53543.fb2
Когда-то в молодости я работал в Большом Спиридоньевском переулке и часто любовался стильно-экзотическим зданием на соседней улице Алексея Толстого — настоящим итальянским палаццо, по верху которого бежали латинские буквы: Gabriel Tarassoff, — там находилось польское посольство. Позже я узнал, что этот дом, построенный Иваном Владиславовичем Жолтовским в 1912 году для очень богатого купца (торговца текстилем) Гавриила Тарасова, действительно представляет собой почти точную копию палаццо Тьене, возведенного Андреа Палладио в Виченце еще в XVI веке (Жолтовский любил говорить: «Я по крайней мере знаю, у кого что украсть, а молодые [архитекторы] и того не умеют»). Каково же было мое изумление, когда позже я узнал, что итальянский дворец на Спиридоновке принадлежал семейству Тарасовых, один из отпрысков которого — всем известный член Французской академии и лауреат Гонкуровской премии Анри Труайя.
Впрочем, все по порядку. Будущий французский лауреат и академик Леон (Лев) Тарасов родился 1(14) ноября 1911 года в Москве в особняке у Никитских Ворот, на углу Скатертного и Медвежьего переулков (палаццо на Спиридоновке тогда еще только строилось). А дальше начинаются сплошные загадки. В любом современном справочнике можно прочесть, что Анри Труайя — французский писатель русского происхождения. Но вот только что появилась в русском переводе подробнейшая автобиография писателя — «Моя столь длинная дорога» (М.: Эксмо, 2005), написанная в форме бесед с французской журналисткой М. Шавардес, и из нее мы с удивлением узнали, что по происхождению Льва Тарасова как раз русским-то вроде и не назовешь. В самом деле, по отцу он черкес-гай, то есть черкес-христианин. Его предка звали Торос, и царские чиновники подарили ему русифицированную фамилию Тарасов. Родом он был из Армавира, тогда черкесско-армянской крепости, а точнее — большого аула. Отца Льва Тарасова звали Аслан, в доме все говорили по-черкесски. В Екатеринодаре (ныне Краснодар) Аслан Тарасов встретил красавицу Лидию Абессаломову, и эта встреча решила его судьбу. Лидия по матери была немка, по отцу же — армяно-грузинского происхождения. Вот мы и докопались до армянских корней Льва Аслановича Тарасова, будущего Анри Труайя. А как же с русским происхождением? Очень просто: Россия была гигантской многонациональной империей, в богатой московской семье Тарасовых Лев получил русское образование, хотя французская гувернантка (впрочем, родом из Швейцарии) с самого нежного возраста также участвовала в его воспитании. Попав во Францию, кем же должен был стать черкесско-армянско-грузинско-немецкий Лев Асланович Тарасов? Разумеется, русским. Так что по большому счету справочники все-таки правы. Ни черкесского, ни армянского языка Лев Тарасов не знал и не знает. Зато русский и французский стали для него двумя родными языками.
Журналистка М. Шавардес спросила его: мог бы он писать на родном, русском языке? Он ответил: «Я мог бы написать по-русски письмо, но мне было бы чрезвычайно трудно написать по-русски книгу. Для этого мне нужно было бы долго жить в России, погрузиться в саму атмосферу языка, выработать свой собственный словарь, найти собственный ритм, словом, заново научиться ремеслу писателя. Нет, я только французский писатель». Но несколькими строками ранее «только французский писатель» делает поразительно интересное наблюдение над особенностями русского языка: «Сравнивая французский язык с русским, я прихожу к выводу, что слова русского языка гораздо теснее связаны с предметом. Когда я произношу многие русские слова, образ предмета тотчас с какой-то жизнеутверждающей силой возникает в моем сознании. Русский язык — простой, сочный… тогда как французский отшлифован веками употребления. Французский, кроме того, язык более абстрактный, и чтобы добиться выразительности на этом языке, я не могу довольствоваться обычным словом, как я сделал бы это по-русски, часто мне приходится подбирать к обычному слову эпитет, который усилил бы его воздействие». Иначе говоря, в русском языке эпитет как бы вплавлен в само слово, и это слово не требует другого для усиления выразительности. Драгоценное признание!
Льву Тарасову было девять лет, когда в 1920 году его родители, после многих испытаний и приключений, выбрались из России и через Константинополь попали во Францию. К этому времени Лев знал французский язык не хуже русского и после лицея поступил на юридический факультет Сорбоннского университета, который и закончил в 1933 году. Уже в 1935-м вышел первый его роман «Обманчивый свет» (русский перевод вышел в Ленинграде в 1989 году), а в 1938-м его третий роман «Паук» получил высшую литературную премию Франции — Гонкуровскую. Так в 27 лет Анри Труайя стал литературной знаменитостью. Роман «Паук» написан в традициях Достоевского: холодный эгоцентрик-литератор подчиняет своей власти трех своих сестер, выдает их замуж за ненавистных для них торговцев и в конце концов кончает с собой, чтобы даже посмертно приковать их к своей особе чувством вины за его несложившуюся жизнь.
После этой книги Труайя был в замешательстве. Как повторить успех «Паука»? И тут пришла спасительная идея: можно ведь написать не роман, а книгу документального, биографического жанра. Так появился «Достоевский» (1940), за которым последовали «Пушкин», «Странная судьба Лермонтова», «Николай Гоголь», «Лев Толстой», «Максим Горький» и даже «Марина Цветаева». Все эти книги теперь переведены на русский язык. Не менее внушителен и список биографий Анри Труайя, посвященных русским царям и деятелям русской истории: «Иван Грозный», «Петр Великий», «Екатерина II», «Николай I», «Александр II», «Николай II», «Распутин». Все эти книги тоже переведены на русский язык (главным образом в московском издательстве «Эксмо»). Поразительно, что за 85 лет своей эмиграции писатель ни разу не побывал на родине, хотя за последние 20 лет, наверное, никаких внешних препятствий для этого не было. Наверное, были тому какие-то внутренние причины. Зато в книгах своих Труайя постоянно пребывает на родине. Одна из них даже называется «Повседневная жизнь в России во времена последнего царя» (1959). Писатель нашел необычную форму для своего повествования: придумал некоего вполне ординарного француза Жана Русселя, который отправляется в загадочную для него Россию в 1902 году. Отдельные главы рассказывают о православной церкви, царе и его окружении, суде и армии, крестьянах и рабочих, трактирах и ночлежках. Три главы посвящены регионам: Нижний Новгород и Макарьевская ярмарка, Волга и «Сто ликов Москвы». Книга вышла в парижском издательстве «Ашетт» в популярной серии «Повседневная жизнь», многие выпуски которой в переводе на русский продолжают выходить в издательстве «Молодая гвардия».
