53511.fb2
В других своих книгах и статьях Вера Петровна ваяет иной образ своей старшей сестры — ясновидящей и оккультной мастерицы. Елена Петровна запросто читает запечатанные письма или же перемещает в пространстве медальоны. Создается впечатление, что все эти чудеса она творит с легкостью необыкновенной, просто от нечего делать. В годы совсем уж зрелые Блаватская к себе в помощь привлекала сестру Веру и тетю Надежду.
Согласно Желиховской, сверхъестественные способности ее сестры с годами окрепли, развились до размеров фантастических. Теперь Елена Петровна могла запросто вызывать звуковые феномены или, как она называла, «совершать бросание аккордов», или же «устраивать перезвон астральных колокольчиков». Главное, что от этих вызываемых ею паранормальных явлений никому никогда не было никакого вреда. Напротив, присутствовавшие при их демонстрации получали неподдельное удовольствие, а некоторые из них приходили в неописуемый восторг. Наибольшим спросом пользовалась демонстрация Еленой Петровной животного электричества. Феномен был прост по технике исполнения, но по производимому на присутствующих эффекту не имел себе равных. Блаватская просила сидящих за круглым столом гостей сложить горкой руки на руки и тут же взмахивала над этой грудой рук своей рукой, после чего участники сеанса орали истошными голосами, поскольку им казалось, что их ударили сильным разрядом тока или же их ладони прибили к столу длинными гвоздями. Такие электромагнетические удары особенно нравились мазохистским натурам, а их в окружении Блаватской было предостаточно, и они требовали немедленного повторения этих болевых экспериментов. Она держала этих людей в напряжении, всем своим видом показывая, что стоит ей чуть-чуть прибавить энергии и таким электромагнетическим ударом можно запросто свалить с ног быка или же убить человека.
Сегодня мы понимаем, что Блаватская своими демонстрациями сделала короткое замыкание в умах людей. Оттого-то они не то чтобы теряли рассудок, но некоторое время пребывали в полном замешательстве. Не будем строги к ней, ведь творить новые небо и землю всегда приходится с чистого листа и не совсем чистыми руками.
Возвращение в Тифлис представлялось Елене Петровне Блаватской невыносимо тяжелым бременем. Не такого будущего она для себя ожидала, когда восемь лет назад, заляпанная дорожной грязью, с размазанными по лицу слезами скакала, как очумелая, к родным, бросив вызов судьбе. И дождалась ответного удара. Она тогда понимала, что ее свободе наступает конец, и теперь придется быть под неотступным надзором родственников, не принадлежать самой себе. И сейчас перспектива жить под одной крышей с Н. В. Блаватским приводила в содрогание — выдержит ли она подобное испытание? Предстоящая встреча с дедом А. М. Фадеевым также не сулила ничего хорошего. Уже сама мысль, что она возвращается в Тифлис, к месту своего позора как бы по доброй воле, больно била по самолюбию. Семья деда ведь оставила ее в покое, словно навсегда о ней забыла, а она каким-то чудом отыскалась, возникла из небытия и — нате вам — появилась как ни в чем не бывало. Получалось, что она снова навязывала им себя. Все это казалось постыдным. Позднее, в 1862 году отчаянное положение, в котором оказалась Блаватская, еще больше осложнилось новым замужеством Веры Петровны, двадцатишестилетней вдовы с двумя малолетними детьми от прежнего брака. У нее появился муж, Владимир Иванович Желиховский, директор Тифлисской гимназии, их двоюродный брат с отцовской стороны. Ее выбор пришелся не по душе старшим Фадеевым, деду и бабушке. Они посчитали, что этот человек — не лучшая пара их внучке. В. И. Желиховский отличался вздорным характером и был любителем как следует выпить. Все же Вера Петровна не послушалась доброго совета, поступила по-своему — сбежала из дома Фадеевых и вышла замуж за Желиховского. Она, как и старшая сестра, создавала для близких серьезные проблемы — так уж было написано у них на роду.
Блаватская могла, конечно, жить у отца, движимая сочувствием к его положению вдовца, и заняться воспитанием сводной сестры Лизы. Однако она все еще была достаточно молода, чтобы довольствоваться жизнью монашенки в миру. Но даже жизнь в глуши, однообразная и скучная, пугала меньше, чем возвращение к законному мужу в теплый и праздничный Тифлис! Чему быть, того не миновать! Вернуться наперекор желанию других — это было вполне в ее духе.
