53668.fb2
Двадцать девятого февраля Бунин с женой прибыли в Одессу, остановились в гостинице «Лондонская» [563].
На «четверге» Бунин читал рассказ «Захар Воробьев» и имел, как писали газеты, шумный успех. О том, что тогда «Иван Алексеевич читал с большим успехом „Захара Воробьева“», — писала автору этой работы и Вера Николаевна 10 мая 1960 года.
Бунин сообщал Юлию из Одессы 4 марта 1912 года:
«„Ночной разговор“ здесь имеет большой успех. Как в Москве? Ищем дачу… Я бы мог поехать с тобой весной в Палестину.
Страшно жалею, что не поехал в Японию. Не поехать ли? Пароход отходит 15 марта. Будем в Японии в начале мая. А ты сел бы на поезд и приехал во Владивосток, потом в Японию. Пожили бы в ней и вернулись вместе в Россию опять-таки поездом… Здоровье мое так себе. Почка побаливает» [564].
Бунин строил планы поездки в Испанию с Нилусом и Юлием Алексеевичем. Но от этого путешествия пришлось отказаться из-за войны [565].
Бунин был занят подготовкой к изданию своих книг. Вера Николаевна и Пушешников совместно переводили «Грациэлу» Ламартина. В. Н. Муромцева-Бунина сообщала Юлию Алексеевичу из Одессы 24 марта 1912 года: «По целым дням мы работаем с ним (Пушешниковым. — А. Б.) над „Грациэлой“ — коллективное творчество…» [566] 1 апреля Вера Николаевна и Пушешников выехали из Одессы в Москву. Бунин остался в Одессе еще на месяц.
В первой половине апреля Бунин приезжал в Киев, здесь было его выступление. На это указал мне К. И. Чуковский, читавший (9 апреля 1912 года) лекцию об Уайльде.
Одиннадцатого апреля В. Н. Муромцева-Бунина писала Ивану Алексеевичу: «Сейчас я получила вырезки из газет. Очень ругает тебя „Новое время“. Кончается так: „От писаний наших венчанных лаврами изящных словесников становится не по себе“. Это по поводу „Захара Воробьева“» [567]. Реакционная газета в этом рассказе Бунина увидела пасквиль на Россию.
В мае 1912 года Бунин был в Москве, 9-го он с братом Юлием ездил в Симонов монастырь; вечером, сидя в ресторане Тестова, «говорили о <Н. И.> Тимковском, — пишет Бунин в дневнике, — о его вечной молчаливой неприязни к жизни. Об этом стоит подумать для рассказа».
Семнадцатого мая Бунины приехали в деревню, вместе с Юлием Алексеевичем прожили здесь и июнь.
«19 мая <1912>. Глотово (Васильевское).
Приехали позавчера.
Пробыли по пути пять часов в Орле у Маши. Тяжело и грустно. Милая, старалась угостить нас. Для нас чистые салфеточки, грубые, серые; дети в новых штаниках.
Орел поразил убожеством, заброшенностью. Везде засохшая грязь, теплый ветер несет ужасную пыль. Конка — нечто совершенно восточное. Скучная жара.
От Орла — новизна знакомых впечатлений, поля, деревни, все родное, какое-то особенное, орловское; мужики с замученными скукой лицами. Откуда эта мука скуки, недовольства всем? На всем земном шаре нигде нет этого.
В сумерках по Измалкову. У одной избы стоял мужик — огромный, с очень обвислыми плечами, с длинной шеей, в каком-то высоком шлыке. Точно пятнадцатое столетие. Глушь, тишина, земля.
Вчера перед вечером небольшой теплый дождь на сухую сизую землю, на фиолетовые дороги, на бледную, еще нежную, мягкую зелень сада. Ночью дождь обломный. Встал больным. Глотово превратилось в грязную, темную яму. После обеда пошли задами на кладбище. Возвращались по страшной грязи по деревне. Мужик покупал на улице у торгаша овечьи ножницы. Долго, долго пробовал, оглядывал, торгаш (конечно, потому, что надул в цене) очень советовал смазывать салом.