Имеют ли биографические книги Анри Труайя научную ценность, вводят ли они в оборот новые, неизвестные ранее даже специалистам материалы? Безусловно. Это относится особенно к тем биографиям, для которых в архивах Франции можно отыскать немало документов. Приведу только один пример. В 1946 году вышла биография Пушкина, принадлежащая перу Анри Труайя. Автор изучил семейный архив Дантесов в городе Сультсе (Франция) и нашел там неизданные письма Жоржа Дантеса к своему приемному отцу Геккерену. В одном из них Дантес пишет: «Сейчас у меня роман с самой красивой женщиной Петербурга. Она отвечает мне полной взаимностью, но муж безумно ревнив». Первоначально эти несколько слов о взаимности повергли в настоящее смятение пушкинистов Франции и России. Правда, к чести наших исследователей, надо сказать, что уже через три-четыре года письма были переведены и изданы в Москве в одном из серьезных научных сборников — «Звенья». Разумеется, много нового исторического материала и в биографиях Александра II, и в биографии Ивана Сергеевича Тургенева.
Но пора обратиться и к нашему изданию биографии Бодлера. Она вышла в издательстве «Фламмарион» в 1994 году. Пожалуй, это будет первая подробная биография великого поэта на русском языке. Читая ее, невольно вспоминаешь бесконечно грустную историю последних лет жизни Пушкина: вечное отсутствие денег, растущие долги, неудачи в литературных и издательских начинаниях… Если бы только Бодлер мог знать, что в XX веке он станет одним из самых влиятельных поэтов не только Франции, но и всей Европы! Русский символизм, например, немыслим без Бодлера, в частности без его программного сонета «Соответствия».
Что, собственно, совершил Бодлер? Он впервые в Европе показал и доказал, что можно создавать поэзию, находясь внутри технизированной и насквозь коммерциализированной цивилизации. Конечно, это уже совсем другие стихи. Не случайно Виктор Гюго сказал, что Бодлер создает «новый трепет». Сам Бодлер назвал эти стихи «Цветами зла».
В свое время Жан Поль Сартр провозгласил Стефана Малларме величайшим поэтом, которого создала Франция. Но сам Малларме говорил, что начал там, где кончил Бодлер, то есть продолжил его путь. Более того, из биографии Малларме мы знаем, что родители будущего поэта дважды отнимали у юноши «неприличную» книгу стихов Бодлера. Напрасно: юный Стефан нашел третий экземпляр «Цветов зла» и не просто «усвоил» его, а заучил наизусть. Бодлер перевел на поэтический язык все прозаические рассказы Эдгара По — Малларме перевел все стихи великого американца, — правда, честной французской прозой, не дерзнув на стихотворное переложение обожаемого поэта.
Из книги Анри Труайя читатель узнает много нового о Бодлере. Например, я со студенческих лет помню почти наизусть «Альбатрос» Бодлера и, пожалуй, догадывался, что Бодлер мог видеть альбатросов во время знаменитого своего путешествия на остров Маврикий в Индийском океане. Но только из книги Труайя узнал, что все описанные в сонете издевательства матросов над раненым альбатросом поэт видел своими глазами на палубе корабля и, конечно, вступился за птицу, за что и был изрядно избит. Сонет же заканчивается сравнением альбатроса с поэтом: и тому и другому гигантские крылья, предназначенные для небес, мешают ходить по земле.
Т. С. Элиот в своей замечательной статье «Бодлер» (1930) называет его «фрагментарным Данте», то есть он полагает, что 125 стихотворений «Цветов зла» дают как бы фрагменты «Божественной комедии» XIX века. Позволю себе привести в своем переводе только одну цитату из замечательного дневника Бодлера «Мое обнаженное сердце»: «Истинная цивилизация не в газе и не в паре… Она в умалении следов первородного греха». Нужна была острота зрения Элиота, чтобы увидеть в безвольном декаденте великого христианского поэта.
Станислав Джимбинов
После кончины своей жены Розали, ушедшей в мир иной 22 декабря 1814 года, Жозеф-Франсуа Бодлер счел, что ему уже нечего ждать от жизни. В пятьдесят пять пора отказаться от желаний, борьбы и надежд, не так ли? Вспоминая прошлую жизнь, он обнаружил, что она слишком отягощена событиями, и желал только мира и уединения. Родился он 7 июня 1759 года в Ланевиль-о-Пон (департамент Марна) в зажиточной семье землевладельцев-виноделов. Единственный сын в семье, он изучал философию и теологию в Парижском университете и был рукоположен в сан священника в 1785 году. Однако его больше привлекало преподавание, чем богослужение. Тотчас после посвящения в духовный сан аббат Франсуа Бодлер был приглашен герцогиней и герцогом Антуаном де Шуазёль-Праслен в качестве наставника их сыновей. Но очень скоро разразилась Революция… С благородной самоотверженностью Франсуа Бодлер взял под свою защиту детей бывших аристократов и постарался смягчить участь родителей, брошенных в тюрьму санкюлотами. Между тем 19 ноября 1793 года он официально отрекся от сана священнослужителя. Впрочем, это отречение, которого требовала республиканская власть, не означало каких-либо сделок с совестью. Через три с половиной года, 9 мая 1797 года, в эпоху Директории, аббат-расстрига женился и зарегистрировал во второй мэрии Парижа свой брак с Жанной-Жюстиной-Розали Жанен.