В тифлисское знойное лето 1860 года, слегка обдуваемое ветром с гор, умиротворяемое и затеняемое трепещущей листвой и охлаждаемое стремительными, мгновенными ливнями, она лучше узнала своего двоюродного брата — одиннадцатилетнего Сережу Витте, миловидного и застенчивого. Трудно было представить, что спустя много лет он, министр финансов при Александре III и Николае II, пройдет через, казалось бы, непроходимую толпу российских чиновников и не как-нибудь, бочком и раболепно, а степенно и важно, и станет среди них первым лицом, архитектором новой индустриальной России. Он и она словно невзначай остались в памяти русских людей. У каждого из них было свое поприще, но их объединяло общее в характере. По существу, они жили как получится, любили прихвастнуть, проявляли в нужные моменты вероломство, удивляли окружающих своей мелочностью, отличались скрытностью. Вместе с тем они обладали развитым интеллектом и сильной волей, неуемной энергией и потрясающей проницательностью. Когда надо было, видели людей насквозь. Могли и поступить против воли окружающих. Бросить вызов обществу. Так, Сергей Юльевич женился вторым браком на еврейке, чем немало обескуражил сослуживцев, а о вызывающих поступках и действиях его двоюродной сестры и говорить не приходится. Родовые черты Долгоруковых и Фадеевых проглядывают во всем их поведении, таком неординарном и запоминающемся. У них не было злого умысла, зачастую их поступки определяли страсти и романтические надежды. Они бывали иногда нетвердыми в своих решениях и занимаемой позиции, даже в ущерб собственной репутации. В воспоминаниях С. Ю. Витте, написанных им в возрасте шестидесяти двух лет, Блаватская предстает не в розовом свете и не с лучшей стороны, словно он писал не о близкой родственнице, а совершенно постороннем и дурном человеке.
Непременным условием проживания Лёли в Тифлисе, поставленным ее дедом, было возвращение к законному мужу. Она это условие приняла, рассчитывая, по-видимому; на обещание, которое дал в письме тете Надежде Н. В. Блаватский.
Она всегда была неблагодарной по отношению к мужу. Н. В. Блаватский, как свидетельствуют факты, сочувствовал, сострадал и помогал ей больше других. Она просто не любила его.
С ней происходило нечто необъяснимое и безобразное, когда она встречалась с мужем. Особенно ее раздражали его голос и огромные очки в медной оправе. Она вела себя с ним как полоумная: грозила и стращала, а зачем — не объяснила бы сама. Многие в Тифлисе, она знала, считали ее сумасшедшей.
Не желая раздражать Елену Петровну и верный данному слову, Н. В. Блаватский перед ее появлением уехал на время для лечения в Берлин. Правда, его принципиальности хватило ненадолго. В ноябре, возвратившись в Россию, он неожиданно для всех подал в отставку с поста вице-губернатора Эриванской губернии и перебрался в Тифлис, чтобы опять замаячить перед ее глазами. Как Блаватская считала, ее муж был до нелепости глупым человеком. Она не принимала во внимание деликатность и хрупкость его натуры, а в особенности не хотела замечать те робкие шаги, которые он делал навстречу ей, может быть, втайне надеясь, что его блудная жена образумится. Как заблуждался этот несчастный и по существу наивный человек!
Лёля давно уже утвердилась в мнении, что любая пакость, сделанная Блаватскому, сойдет ей с рук. Судя по всему, у него был явный половой изъян. К тому же Н. В. Блаватский питал склонность к мазохизму, а иначе какой мужчина, будь он даже по душевной природе ягненком, а по уму полным идиотом, позволил бы так долго и целенаправленно над собой издеваться. Лёлины родственники искренне его жалели и от души обрадовались, когда она переехала к нему на новую квартиру. В это время он получил менее завидную должность при наместнике Кавказа. Знали бы ее близкие, чем кончится это временное перемирие между ней и Блаватским! Но он сам сунулся в капкан, когда принимал ее всю целиком — с мясом и костями, с придурью, фанаберией и высоком о себе мнением. Недоумевая и сомневаясь, он носился с ней как с писаной торбой. И вот за ласку, добродушие и долготерпение, за спокойствие и выдержанность ему преподали такой урок, который он не смог забыть до конца своих дней. Все-таки большой проказницей была Елена Петровна!
