53464.fb2
Там ведь снайперы сидели, вы же знаете? Потому все боялись к школе даже приблизиться. Но в такой дождь они ничего увидеть не могли!
И пока мы обсуждали все это, слышим — жуткие крики. «Боевики идут! Боевики идут!» Солдаты наши закричали. Так перепугались они этих боевиков, что чуть к нам, теткам, на руки не попрыгали!
А боевики, видать, не ожидали, что кто-то в такой ливень будет на улице, спокойненько вынырнули из школы и пошли.
Ой, какой солдаты шум подняли! Страшное дело! Боевики от этих криков сами перепугались и потому стрелять даже начали. Солдаты, когда стрельбу услышали, вмиг убежали! А нас, женщин, оставили в этой сторожке. Но боевики нас не тронули, они быстро-быстро ушли… Несколько здоровенных таких мужиков. Даже боевики, видите, смекнули, что сейчас их могут начать штурмовать, они беззащитны были в тот дождь — сидят, как в осажденной крепости, и ничего не видят вокруг.
Но штурм никто не начал, что вы! Солдаты разбежались, завидев боевиков, нас чуть не подавили, да и все…»
Светлана, бабушка
«Я очень хочу ребенка: такого крепенького, веселого малыша. Утешиться хочу, высушить слезы… Мне снится, как я беру его на руки и кружусь с ним на руках по комнате, смеясь… Но это невозможно…
Невозможно для меня.
…У меня нет матки!
Ее вырезали после его рождения. Иногда думаю: надо же, как получилось! Словно кто-то вслед за ним сжег мосты. И вот теперь — ни его, ни кого-то другого.
Никогда.
Зимой, спустя полгода после теракта, мы ездили с мужем в Москву. Мы хотели найти суррогатную мать, которая выносила бы нашего ребеночка…
У меня нет матки, я не могу носить в себе плод, но мой единственный яичник еще ведь может что-то сделать, так?
Меня обследовали, взяли анализы, но оказалось… Оказалось, что я вообще пустая… Во мне ничего нет: ни матки, ни полноценных яйцеклеток… Я пустая! Во мне ничего нет! (Громко и нервно смеется.) Женщина без матки — кто? Ничтожество… Инвалид… Когда он погиб, я так мечтала о ребенке… Хотя бы одна яйцеклетка!.. Ничего… Ничего… (Закуривает и замолкает.)
Мой мальчик был похож на мужа, смотрите… (Достает фотографии.) Красивый, да? Славный мой мальчик… (Мечтательно.) Такой нежный, такой ласковый… (Резко, словно очнувшись.) Муж сдаст сперму, ею оплодотворят другую, то есть, я хотела сказать… я хотела сказать… Ребенка моего мужа выносит другая женщина, не я… Суррогатная мать… Она просто выносит ребенка моего мужа. Моих генов в нем не будет, ну и что? Он был копией отца — вот, смотрите…»
Элла, мать
«Когда она была совсем маленькой, то часто наблюдала за мной во время молитвы. Спрашивала, что это такое, зачем это нужно… Я рассказывала ей о Боге… Когда она подросла, я стала потихоньку приобщать ее к определенным ритуалам, которые полагается совершать. И вот в этот последний год она стала молиться — утром и вечером. Священник научил нас краткой молитве Серафиму Саровскому, и обычно мы именно ее и читали.
Закончив молитву, она становилась на колени и долго-долго что-то шептала, стоя перед иконкой.
В такие моменты я старалась оставить ее одну, потому что считала, что не могу вторгаться в ее внутренний мир, расспрашивать, подсматривать… Я видела, что она о чем-то просила Бога, но никогда не спрашивала, о чем именно.
Но в то утро, когда я ее увидела… Это было не похоже ни на что… Я попробую объяснить… Все началось с вечера. Она купалась. Я зашла к ней, помогла вымыть волосы: ей самой было неудобно — волосы длинные, черные, густые, — в них даже пальцы путались. Вышла, начала готовить ужин; слышу, — она меня зовет опять. Захожу.
— Ну, ты же уже искупалась, что еще?
— Мам, знаешь, я завтра обязательно позавтракаю!
— Что ты говоришь! Позавтракает она! Завтра, наверное, снег пойдет!