Затем режим опять сменился: после Конвента наступил период Консульства; потом началась эпоха Империи. К счастью, у Франсуа Бодлера были знакомства во всех слоях общества. Благодаря своему умению вести себя он получил тепленькое местечко начальника канцелярии в Сенате и обеспечил достойную жизнь своей семье. Но семье не хватало для счастья главного: у Франсуа и Розали, к великому их огорчению, не было детей. И вдруг, после почти восьмилетнего супружества, свершилось чудо: 18 января 1805 года у них родился сын, его назвали Альфонсом. Все свои надежды они стали возлагать на него. Увы, не успел он выйти из детского возраста, как семью постигло несчастье. У Розали обнаружилась болезнь легких, стремительно подтачивавшая ее силы. После нескольких месяцев ужасных мучений она умерла. Отпевали ее, как и полагалось, в церкви Сен-Сюльпис. Так что в десятилетнем возрасте Альфонс остался сиротой. С ним рядом — надломленный горем отец. Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, вдовец занялся живописью. Талант у него, бесспорно, имелся, а среди друзей было несколько известных художников. Их поддержка помогла ему пережить горе. Некоторые приходили к нему в Сенат в надежде получить официальный заказ от сильных мира сего. Один из них, Жан-Батист Реньо, написал его портрет: вьющиеся волосы, густые черные брови, крупный нос, тонкие губы в иронической улыбке, прямой, властный взгляд. По мнению современников, этот высококультурный человек с насмешливым умом, равно сильный и в дискуссии, и в живописи, пронес через все политические бури убеждения республиканца.
Среди близких людей дороже всех ему был Пьер Периньон, бывший соученик по коллежу «Сент-Менуль». Еще при жизни Розали он часто посещал эту многолюдную веселую семью своего однокашника, проживавшую в Отёе. Дочки хозяина дома, известного адвоката, не скрывая восторга, встречали Франсуа Бодлера, приезжавшего в карете с гербами Сената, с лакеем на запятках. Слуга, в напудренном парике и ливрее с золотыми галунами, по обычаю стоял во время обеда за спиной господина и обслуживал его. На самом деле этот слуга был по совместительству сторожем, выделенным в распоряжение Франсуа Бодлера соответствующей службой Верховной Ассамблеи. Среди роя девчонок, завороженных гостем, его непринужденностью и блеском речей, оказалась и некая Каролина Аршембо-Дюфаи, чья юная грация тронула Франсуа Бодлера, хотя он сам этого поначалу не заметил. Дочь бедного офицера, эмигрировавшего в Лондон во время Революции, она осталась сиротой в семилетнем возрасте и выросла у Периньонов, удочеривших и воспитавших ее. Ей исполнился двадцать один год, когда скончалась Розали. Всем сердцем она жалела благородного и печального господина, продолжавшего посещать их дом, пытавшегося как-то развеять свою печаль. Говорили, что этот человек с седеющей головой и черными как уголь бровями обладает не только блестящим умом, но и «наивной добротой, подобно Лафонтену».
После падения Империи Франсуа Бодлер оставил свою должность в Сенате, а вместе с ней и апартаменты в Люксембургском дворце, ушел в отставку и принялся заниматься живописью ради одного только удовольствия находить все новые и новые сочетания красок. Теперь вместе с сыном Альфонсом он проживал на улице Отфёй в доме 13 с фасадом, украшенным башенкой. И продолжал регулярно посещать семью Периньон. С годами он все больше подпадал под очарование юной Каролины. Иногда ему приходило в голову, что если бы не его шестьдесят годков да не утрата всех жизненных иллюзий, то он, может быть, и решился бы просить руки двадцатипятилетней девушки. В течение некоторого времени он отгонял эту мысль как совершенно абсурдную. А потом внезапно решился. И, к великому своему изумлению, получил согласие. В самом деле, озабоченный прежде всего тем, как бы пристроить свою воспитанницу, Пьер Периньон не увидел ничего предосудительного в том, чтобы уложить невинную девушку в постель к старику, к тому же лучшему другу семьи. А юная девственница, по тем временам уже очень и очень взрослая, с гордостью сменила надоевшее звание «мадемуазель» на важное и представительное «мадам». Брачный контракт подписали 6 сентября 1819 года в доме в Отёе, а 9 сентября Франсуа и Каролина зарегистрировали свой брак в одиннадцатой мэрии Парижа, на улице Гарансьер, 10.
Это вторжение молодости в жизнь безутешного вдовца пробудило пылкость Франсуа Бодлера. Не прошло и года после свадьбы, как жена забеременела. Весьма гордый этим своим подвигом, он с нетерпением ожидал начала новой жизни. Радость его достигла апогея, когда 9 апреля 1821 года Каролина родила ему сына, Шарля-Пьера. В четверг, 7 июня, младенца крестили в церкви Сен-Сюльпис. Крестными стали, естественно, г-н и г-жа Периньон. Они поставили свои подписи в церковной книге рядом с подписью отца, Франсуа Бодлера, начертавшего в графе, где требовалось указать профессию, — «художник».
И действительно, его страсть к живописи все усиливалась. Квартиру на улице Отфёй украсили как собственные его картины, написанные гуашью, пастелью и маслом, так и статуи или слепки, выполненные скульпторами того времени. Мебель он подобрал строго из эпохи Людовика XVI, повсюду расставил разные художественные поделки. Из приличия супруги обзавелись отдельными спальнями. В спальне Каролины — мебель из красного дерева и черешни, много старинной керамики. Спальня Франсуа служила ему одновременно и библиотекой, и кабинетом. Детская выходила окнами в сад, а комната Альфонса — во двор.