На первых порах Блаватская соблюдала осторожность и, скучая до отчаяния, старалась по мере сил не будировать общество. Большую часть времени она проводила в доме у деда, в старинном особняке князя Чавчавадзе, в кругу своей семьи, среди родственников и ближайших друзей. Отсутствие в доме бабушки, Е. П. Фадеевой, сказывалось, но дом по-прежнему оставался нарядным и ухоженным. Бабушкина коллекция растений, редких бабочек и букашек ушла в Петербург, в дар университету. Особенно Блаватская сблизилась с тетей Надеждой и дядей Ростиславом.
Н. А. Фадеевой досталась коллекция антиков и других занятных вещиц, среди которых Лёля отыскивала предметы с каббалистическими знаками и подолгу их рассматривала, любовалась ими и пыталась вникнуть в их смысл — необыкновенная жажда знаний все еще не оставляла ее. Она никак не могла отвязаться от мысли об умственном могуществе атлантов и очень сожалела, что на время прервала свой поиск затонувшего материка. Она знала, что слово «каббала» означает предмет, передающийся от отца к сыну, из века в век, то есть созданный в незапамятные времена. Такой реликвией в их семье был крест, принадлежавший великому князю Михаилу Черниговскому. Через какое-то время после смерти бабушки и дедушки он был передан для хранения в семью Витте вместе с частью архива.
Не прошло и месяца, как Блаватская вошла в курс семейных дел.
Дед Андрей Михайлович, как и раньше, оставался в семье основным кормильцем, он занимал должность члена Совета при наместнике Кавказа, однако прежняя бодрость и живость в нем исчезли. Ему исполнился 71 год.
Дядя Ростислав приобрел широкую известность как военный историк. Его перу принадлежал монументальный труд «Шестьдесят лет войны на Кавказе».
Тетя Надежда переняла от своей матери страсть к собиранию редких вещей и пополняла доставшуюся ей в наследство коллекцию образцами оружия всех времен и народов, китайскими и японскими божками, византийской мозаикой, персидскими коврами, произведениями живописи, а также старинными книгами.
В доме все еще чувствовался достаток, он был открыт для друзей и знакомых, особенно в нем привечали людей своеобразных и бывалых. Семья Фадеевых всегда славилась широким гостеприимством. Дядя Ростислав и тетя Надежда не чаяли души в своей племяннице, взяли под свою защиту и делали все, что могли, чтобы скрасить ее тифлисскую жизнь. Для них она оставалась неразумной девочкой с непомерным самолюбием, с вечно тревожными мыслями и с нелепыми угловатыми движениями. Маленькой несчастной фурией, которую природа наделила необыкновенными способностями, а судьба с ней обошлась прескверно. Лёля чувствовала по румянцу, выступившему на щеках, что к ней возвращается прежняя свобода. Боязни и смущения в ней уже не было, она держалась прямо и с достоинством, точно таким же образом, как в шестнадцать лет. Ей удалось привлечь внимание тифлисского общества медиумическими сеансами, которые она еженедельно устраивала в доме А. М. Фадеева. Естественно, что уроки спиритизма она давала даром, ибо получала удовольствие от создаваемой ею гармонии между миром живых и мертвых, ведь в какой-то степени она была прилежной ученицей европейской знаменитости, спирита и мага Даниела Юма. Для тех, кто знал ее ближе, она обставляла свои мистические спектакли бытовыми мизансценами, импровизировала на ходу, с едва заметной иронией относясь к зрителям. В создании атмосферы потустороннего ей помогали блестящая эрудиция и необыкновенная память на нужные детали, которые она вытаскивала откуда-то из мусорной кучи повседневности, из своего никому неизвестного прошлого и придавала с их помощью впечатляющую достоверность зрелищу появления призраков с того света. Блаватская обычно предваряла демонстрацию. «феноменов» рассказами о поразительных случаях из собственной жизни, которые противоречили обыденным представлениям и заслуживали названия сверхъестественных. Даже мать Сергея Витте, тетя Екатерина, вступала в игру, освобождаясь на время от гнета ежедневной жизни, и смотрела на нее влюбленными глазами. Все они, невольные или вольные соучастники этих мистических радений, почему-то стеснялись деда, А. М. Фадеева, и с нетерпением ждали, когда он, попрощавшись с гостями, уйдет к себе в спальню. Трудно объяснить, но все были убеждены, что старый человек, знавший еще Александра I, масона и мистика, не поймет и осудит их полуночные забавы, их игру с привидениями, то сильное влечение к странным явлениям, которое наполняло их приятным ощущением крайней нервозности. Может быть, они просто не хотели сыпать ему соль на раны, видя, как он тяжело переживает смерть своей жены.