Я даже не поверила. Дело в том, что она вообще никогда не завтракает. Даже чай не пьет. «Организм еще не проснулся», — вот так она мне всегда отвечала. Ни-ког-да не ела по утрам!
— Что ж это за важный день такой, что ты решила совершить такой подвиг?
Вот так мы с ней поговорили вечером. Утром она встала, умылась-оделась, подбегает ко мне, — а я в это время плов разогреваю.
— Мамочка, я сейчас помолюсь, а потом позавтракаю, ладно?
— Света, ты должна сдержать свое слово. Если ты уже сейчас не сдерживаешь свои обещания, то дальше ты ничего вообще в жизни не добьешься…
И она меня оборвала:
— Мамочка, мне обязательно нужно помолиться!
Я осталась на кухне: жду-жду, жду-жду, — ее все нет и нет. Десять минут, двадцать… Смотрю на часы: она уже начинает опаздывать. Я ее зову: Светлана! Светлана! Она не отвечает. Я рассердилась — плов уже остыл, чай остыл, — открываю дверь в комнату и застываю на месте… Как жаль, что я не художник: я бы так хотела воссоздать то утро…
Она стояла на коленях, озаренная солнечным светом, и протягивала сложенные ладони к иконе… Свет… Солнечный утренний свет, — такой прозрачный, — что проник сквозь нее.
Я вот вспоминаю ее, вспоминаю то утро, и мне кажется, что она сама светилась в те минуты.
Я была так поражена увиденным — солнечным светом, тишиной, торжественностью момента, — что не сразу пришла в себя.
Что было потом… Я тихонько вышла и стала дожидаться ее на кухне… Прошло несколько минут, и она, закончив молитву, подошла ко мне, обняла и сказала: «Мам, я уже не успеваю, не обижайся, мне нужно будет читать стихотворение на линейке, и нужно прийти чуть раньше». Я так разозлилась: «Господи, Света, испокон веку стихотворения на линейках читают выпускники и первоклассники, ну неужели тебе обязательно нужно идти на эту дурацкую линейку и читать там эти дурацкие стихи?»
Она так расстроилась!
— Мама, ну не могу же я подвести свою учительницу! Она ждет меня!
Это детское чувство ответственности! «Я не могу подвести учительницу»! И все, что скажешь против этого?
Ломать в ней это чувство справедливости, ответственности, говорить ей, что эти качества давно утратили свою ценность в этом мире?
И после всего, что произошло, я — как мать, как человек — должна пережить то, что мой ребенок не смог подвести учителя, а учитель — даже не подошел к ней ни разу в этом спортзале, не утешил, не успокоил…
…И вот она ушла. Закрыла дверь. А через несколько секунд вдруг вернулась: переступила через порог, осенила меня крестным знамением и тогда уже побежала. Что-то было такое в том утре… Необъяснимое… Непонятное…
Я никогда не смотрю ей вслед, но в то утро мне так захотелось открыть окно и посмотреть на нее.
Я отдернула шторы, распахнула окно и долго-долго смотрела на нее: как она шла по тропинке, спеша, но прямо держа спинку… И опять — я вспоминаю ее и вижу ее, залитую солнечным светом… Я смотрела на нее, пока она не скрылась из виду…
А потом, спустя примерно полчаса, я услышала какие-то хлопки, крики. Я испугалась, обулась и выбежала на улицу. Люди бежали и кричали: «Школу захватили, в школе боевики!»
Это было начало конца…
Но, знаете, в те дни… когда они сидели в школе… я была уверена, что с ней ничего плохого не случится. Я умом и сердцем понимала, что исход будет трагическим, но только не для моей девочки! Я думала, что Он выведет ее оттуда.
— Он даст ей крылья, и она голубкой выпорхнет из огня! — как заклинание, твердила я.
Такого ребенка Он не тронет, — так я думала. Тогда, стоя у заграждения, дальше которого нас не пускали солдаты, я видела перед собой то последнее утро, когда она, стоя на коленях, молилась и о чем-то разговаривала с Богом.
Я была уверена, что Он просто послал ей испытание, которое она непременно пройдет, а потом она спасется, конечно, спасется!