Когда Шарль еще пешком под стол ходил, Альфонс уже учился на юридическом факультете. В 1824 году он получил диплом лиценциата, а на следующий год начал работать адвокатом, мечтая стать со временем судьей. Отношения с мачехой у него сложились вполне доброжелательные, и к своему сводному братишке он не питал никаких враждебных чувств. Эту счастливую семью обслуживали две служанки. Утомленный возрастом Франсуа Бодлер мало бывал в свете, отчего и жена его свыклась с сидячим, даже затворническим образом жизни. Каролина научилась сдерживать свои порывы, живя рядом с мужем, который был старше ее на целых тридцать четыре года. Ведь замуж она вышла, руководствуясь чувствами благодарности и смирения. Вся ее радость состояла в том, чтобы любоваться маленьким Шарлем, восторгаться его улыбками, капризами, первым лепетом. Не оттого ли, что отец у него оказался преклонного возраста, мальчик рос и умненьким, и шумливым, и очень легко возбудимым? Из-за пустяка он приходил в восторг, а то и испытывал первые приступы гнева.
Чтобы приобщить сына к прелестям искусства, Франсуа Бодлер часто водил его в Люксембургский сад. Там, сжимая в своей большой сухой ладони легонькую ручонку мальчика, он шел ровным шагом, останавливаясь перед статуями и стараясь объяснить, в чем состоит их красота. Шарль не понимал и половины того, что говорил отец, но слушал его с уважительным вниманием, подняв глаза к его морщинистому лицу, с седой шевелюрой над черными густыми бровями. Порой Франсуа Бодлер предавался воспоминаниям и рассказывал, горестно вздыхая, о событиях времен Революции и Империи. В сознании мальчика формировался образ неспокойного мира, наполненного абсурдными событиями, насилием и — элегантными видениями и удовольствиями. В глазах юного Шарля его компаньон по прогулкам был стар, как самое старое дерево Люксембургского сада, и отягощен буквально всеми познаниями и о земле, и о людях.
К сожалению, на шестом году жизни мальчика назидательные прогулки по Люксембургскому саду стали более редкими. Франсуа Бодлер жаловался на постоянную усталость, из-за которой он практически перестал выходить из комнаты. Приходил врач и подолгу сидел у его изголовья. В Доме пахло лекарствами. Каролина выглядела обеспокоенной и потихоньку плакала, прижимая сына к себе. 10 февраля 1827 года, в три часа пополудни, больной в присутствии своей жены испустил последний вздох. Через два дня его похоронили на Монпарнасском кладбище, без отпевания в церкви. Священник-расстрига не имеет права на божественное утешение перед смертью. Пусть сам занимается своим спасением в ином мире!
Еще больше, чем потеря отца, ребенка удручало горе матери. Видеть ее бледной, печальной и в черном траурном платье было тяжело. Вместе с тем он странным образом чувствовал себя счастливым от сознания, что теперь она любит только его. Он хотя и восхищался мужчиной с густыми темными бровями, но все же угадывал в нем соперника. Ему казалось, что знаки внимания, которые оказывала мужу его нежная покорная супруга, были украдены ею у сына. Теперь никаких препятствий между нею и Шарлем не существовало. Ни с кем не надо было больше делиться. Она принадлежала ему отныне целиком, со своим печальным взором и нежной полуулыбкой, с мимолетной лаской и благоуханием, которыми он упивался, когда она прижимала его к своей груди. Он знал в деталях все ее платья со всеми их финтифлюшками, все драгоценности, потихоньку вдыхал запах ее белья, сложенного в шкафу, ее мехов. Самая сладкая минута — это когда мать склонялась над его кроваткой, чтобы поцеловать на ночь. Тут он испытывал такую таинственную сладость, что хотел бы упиваться ею долго-долго. Обнимая мать за шею и касаясь губами ее нежной, теплой щеки, он был убежден, что после смерти отца может и даже должен лелеять ее за двоих. И она тоже, казалось, ни о чем другом не думала, кроме как о том, чтобы ему угодить. Конечно, для неприятных обязанностей, таких как умывание, чистка зубов, причесывание, одевание, потребление пищи, посещение туалета, существовала Мариэтта, ворчливая служанка, грубоватая и преданная. Но зато все, что касается нежности, забав и загадочности, исходило от мамы, и он только и думал о том, как бы почаще пробуждать эту ее нежность к нему.
Однако Каролина тяготилась своим вдовством. Пока был жив муж, она не знала материальных забот. А тут они обрушились одна за другой на нее, еще не пришедшую в себя от утраты. Был срочно созван семейный совет, чтобы решить, как защитить интересы сына-сироты. Каролине разрешили на правах законной опекунши получить после описи имущества наследство, оставленное Франсуа Бодлером на имя Шарля. Но как только список имущества был составлен, Альфонс потребовал своей доли отцовского состояния. Началась долгая процедура раздела, и в результате доходы Каролины, запутавшейся в цифрах, оказались сведены к ренте в две тысячи франков — эта сумма была предусмотрена Франсуа Бодлером при подписании брачного контракта.
Летом 1827 года она уехала с сыном на несколько недель в домик, снятый в Нёйи, недалеко от Булонского леса. Там ей удалось отдохнуть от всех хлопот и неурядиц, еще больше внимания уделяя Шарлю, который потом с восторгом вспоминал об этом побеге на природу:
Увы, уже в конце сентября им пришлось вернуться на улицу Отфёй. Квартира в доме с башенкой была слишком велика и слишком обременительна для вдовы с ребенком. Каролина благоразумно продала на аукционе часть мебели и картин и переехала в более скромную квартиру на площади Сент-Андре-дез-Ар.
