели на все языки, а вскоре издали и для слепых. Больше всего его продали за границей — в Бразилии и Германии. Дама объясняла направо и налево, что все идет прекрасно и ее вовсе не смущают самые нелепые и коварные вопросы, на которые она отвечала с поразительным хладнокровием. Удивительнее всего сама эта книжка, безмятежная, беспроблемная, безнравственная, вышедшая под ее настоящим именем. А также то, что она не вызвала бури возмущения и ее читали на пляжах. Ее автор не претендует ни на создание крупного литературного произведения, ни на документальность. У него для этого достаточно чувства юмора. Он дарит (вернее, продает) нам эту вещь, которую называет своим «произведением», без лишних комментариев, как объект современного искусства. И нечего тут заниматься словопрением: мы знакомимся с произведением и либо что-то испытываем, либо нет. Мы можем и бросить чтение. Впрочем, художнику, возможно, на это наплевать.
— Лишь бы денежки капали, — уточнил Матео.
— Не надо пошлостей, жестокий Харон, указующий нам на дверь, — сказал я. — Другие выбиваются вперед и не имея, насколько мне известно, большого жизненного опыта. Возьмите, к примеру, Бегбедера. Он уходит из рекламной среды и начинает ее критиковать, он говорит: смотрите, какой я хитрюга, я знаю, что сам являюсь товаром, я говорю об этом во всеуслышание, я делаю заглавием моей книги ее цену, «99 франков» (и назову ее по-другому из-за перехода на евро), — наглость, не правда ли, — и при этом вы не вправе считать меня продажным типом, потому что я сам, первый, продался вам, и мои карманы полны ваших денег, которые вы потратили по своей воле. Более того, все, что вы можете сказать относительно порочности данной системы, я уже описал, и вы держите это в руках.
— И хорошо написано?
— Умно, забавно. Но и парадоксально тоже: складывается впечатление, что совершенно счастливый узник добился разрешения самому перекрасить решетки своей камеры, которую он, однако, не покинул. Я не думаю, что Бегбедер будет довольствоваться этой книгой сколько-нибудь долго. Все-таки у этого парня есть еще силы, напор, он начитан, ведет передачу о книгах, которая раз от разу становится интереснее. Он занимает довольно заметное место в списке французских авторов, этакий денди, который будоражит и обольщает, и беззастенчив, и заядлый дуэлянт…
— Он и его женщины, его друзья — все это напоминает мне молодого Пьера Луиса[8]. Неплохой ориентир. Знаете, у меня ведь тоже был свой круг. «НРФ»[9] в самом начале — это команда отъявленных весельчаков, вспомните книжки Жозе Кабаниса.
— И что же стало с ними со всеми?
— Поумирали, с вашего позволения. В компании не стоит надолго задерживаться, иначе попадешь от нее в зависимость. А этот Уэльбек, о котором столько говорено, — что-то из ряда вон выходящее в нашей профессии?