Мужик опять точно из древности, с густой круглой бородой и круглой, густой шапкой волос; верно, ходил еще в извоз, плел лапти, пристукивал их кочетыгом при лучине.
Перед вечером пошли на луг, на мельницу. Там Абакумов со своими ястребиными глазами (много есть мужиков, похожих на Удельных Великих Князей). Пришел странник (березовский мужик). Вошел, не глядя ни на кого, и прямо заорал (этот стих и следующий — „Три сестры жили…“ — приведены Буниным в рассказе „Я все молчу“. — А. Б.):
(Я этот стих слыхал и раньше, немного иначе.)
Потом долго сидел с нами, разговаривал. Оказывается, идет „по обещанию“ в Белгород (ударение делает на „город“), к мощам, как ходил и в прошлом году, дал же обещание потому, что был тяжко болен. Правда, человек слабый, все кашляет, борода сквозная, весь абрис челюсти виден. Сперва говорил благочестиво, потом проще, закурил. Абакумов оговорил его. Иван (его зовут Иваном) в ответ на это рассказал, почему надо курить, жечь табак: шла Богородица от Креста и плакала, и все цветы от слез ея сохли, один табак остался: вот Бог и сказал — жгите его. (В рассказе „Худая трава“ эти слова говорит Аверкий. — А. Б.) Вообще, оказалось, любит поговорить. Во дворе у него хозяйствует брат, сам же он по слабости здоровья даже не женился. Был гармонистом, то есть делал и чинил гармонии. Сидел в садах, на огородах. Разговор начал певуче, благочестиво, тоном душеспасительных листков, о том, что „душа наша в волнах, в забытищах“.
Потом Иван зашел к нам и стал еще проще. Хвалился, что он так забавно может рассказывать и так много знает, что за ним, бывало, помещики лошадь присылали, и он по неделям живал в барских домах, все рассказывал. Прочитал, как слепые холстину просят:
Рассказывал, что если слепым не подают, они проклинают:
Вечером гуляли. Когда шли на Казаковку, за нами шла девочка покойного Алешки Барина, несла пшено. „На кашу, значит?“ — „Нет, одним цыплятам мать велит, а нам не дает“. Мать побирается, девочка все одна дома, за хозяйку, часто сама топит. „У нас трусы есть, два, цыплят целых двенадцать…“
20 мая 1912 г. Ходили в лес. Возвращались по деревне. Иван у старика, старик идет вместе с ним в Белгород.
День прелестный. Вечером были в Колонтаевке. (Изображена в „Митиной любви“ под названием Шаховское. — А. Б.) Соловьи.
21 мая. Еще лучше день, хотя есть ветерок. Ходили на кладбище. Назад через деревню. Как грязны камни у порогов! Солдат, бывший в Манджурии. Море ему не нравится. „Японки не завлекательны“ <…>
Перечитываю Куприна. Какая пошлая легкость рассказа, какой дешевый бойкий язык, какой дурной и совершенно не самостоятельный тон <…>
25 мая. Все зацвело в садах.
Вчера ездили через Скородное. Избушка на поляне, вполне звериное жилье, крохотное, в два окошечка, из которых каждое наполовину забито дощечками, остальное — кусочки стекол и ветошки. Внутри плачет ребенок Марфутки, дочери Федора Митрева, брошенной мужем. А лес кругом так дивно зелен. Соловьи, лягушки, солнце за чащей осинника и вся белоснежная большая яблоня „лесовка“ против избушки».
28 мая. «Коля говорил о босяках, которые перегоняют скотину, покупаемую мещанами на ярмарках. Я подумал: хорошо написать вечер, большую дорогу, одинокую мужицкую избу; босяк — знаменитый писатель (Н. Успенский или Левитов) <…> Потом о последнем дне нашего отца. Исповедуясь, он лежал. После исповеди встал, сел, спросил: „Ну, как по-вашему, батюшка, — вы это знаете — есть во мне она!“ Робко и виновато. А священник резко, грубо: „Да, да, пора, пора собираться“» [568]. Этот диалог Бунин привел почти дословно в рассказе «Худая трава» (гл. IX), говоря о смерти крестьянина Аверкия.