Новое жилище тоже понравилось Шарлю, хотя он и воспринял переезд как чересчур резкое расставание с прошлым. Зато тут он почувствовал себя еще ближе к матери. Его страстная любовь к ней усиливалась с каждым днем. Вспоминая об этом светлом времени, он написал много лет спустя в той части личных дневников, которые назвал «Фейерверками»: «Раннее влечение к женщинам. Запах мехов я путал с запахом женщины. Помню… В общем, я любил мать за ее элегантность». В этом же духе, в «Опиомане» («Искусственный рай») он описал, намекая на собственный опыт, детство английского писателя Томаса де Квинси, где речь идет о первых переживаниях его героя в мире, населенном одними женщинами: «Мужчины, воспитанные женщинами и среди женщин, не совсем похожи на других мужчин […] Мужчина, с самого начала и надолго оказавшийся в мягкой атмосфере женщины, в аромате ее рук, ее груди, колен, волос, ее просторных и мягких одежд […] перенимает у нее нежность кожи и особенности интонации, некую двуполость, без которых гений, даже самый самобытный и мужественный, остается по отношению к совершенству в искусстве существом неполноценным. В общем, я хочу сказать, что именно ранний вкус к женскому „миру“, mundi muliebris, ко всей этой изменчивости, к блеску и аромату, порождает гениев высшего порядка».
Шарлю хотелось, чтобы эта их идиллия между матерью и сыном длилась бесконечно. То было безгрешное сладострастие, счастье до возникновения Зла, ощущение надежности и ощущение телесного единства, уютный замкнутый мирок, живущий по законам эгоистических привычек влюбленной пары. Но с некоторых пор Каролина явно переменилась. Весной 1828 года к ней стал наведываться с визитами некий офицер в безукоризненной форме, с увешанной наградами грудью и взглядом победителя. Время от времени они выходили вместе в свет, оставляя Шарля на попечение Мариэтты, которой вроде бы нравилась подобная перемена в укладе жизни. На вопрос мальчика она ответила, что этого господина зовут майор Опик. Шарля заинтриговала странная фамилия. Не правда ли, похоже на название куста с острыми колючками? Уже одно звучание этого слова заставляет насторожиться. В действительности же Жак Опик — военный с замечательным послужным списком. Сын ирландского офицера, погибшего в войне за Францию, он окончил училище для детей военнослужащих — Сен-Сирский коллеж, участвовал в походах императора в Австрию, Испанию, Саксонию, затем присоединился к Наполеону во время «Ста дней», но при Реставрации не пострадал — благодаря покровительству князя Хлодвига Гогенлоэ. Получив орден Почетного легиона, а затем большой крест Святого Людовика, он быстро продвигался по службе. Находясь на хорошем счету, он очень скоро занял должность командира батальона. Когда он познакомился с Каролиной, ему было тридцать девять лет, а ей тридцать пять. И возраст, и вкусы оказались вполне совместимыми. Каролина все чаще и чаще произносила в присутствии Шарля с подчеркнуто безразличной интонацией имя этого любезного, но чопорного и словно вросшего в свой мундир человека.
Однажды, постаравшись все же смягчить удар, она сообщила сыну, что скоро вторично выйдет замуж. Со дня похорон Франсуа Бодлера прошло к тому времени немногим больше полутора лет. Срок для вдовы не слишком долгий! Шарль был ошеломлен. Первой его реакцией стал бунт. Он-то полагал, что мать думает только о нем, а тут какой-то чужак тайком занял его место. Лаская и обнимая сына, она коварно изменила ему. Теперь он становился действительно сиротой. Снедаемый ревностью, он сперва избегал майора Опика, когда тот приходил в их дом, но потом, видя, что этот человек полон наилучших намерений по отношению к нему, смирился. Со своей стороны, Альфонс, все еще живший в квартире на площади Сент-Андре-дез-Ар, начал подумывать о женитьбе на некой девице, Фелисите Дюсесуа. Он считал вполне нормальным, что его мачеха готовится «начать жизнь заново». Его одобрительное отношение к планам Каролины привело к тому, что и сводный брат в конце концов смирился с грядущими переменами. Шарль пришел к выводу, что этот «претендент», надо надеяться, будет не хуже любого другого и что, если уж так складываются обстоятельства, приятнее иметь отца, у которого не стариковская внешность. Главное ведь, чтобы мать была счастлива, не так ли? Судя по тому, как Каролина выглядела, она находилась на вершине женского блаженства. Похоже, она даже похорошела.
Получив от начальства разрешение жениться на вдове Каролине Бодлер, майор Опик поспешил опубликовать в газете объявление о предстоящем бракосочетании в десятой мэрии Парижа. 31 октября 1828 года семейный совет принял к сведению проект брачного договора и назначил будущего супруга вторым опекуном Шарля. 4 ноября в присутствии мэтра Лаби, нотариуса в Нёйи, был подписан брачный контракт, а 8 ноября в присутствии нескольких свидетелей из близких людей мэр назвал Жака Опика и Каролину мужем и женой. Во время первого бракосочетания Каролина не имела права на церковное венчание, а вот на этот раз она не преминула им воспользоваться. Чета получила брачное благословение в церкви Святого Фомы Аквинского. Шарль в торжестве, скорее всего, не участвовал. Оставшись дома с Мариэттой, он и сам не знал, радоваться ли тому, что у него теперь есть новый отец, или горевать оттого, что мать впускает чужака в свою спальню.
Молодожены поселились в доме 17 по улице Бак, но пробыли вместе совсем недолго: вскоре после свадьбы Опику пришлось уехать в Люневиль, где его ждала должность адъютанта при маршале Гогенлоэ. Перед этим он отправил супругу в деревню Во, вблизи Крейя, в департаменте Уаза. Она направлялась туда как бы затем, чтобы отдохнуть у хорошей знакомой мужа, г-жи Энфрэ. Но были и другие причины:
2 декабря 1828 года у нее случился выкидыш, произошло это в присутствии врача, который и сообщил об этом случае в мэрию. Мертворожденная девочка была зачата до бракосочетания, что могло бы запятнать репутацию матери. По-видимому, именно неуместная беременность и побудила Опика ускорить оформление своего брака с Каролиной. С пустой утробой и безоблачным настроением та провела в деревне положенные три недели, а незадолго до Рождества вернулась в Париж, где ее радостно встретили Шарль и Мариэтта. Они отправились навстречу ей на остановку прибывшего из Крейя дилижанса, а затем на извозчике все вместе добрались до улицы Бак. «Я помню одну прогулку в фиакре, — писал Бодлер матери 6 мая 1861 года. — Ты приехала тогда из больницы, где тебе пришлось некоторое время пожить, и показывала мне, чтобы доказать, что думала обо мне, рисунки пером, сделанные специально для меня».