Все суета сует и томление духа.
Всякий человек стремится достучаться до сердца другого человека, ждет, что ему отопрут и примут как дорогого гостя.
Одни люди стучат тихо, едва слышно, другие — барабанят что есть силы, отчаянно и с вызовом. Но разве можно осуждать человека за его темперамент? Нежданно-негаданно открываются человеческие сердца. И тогда каждый миг бытия ощущается как страх разлуки, как воспоминание о рае.
В Тифлисе все оставалось по-старому. Жизнь в нем не текла, а бурлила, и в этом несущемся и затягивающем водоворотами потоке важно было не утонуть. Лёля уже не ощущала себя затворницей. Успех медиума придал ей силы, приободрил и заставил опомниться от пережитых неприятностей. Кроме того, она хорошо знала, что у людей короткая память, и ее девятилетней давности одиссея прочно забыта. Знала она также, что счастье для русского человека — это когда нет несчастья, а когда есть кого любить, то и горе нипочем.
Елена Петровна просыпалась поздно, через приоткрытое окно видела кусок осеннего неба в перистых облаках. Оно зависало над ней, как волшебная птица Рух из сказок «Тысяча и одна ночь». Она не страшилась этого ожившего неба, оно было ей союзником, а не врагом. Благородная лень и истома Востока струились в охлажденном горами воздухе. Ей хотелось побыстрее выйти на улицу — навстречу кофейням, где густой кофе варился по-турецки в жарком сухом песке и темно-коричневая пена переливалась через края медных с короткими ручками кружек. Она торопилась заглянуть в тесные харчевни с длинными, грубо сколоченными столами и лавками из боржомской сосны. На столах возвышались высокие с вытянутыми горлышками бутылки, наполненные молодым кахетинским вином, лежал мягкий и податливый, как творог, сыр, растрепанное веретье лаваша, сочные перламутровые луковицы и спелые, исходящие кровавой влагой помидоры. Она окончательно приходила в себя, и ей казалась совершенно непривычной и невероятной разряженная и маскарадная жизнь, в которой приходилось постоянно притворяться.
Окинув мысленным взором картины прошлого, она вдруг впервые усомнилась в том, что годы, прожитые вне России, пошли ей на пользу.
Как никогда прежде, Лёлю волновала музыка. Она садилась за рояль и играла до изнеможения все подряд: вальсы Шопена, прелюдии и фуги Баха, песни без слов Мендельсона, «Годы странствий» Листа. Ее музыкальные способности по достоинству оценили в салоне князя Барятинского. Музыка отражала гармонию сфер, была для нее мигом прозрения, возвышала душу, воплощала в звуках иной, заоблачный мир.
Как божественное искусство музыка зародилась в Атлантиде, она на этом постоянно настаивала, и гости Барятинского, не споря с ней, весело переглядывались между собой.
Интересная жизнь шла в Тифлисе, ничуть не хуже, если не ярче и насыщеннее, чем в некоторых европейских столицах.
Нам трудно представить эту исключительно новую для России атмосферу, которая была абсолютно безмятежной и свидетельствовала о какой-то нарочитой бесшабашности дворянства накануне и во время Великих реформ. Это была жизнь во хмелю, но протекала она не в душном, полутемном пространстве кабака, а на чистом, промытом солнцем воздухе культурного общения.