В один из дней, когда у него был жар, Бунин «был очень трогательный, — пишет Вера Николаевна. — Говорил все из „Худой травы“, уверял, что он похож на Аверкия» [569].
О своей работе в эти дни Бунин писал 30 мая 1912 года из Глотова М. П. и А. С. Черемновым: «Мы… работаем не важно… еще ни единого гроша не заработал я, сидя здесь! Да, есть, впрочем, некоторое оправдание сему: перечитывал, правил книгу своих новых рассказов („Суходол“. — А. Б.), которую в конце августа выпускает в свет „Книгоиздательство писателей в Москве“…
Посылаю вам еще том моих словосочинений. С трепетом жду отзыва в „Заветах“. Поддержите хоть вы — запуган я критиками. Есть милостивые, но есть и свирепые: начинают за здравие: „дивно, красочно, сильно…“ и т. д. и т. д. А в конце: „а все-таки барин, погромами запуган“… Больше всех, кажется, Амфитеатров старается: на днях написал в „Одесских новостях“, что я „головой выше и Горького, и Андреева, и Куприна“, но… но совсем не имею любви. Вот и угоди тут! Буду развивать в себе помаленьку и любовь. Да боюсь, что поздно, — ведь слышали? — юбилей мой осенью 25-летний» [570].
В интервью, данном корреспонденту «Московской газеты», Бунин говорил: «Критики обвиняют меня в сгущении красок в моих изображениях деревни. По их мнению, пессимистический характер моих произведений о мужике вытекает из того, что я сам барин.
Я хотел бы раз навсегда рассеять подозрение, что никогда в жизни не владел землей и не занимался хозяйством. Равным образом, никогда не стремился к собственности.
Я люблю народ и с не меньшим сочувствием отношусь к борьбе за народные права, чем те, которые бросают мне в лицо „барина“.
А что касается моего отношения к дворянству, это можно увидеть хотя бы из моей повести „Суходол“, где помещичья среда изображается далеко не в розовых оптимистических красках.
Я протестую, — говорит автор „Деревни“, — против искажения критиками моего мировоззрения, моих подлинных взглядов, тем более что подобные наветы совершенно не соответствуют действительности» [571].
Об этом же он говорил и корреспонденту одной из одесских газет:
«По поводу моей последней повести „Деревня“ было очень много толков и кривотолков. Большинство критиков совершенно не поняли моей точки зрения. Меня обвиняли в том, что я будто озлоблен на русский народ, упрекали меня за мое дворянское отношение к народу и т. д. И все это за то, что я смотрю на положение русского народа довольно безрадостно. Но что же делать, если современная русская деревня не дает повода к оптимизму, а, наоборот, ввергает в безнадежный пессимизм» [572].
Вера Николаевна Муромцева-Бунина писала 23 мая 1958 года: «Конечно, „Деревня“ и другие рассказы не бытовые, быт там только фон, а главное душа человека, взятая в трагическом разрезе. Как и „Темные аллеи“, почти все, что в этой книге, — трагизм любви. Но трудно требовать от людей, которые никогда не бывали в деревне, чтобы они почувствовали то, что чувствовал автор, и то, что для него было самым важным. Боже, какую ерунду приходилось иногда выслушивать… всякий берет от произведения писателя только то, что он сам может воспринять».
В дневнике Бунин писал [573]:
7 июня 1912 года. «Читал биографию <И. В.> Киреевского. Его мать — <Авдотья Петровна> Юшкова, внучка Бунина, отца Жуковского».
16 июня. «За Малиновым — моря ржей, очаровательная дорога среди них. Лужки, вроде бутырских. Мелкие цветы, беленькие и желтые. Одинокий грач. Молодые грачи на косогоре, их крики. Пение мошкары, жаворонков — и тишина, тишина…
Потом большая дорога — и пение косцов в лесу: „На родимую сторонушку…“ (Описано в рассказе „Косцы“. — А. Б.) В лесу усадьба, полумужицкая. Запах елей, цветы, глушь. Огромные собаки во дворе. Говорят, как-то разорвали человека.
На большой дороге деревушка.
Шла отара, — шум от дыхания щиплющих траву овец.