После этого выкидыша, о котором она старалась никому не рассказывать, Каролина стала наслаждаться удовольствием быть образцовой супругой при великолепном муже, в почтенной семье, наслаждаться привилегированным общественным положением, квартирой, где есть все, чего ни пожелаешь. Опик опять был рядом с ней. Все вернулось на круги своя. Месяц спустя она писала своему пасынку, по-прежнему жившему на площади Сент-Андре-дез-Ар: «Спешу сообщить Вам, дорогой Альфонс, что я приехала из деревни и наконец обустроилась в Париже. Если окажетесь вблизи улицы Бак, заходите к нам, поболтаем, пообедаем по-семейному; Ваш братишка все время говорит о Вас и будет очень рад Вас повидать. Господин Опик тоже будет счастлив увидеть Вас в нашем доме, а я, дорогой Альфонс, питающая к Вам материнские и дружеские чувства, жду Вас просто с нетерпением».
Она горячо приветствует идею женитьбы Альфонса на мадемуазель Фелисите Дюсесуа, за которой двадцатичетырехлетний юноша настойчиво и деликатно ухаживал на протяжении уже нескольких месяцев. 30 апреля 1829 года Шарль присутствовал на венчании и свадьбе, где песни перемежались с речами. Опик в своем мундире, увешанном орденами, выглядел за свадебным столом очень эффектно. Однако скоро в его карьере произошел серьезный сбой. После смерти 31 мая 1829 года его покровителя, князя Гогенлоэ, Опика отправили в особый запас. Бездействие угнетало его. Он метался по квартире, как зверь в клетке. Наконец, в июне 1830 года, его прикомандировали к штабу Африканской экспедиционной армии, и он, оставив в Париже восхищавшуюся им и объятую тревогой супругу, отправился в Алжир. Там его военно-организаторский талант быстро позволил ему получить звание подполковника.
Пятнадцать месяцев длилось отсутствие отчима, и Шарль каждый день и час наслаждался возможностью быть единственным властелином материнского сердца. Но как только воин вернулся, небо для сына вновь затянулось тучами. Опик, выглядевший еще более торжественно, чем прежде, раздражал своей самоуверенностью, своими безапелляционными высказываниями обо всем на свете. Шпоры на его сапогах звенели, и голос его разносился далеко за пределами супружеской спальни. Шарлю было неприятно видеть, как мать поддакивает буквально во всем этому решительному сабленосцу. Она не спускала с него влюбленно покорных глаз и просила сына называть его «другом» и «большим другом». Шарль нехотя подчинялся. Хотел он того или нет, он полностью находился во власти человека в мундире. Мир женственности, в котором он так любил укрываться, оказывался оскверненным этим мужским присутствием. Даже воздух в квартире изменился. К тонким маминым духам примешивался теперь запах казармы.
По настоянию Опика Шарль 3 октября 1831 года поступил в седьмой[2] класс королевского коллежа Карла Великого. Но не успел он завести друзей, как произошла еще одна перемена в его жизни. 25 ноября 1831 года подполковник Опик получил приказ выехать в Лион, где вспыхнуло восстание ткачей. Привыкший незамедлительно повиноваться, Опик упаковал чемоданы и, поцеловав жену и пасынка, отправился к месту назначения. А тем временем в доме не стало Мариэтты. То ли ее уволили, то ли она тихо скончалась, во всяком случае ее заменила безымянная служанка. В доме никогда не было недостатка в прислуге. Много позже, вспоминая о няньке, ухаживавшей за ним в детстве, Бодлер написал:
Шарль, которому шел тогда одиннадцатый год, надеялся, что разлука родителей будет долгой, а может быть, и окончательной. Но и муж, и жена скучали друг без друга. И вот в январе 1832 года Опик решил вызвать в Лион Каролину с ее сыном. Перспектива переезда взбудоражила Шарля — забыв о своих неудовольствиях, он радостно ждал перемен. Путешествие в дилижансе от Парижа до Лиона, по бургундской дороге через Осер, в те времена длилось три с половиной дня, приходилось часто менять лошадей. Дождь ли, ветер ли или крутой подъем — пассажиры выходили из экипажа. Шарля веселили эти приключения, и он вышагивал впереди всех, словно маленький разведчик. Кто-то за спиной у него однажды произнес: «Этот маленький господин бежит один впереди по большой дороге!» Он был преисполнен гордости оттого, что незнакомый человек назвал его «господином».
Тотчас по приезде в Лион он отправил Альфонсу письмо: «Первое проявление маминой рассеянности: когда вещи ее грузили на империал, она спохватилась, что нет ее муфты, и театрально воскликнула: „А где же муфта?“ А я ей спокойно отвечаю: „Я знаю, где она, сейчас принесу“. Она забыла ее в кабинете на банкетке. Сели в дилижанс и наконец тронулись в путь. Что касается меня, то первое время меня очень раздражали все эти муфты, грелки, меховые мешки для согревания ног, мужские и дамские шляпы, пальто, подушки, большое количество одеял, всякого рода колпаки, туфли, теплые тапочки, ботинки, корзинки, варенья, фасоль, хлеб, салфетки, всякие вареные куры, ложки, вилки, ножи, ножницы, нитки, иголки, булавки, гребенки, платья, огромное количество юбок, шерстяных чулок, хлопчатобумажных чулок, надетых один на другой корсетов, сухарей и еще всего такого, что я уже всего и не помню. Понимаешь, брат мой, каково было мне, такому непоседе, ехать, сидя неподвижно, только поглядывая в окошко. Но скоро я стал опять веселым, как обычно. В Шарантоне мы сменили лошадей и поехали дальше; названий следующих станций я не помню и поэтому перехожу к вечеру. В конце дня я видел очень красивое зрелище: закат солнца. Его красноватый цвет очень интересно контрастировал с темно-синими горами. Я надел шелковый ночной колпак и, откинувшись на спинку экипажа, подумал, что мне очень понравилось бы провести всю жизнь в путешествиях […] Твой братишка Шарль Бодлер».