Понятно, что никто не расскажет лучше об этом времени, чем те люди, которые жили тогда. Воспоминания — это полу-сновидения, рожденные беспокойным сознанием человека, который не может расстаться со своим прошлым.
Вот что писал о Тифлисе 60-х годов XIX века, о салоне князя Барятинского, о доме Фадеевых П. С. Николаев: «Широко и шумно текла жизнь в Тифлисе; привлеченные богатыми потребителями, целиком переносились туда из Парижа роскошные магазины. Тифлисский театр был положительно идеалом вкуса и изящества; по своей оригинальности и красоте он не имел себе подобного в Европе. Безжалостное пламя стерло его с лица земли, подобно тому, как безжалостное время тоже стерло с лица земли большинство его посетителей. Тифлис был переполнен громкими именами, прелестными женщинами и иностранцами всех национальностей. Традиционное барство представителей туземной аристократии, их типичные лица, чуть не вчера вырвавшиеся из облаков порохового дыма, покрытые золотом и бриллиантами женщины — все это, окруженное зеленью тропических растений, под тропическим синим небом, невольно кружило голову и казалось нескончаемым, опьяняющим сном. <…> У князя Барятинского бывали по четвергам вечера, которые хотя и оканчивались в одиннадцать часов, но проводились чрезвычайно весело и приятно. <…> Обыкновенно не танцующий и не ухаживающий люд собирался в курительную комнату, в которой раздавались споры, остроты и смех. <…>
В этой комнате был постоянный гвалт, в ней решались вопросы не только Европы, но и всего мира, и представителем бурных прений можно было по справедливости назвать моего покойного друга, Ростислава Андреевича Фадеева. Он говорил очень хорошо и своеобразно, поэтому около него постоянно теснился кружок слушателей. Фадеев пользовался слишком большою известностью, чтобы мне говорить о нем; но вся семья его была так примечательна, что не могу удержаться, чтобы несколько не остановиться в своих воспоминаниях с любовью на том времени, когда я был с нею знаком.
Старик Андрей Михайлович Фадеев (отец Ростислава), несмотря на свой преклонный возраст, сохранял полнейшую свежесть умственных способностей, и его рассказы из последних годов царствования императора Павла и всего царствования Александра I часто заставляли нас переноситься в те отдаленные годы.
Супруга его, Елена Павловна, урожденная княжна Долгорукая, была одною из замечательных личностей по своим обширным знаниям в области естествоведения.
Муж второй дочери Фадеева, Екатерины Андреевны, покойный Ю. Ф. Витте, окончивший курс в двух заграничных университетах и видный деятель в управлении князя Барятинского, был, бесспорно, одним из самых образованных людей Тифлиса.
Старшая сестра Ростислава, г-жа Ган — давно уже покойница, — писавшая под псевдонимом Зенеиды Р., была одною из любимейших писательниц своей эпохи.
Другие две сестры, Е. А. Витте и Н. А. Фадеева, своими сведениями и начитанностью вполне гармонировали со всеми выдающимися членами этой семьи; а если ко всему сказанному прибавить широкое, старинное радушие и хлебосольство, которым отличались Фадеевы, то всякому станет понятно, отчего знакомство с ними оставляло по себе самое приятное воспоминание. Жили они в старинном доме князя Чавчавадзе; самый этот дом носил на себе печать чего-то особенного, чего-то взявшего Екатерининскою эпохою. Длинная мрачная зала, увешанная фамильными портретами Фадеевых и князей Долгоруких, затем гостиная, оклеенная гобеленами, подаренными Екатериною II князю Чавчавадзе, следующая затем комната Н. А. Фадеевой, представлявшая собою один из самых примечательных частных музеев, — такова была обстановка этого дома. Коллекции музея отличались своим разнообразием: оружие всех стран мира, кубки, блюда, древняя домашняя утварь, китайские и японские идолы, мозаика, образа времен Византии, персидские и турецкие ткани, вышитые шелками и золотом, статуи, картины, окаменелости и, наконец, весьма редкая и ценная библиотека. Освобождение крестьян не изменило жизни Фадеевых, вся громадная крепостная их дворня осталась у них по найму, и все шло по-прежнему привольно и широко. Я любил у них проводить вечера; в одиннадцать без четверти часов, шаркая теплыми сапогами, старик уходил. Неслышно приносился ужин в гостиную, двери запирались плотно, и начиналась оживленная беседа: то разбиралась современная литература или современные вопросы русской жизни, то слушался рассказ какого-нибудь путешественника или только что возвратившегося с боевого поля загорелого офицера; иногда являлся старик испанец-масон, Квартано, с рассказами о Наполеоновских войнах, или Радда-Бай (Елена Петровна Блаватская, внучка А. М. Фадеева) вызывала из прошлого бурные эпизоды своей жизни в Америке; порою разговор принимал мистическое направление, и Радда-Бай вызывала духов. Догоревшие свечи чуть мерцали, фигуры на гобеленах как бы оживлялись, невольно становилось жутко, а восток начинал уже бледнеть на черном фоне южной ночи. Немалого стоило труда прогонять с этих вечеров спать двух шалунов — детей Витте, Сергея и Бориса»[204].