Закончив письмо, он добавил в постскриптуме: «Не забудь поцеловать от меня мою сестру[4] […] Мама и папа шлют тебе наилучшие пожелания». На этот раз он написал слово «папа», имея в виду подполковника Опика, без всякого над собой усилия. После короткого периода ревности, протеста и бунта он понял, что повторный брак его матери имеет не только отрицательные стороны. В ту пору его мятущаяся душа не знала покоя: Шарль склонен был считать себя исключительной личностью, несчастным сиротой, и в то же время стремился быть таким, как все другие дети, быть частью целого, быть частью семьи, где есть не только мама, но и папа (подполковник Опик), и брат (Альфонс), и сестра (жена Альфонса), ибо семья, особенно большая, — это залог солидности и надежности. То он хотел быть, как все, то — единственным в своем роде; то — благословенным, то — проклятым. Он и не подозревал тогда, что всю свою жизнь будет вот так метаться между желанием выделяться из общего числа и желанием чувствовать себя счастливым вместе со всеми.
Детство прочно ограждено от исторических событий. Беспорядки в Париже в июле 1830 года, падение Карла X, воцарение вместо него Луи-Филиппа не оставили в сознании маленького Шарля никаких воспоминаний. Когда он приехал в Лион, восстание ткачей уже было потоплено в крови. На какое-то время потрясенный бунтом рабочих этот старинный город быстро обрел свое прежнее чопорное спокойствие и буржуазное достоинство. Очень скоро там перестали вспоминать о тех несчастных, которые заплатили жизнью или свободой за дерзкое требование повысить им зарплату. А Опика за активное участие в восстановлении порядка в Лионе назначили начальником штаба 7-й дивизии в Лионе, находившейся под непосредственным началом герцога Орлеанского.
Поначалу Шарлю понравилась перемена в его жизни, но разочарование не заставило себя ждать. Лион показался ему грязным, серым, туманным и скучным городом. К тому же он надеялся счастливо жить в семье, а его записали в пансион Делорм, а затем в интернат при королевском коллеже. Он не понимал, почему мать согласилась расстаться с ним, коль скоро он мог бы днем учиться в коллеже, а по вечерам возвращаться домой. По-видимому, г-н Опик, сторонник дисциплины, хотел, чтобы пасынок воспитывался в строгости. По убеждению этого военного человека коллеж являлся не более чем этапом на пути к казарме. Для того чтобы вырос мужчина, достойный называться мужчиной, необходимы строгий режим, барабанный бой, обтирание холодной водой, отвратительная еда и непременно грубые простыни. И Каролина, по-прежнему податливая, против своей воли соглашается с таким приговором.
Смирившись, Шарль учил уроки, корпел над сочинением стихов на латинском языке и тщетно пытался завести друзей среди однокашников, хотя те и казались ему скрытными и замкнутыми. «Мне нечего тебе сказать, если не считать того, что теперь я не выношу жителей Лиона, что они нечистоплотные, скупые и корыстные, а также, что я числюсь одним из лучших учеников, а вот по греческому оказываюсь то на восьмом, то на девятом, то на одиннадцатом месте…» — писал он Альфонсу. Немного позже он сообщил ему, что родители с трудом устанавливают отношения в ревниво замкнутом обществе этого города: «Мы не знакомы ни с одной женщиной в Лионе; наши знакомства ограничиваются военными, интендантами и жандармами». Зато он был в восторге от новой квартиры семейства Опик в доме 4 по Овернской улице. «Да, забыл рассказать тебе о нашей квартире, — сообщал он в том же письме. — Она просто очаровательна. Без преувеличений могу сказать, что у нас один из самых прекраснейших видов на Лион. Ты не можешь себе представить, как это красиво, как великолепно, как это красиво [так], как эти зеленые холмы живописны».
И вот на дворе октябрь, начало учебного года. Он учится уже в пятом классе, гордый новой школьной формой и новыми тетрадями. Даже еда со временем стала ему нравиться. «Я очень доволен, что учусь в лицее, — писал он Альфонсу, только что назначенному заместителем судьи в Фонтенбло. — Я уверен, что наши предки не ели в коллеже, как мы, варенья и компотов, пирогов и паштетов, курятины, индеек, компотов [так] и многого другого… Буду изучать английский язык и надеюсь, что скоро смогу как-то объясняться на нем».
Столь доброму расположению духа способствовало среди прочего и то, что нашелся однокашник, который мог бы стать его другом: «Он не эгоист, как некоторые, для товарища он все сделает. Наши успехи в учебе способствуют нашей дружбе, и как только учитель выходит, мы садимся рядом и можем улыбаться друг другу сколько угодно». Несмотря на прилежание, учился Шарль неровно. Побывав в начале учебного года среди десяти лучших, во второй четверти он скатился вниз, но потом выправился и даже поднялся на четвертое место по французскому языку. Но вот в марте 1833 года мирную жизнь коллежа нарушило чрезвычайное происшествие. Один преподаватель так «проучил» недисциплинированного ученика, что тот оказался в больнице. Его товарищи устроили во дворе бунт. Шарль полностью принял сторону бунтовщиков. «Я тоже среди „мятежников“, — писал он Альфонсу. — Я не желаю уподобляться тем подлизам, которые боятся учителей. Отмщение тем, кто злоупотребил своими правами! Так было написано на баррикадах в Париже[5]. Если учитель не уйдет после этого, мы поместим статью в газете „Ле Курье де Лион“».
Но возмущение его ограничивалось школьными событиями. Протестовал ученик, а вовсе не гражданин, недовольный режимом. В политике он был скорее сторонником умеренности и достоинства. Так, он сожалел о том, что жители Лиона проявляют мало уважения к королю, чей день рождения — 1 мая — прошел почти незамеченным. «Как парижанин, я возмущен тем, насколько мало чтят имя Луи-Филиппа в Лионе. Несколько бумажных фонариков в двух-трех местах, вот и все. Думаю, что в Париже был устроен настоящий праздник». А рассказывая о демонстрации республиканцев в Лионе, он сетовал: «Все эти молодые люди шли с красными галстуками, что говорило больше о их безумии, чем об убеждениях. Они пели (кстати, очень тихо), но стоило только появиться полицейскому, как они умолкали. Сторонники Сен-Симона присоединились к республиканцам и объявили, что на площади Белькур будут танцы. Но в назначенный день ни бала, ни вообще ничего подобного не было. Говорили, что в нескольких лье от Лиона началось вооруженное восстание. Генерал Эмар послал туда четырех жандармов. Они увидели там полсотни людей с ружьями. Спросили их, что они намерены делать, а те ответили: мы охотимся на волчицу. По этим двум фактам ты можешь сам судить, что это было за восстание, то есть, что собственно ничего и не было».
Не правда ли, похоже на письмо подполковника Опика о смехотворных всплесках активности черни? Сам того не замечая, Шарль поддался консервативному влиянию семьи. Дома он слышал, как «отец» ругает все крайности в политике. Он даже хотел бы, причем признавался в этом — стать своеобразным папой римским, но только «папой военным», или же актером. Эти мечты о величии мешали учебе. Однако учение все-таки давалось ему легко и, несмотря на лень, он удерживался в числе средних учеников. «Через две или три недели у нас будет проводиться конкурс на лучшее сочинение, — сообщал он Альфонсу. — Весь год я ничего не делал, но получал хорошие отметки, что доказывает, что я могу хорошо учиться. Сейчас зубрю и надеюсь, что получится… Не знаю, не знаю… Поздно спохватился. Ладно, смело вперед!» В следующем письме сквозило разочарование: «Получил устное поощрение (четвертый в классе) и поощрение за сочинение (пятый). Жалкий результат, но я полон решимости исправить положение и своего добьюсь».
Тем не менее во время каникул, проведенных в пансионе, он мало занимался, предпочитал разыгрывать комедию и переглядываться с соседскими девочками. Что не помешало ему, когда возобновились занятия, повторить свое обещание Альфонсу: «В этом году хочу заниматься как следует, чтобы, даже если не добьюсь своего, сознавать, что сделал все что мог. Все-таки приятно слышать свою фамилию среди победителей: „Семь первых мест!“ По всем предметам! После чего мать или же отец возлагают тебе на голову венок».
Однако мираж ученической славы постепенно рассеивался. Вместо упорных занятий Шарль пользовался любым поводом, чтобы не раскрывать учебники. Отвращение к коллежу росло у него пропорционально неудачам в учебе. «До чего же скучно в коллеже, особенно в коллеже лионском! — пишет он Альфонсу 1 января 1834 года. — Сами стены его такие унылые, такие грязные и сырые, классы такие мрачные, а лионский характер так непохож на парижский… Я скучаю по бульварам, по конфетам Бартельмо, по универсальному магазину Жиру[6], по богатым магазинам, где продается так много вещей, пригодных для отличных подарков. В Лионе всего одна лавка торгует красивыми книгами, две — пирожными и конфетами, и так далее… В этом городе, черном от угольного дыма, есть разве что крупные каштаны да тонкие шелка…» Теперь он рассчитывал только на какой-нибудь особый приступ гордости, чтобы получить хорошую отметку за сочинение: «Впрочем, будем надеяться, что, увидев, как те, кто был позади меня, шагают по моему трупу и занимают лучшие места, я очнусь и трудом своим заслужу будущие подарки».
Через месяц благие намерения так и остались намерениями, а Шарль опять обещает матери: «Пишу тебе, чтобы сказать, что я в последний раз лишаюсь права выйти в город, что отныне я намерен трудиться и не получать наказаний, из-за которых меня могут лишить увольнения в город. Это в последний раз, клянусь, даю честное слово […] Наверное, отец очень сердится; скажи ему […] что я очень раскаиваюсь в том, что мало занимался последние три месяца […] И хотя я сильно отстал, у меня еще есть порох в пороховницах, и я не обману твоих надежд, особенно теперь, когда я дал тебе слово».
Поскольку отметки за учебу и поведение у него были по-прежнему плохие и его по-прежнему не выпускали в город, родители, чтобы усилить наказание, перестали навещать Шарля в коллеже. Тогда он написал общее письмо матери и подполковнику Опику: «Папа и мама, пишу вам, чтобы попытаться убедить вас, что еще есть надежда, что я выйду из того положения, которое вас так огорчает […] Приезжайте в последний раз, чтобы дать мне добрые советы, чтобы поощрить меня […] Из-за легкомыслия и лени я забыл о тех чувствах, которые владели мною, когда я писал свои обещания. Исправлять надо не душу мою, она добрая, а ум, который надо укрепить, чтобы он стал основательным и чтобы мысли в нем задерживались надолго […] Вы потеряли веру в меня, полагая, что ваш сын неисправим, ко всему безразличен […] Какое-то время я был малодушным размазней и ни о чем не думающим лентяем […] И только мысль, что вы можете посчитать меня неблагодарным, придала мне мужества […] Если вы действительно решили не приезжать больше в коллеж, пока мое поведение полностью не изменится, напишите мне, и я буду хранить ваши письма, часто их перечитывать, чтобы победить свое легкомыслие, буду проливать слезы раскаяния, чтобы лень и ветреность не смогли заставить меня забыть о недостатках, которые я должен исправить […] Хочу убедить вас, что не надо отчаиваться во мне […] Я привязан не к дому и не к комфорту в нем, а к той радости, какую я испытываю, когда вижу вас, к тому удовольствию, которое получаю, беседуя с вами и слыша похвалы в мой адрес».