В салоне Барятинского на свою беду встретила Лёля барона Николая Мейендорфа.
Эстляндский барон, всесторонне образованный, но не без сумасшедшинки в глазах, оттого-то и увлеченный спиритизмом, Николай Мейендорф пришел в восхищение от Блаватской. Она показалась ему обворожительной и бесподобной; с первой встречи будто невидимая ниточка протянулась между ними и их соединила.
Барон, безупречный красавец, гроза женщин, увлекся Блаватской — это удивило окружающих, которые считали, что молодой человек либо что-то в ней не разглядел, либо его неожиданно вспыхнувшая страсть была заранее приготовленным и отлично разыгранным фарсом. Правды так никто и не узнал. Несомненно, что Николай Мейендорф относился к категории противоречивых и изменчивых людей, впрочем, как и сама Елена Петровна.
Роман между ними развивался бурно и стремительно, на одном дыхании. Барон был женатым человеком, его супруга принадлежала к русской аристократии. Положительно почти все в жизни зависит от места, среды и обстоятельств, в которых человек оказывается. Тифлис был как раз тем самым местом, где происходили невозможные, сверхъестественные вещи. О среде, в которой развивалась любовь между Блаватской и бароном, читатель, надеюсь, уже составил некоторое представление по воспоминаниям П. С. Николаева, а обстоятельства сложились совсем удивительные: Николай Мейендорф оказался закадычным другом, названым братом Даниела Юма, известного спирита и фокусника. Как тут было Елене Петровне не проявить свое обаяние!
Николай Мейендорф поделился в письме Даниелу Юму своей донжуанской победой, поведал о кое-каких интимных подробностях любовной интрижки с Блаватской — в нем явно отсутствовало чувство рыцарской чести.
Даниел Юм не пришел в восторг от любовных проказ приятеля и тут же предупредил в письме, что с подобной дамой опасно иметь дело, от нее лучше было бы держаться подальше[205]. Однако Николай Мейендорф не внял разумному совету и не прервал с Блаватской любовной связи, вероятно, полагая, что все образуется само собой.
О Лёлиной светской жизни в Тифлисе того времени не сохранилось практически никаких воспоминаний. И все-таки одним достоверным и важным свидетельством о ее времяпрепровождении после возвращения в Россию мы располагаем. Оно принадлежит человеку, в честности и порядочности которого сомневаться не приходится. Это отец священника Павла Флоренского, Александр Иванович Флоренский. Вот что рассказывал он своему сыну: «Из детских воспоминаний моего отца мне особенно запомнился рассказ его об основательнице Теософского общества Елене Петровне Блаватской. Может быть, запомнился потому, что отцу моему, вероятно, врезались в память впечатления от Блаватской, и отец несколько раз вспоминал о ней. Он был тогда гимназистом, воспитанником 1-й классической гимназии в Тифлисе; а директором ее состоял Желиховский, муж писательницы Веры Петровны, сестры Блаватской. По рассказам папы, Елена Петровна вела веселую легкомысленную жизнь, была всегда окружена сворой молодых офицеров, которыми распоряжалась по-своему. Они иногда возили ее на себе, впрягаясь в фаэтон вместо лошадей и таща экипаж по Дворцовой улице, засыпали ее цветами и вообще ухаживали безумно. Е. П. Блаватская их гипнотизировала и, по впечатлению папы, обладала какими-то чрезвычайными силами. Например, внушала им на расстоянии, без слов. О Блаватской папа рассказывал мне несколько раз, и я чувствовал из его слов, что эти детские впечатления не прошли мимо его мысли, заставили призадуматься, а может быть, и послужили оплотом против материализма»[206].
Блаватская отчетливо помнила, как она и барон Мейендорф поздно ночью вышли из дома князя Барятинского. На бароне была широкая черная шляпа, из-под нее выбивались спутанные светло-желтые волосы, а на шее был повязан вызывающе пурпурного цвета бант. Ей запомнились его выразительные, заигрывающие глаза, которыми он пренебрежительно и оценивающе осматривал каждую незнакомую женщину. Этим мужским, нескрываемым нахальством он, вероятно, ее и пленил. Она многое прощала барону Мейендорфу и покорно соглашалась с тем, что никогда не приняла бы в других мужчинах. Она полюбила его, и этим все сказано. Ее любовь походила на временное умопомешательство. Лёля была проникнута чувством, что ее любовь взаимная, что барон влюблен также страстно, не меньше, чем она в него. Она не находила себе места, томилась недобрыми предчувствиями, когда его долго не видела, — настолько искренне и самозабвенно увлеклась этим светским, абсолютно пустым человеком.
Каждый день Блаватская желала его видеть, обязательно и непременно. Ничего не предвещало бури. Она была счастлива и летела к нему как на крыльях.
И тут в Тифлисе некстати появился с гастролями Агарди Митрович, ее закадычный друг. Их знакомство в Константинополе не оборвалось внезапно, а имело свое продолжение. Приезд Митровича нарушил устойчивость и соразмерность любовного треугольника, появилась другая геометрическая фигура — квадрат. Вот как эту ситуацию описывает С. Ю. Витте: «В это период своей жизни Блавацкая начала сходиться с мужем и даже поселилась с ним в Тифлисе. Но вдруг в один прекрасный день ее на улице встречает оперный бас Митрович, который после своей блестящей карьеры в Европе, уже постарев и потеряв отчасти свой голос, получил ангажемент в тифлисскую итальянскую оперу. Так как Митрович всерьез считал Блавацкую своей женой, от него убежавшей, то, встретившись с нею на улице, он, конечно, сделал ей скандал»[207]. Не будем подробно вникать в душевное состояние Елены Петровны. Можно представить, как она вскрикнула от удивления при виде своего старого обожателя. Старого в прямом и переносном смысле этого слова. Агарди Митровичу в 1861 году было около шестидесяти лет. Ничего не могло быть эффектнее внезапного появления близкого друга, но уже в новом амплуа резонера-моралиста. Конечно, он возвысил свой голос, исполненный страдания и обиды, но разве возможно было что-нибудь поправить и изменить? Блаватская с ужасом обнаружила, что беременна[208].
Барон Мейендорф решительно отказался от будущего отцовства. Потрясенный Никифор Васильевич Блаватский постарался сохранить лицо и назначил Елене Петровне ежемесячное содержание в 100 рублей[209]. Агарди Митрович наблюдал развитие событий со стороны, не зная, как и чем ей помочь.
При всей порочности характера Блаватская почувствовала желание накинуть на себя петлю, она часами сидела на постели и меланхолично расчесывала длинным гребнем ниспадающие до пояса волосы. Она никак не могла свыкнуться с мыслью, что незнакомое ей состояние, предвещающее появление новой жизни, вызывает у окружающих людей, самых близких и дорогих, чувство злобы и негодования. Единственным способом предотвратить наступающий домашний ад было самой уйти из жизни, повеситься или заточить себя в темную монастырскую келью. Казалось, вся Грузия чесала о ней языки и перемывала косточки.
На общем семейном совете решили отправить Елену Петровну в дальний гарнизон, в Мингрелию; там она должна была донашивать ребенка и родить. Действительно, для людей, одержимых скукой, она была драгоценным подарком. Их похотливое воображение рисовало Блаватскую вавилонской блудницей, молодой колдуньей, приворожившей и обольстившей несчастного барона, семейного человека. Она напрягла всю свою волю, чтобы выдержать натиск этих пошлых измышлений.