53668.fb2
Шестого телеграмма от Веры. Седьмого говорил с ней по телефону в Елец. Условились, что я приеду за ней <…> В сенях вагона первого класса мешки, солдаты. По поезду идет солдатский контроль. Ко мне: сколько мне лет, не дезертир ли? Чувство страшного возмущения».
В письме А. Е. Грузинскому от 25 июля он говорит, что употребляет «чуть не половину <…> жизни» на газеты, «не написал я пока еще ни единой строки!» [721]. 31 августа в письме к А. Б. Дерману он снова повторяет: «Не написал я буквально ни строки, — все лето с утра до вечера читаю газеты» [722].
Все волновало Бунина: и война с Германией, и революционное брожение внутри страны. В июле газеты сообщали о призыве в армию новой категории лиц. Правительство, теряя контроль над создавшимся положением в стране, переживало перманентный кризис и не однажды реорганизовывалось, заседало ночи напролет в Зимнем дворце.
Бунин говорил Н. А. Пушешникову еще в 1916 году:
«Народ воевать не хочет, ему война надоела, он не понимает, за что мы воюем, ему нет дела до войны. А в газетах продолжается все та же брехня. Разные ослы вроде <И.> Ильиных (сотрудник петроградской газеты эсеров „Земля и воля“. — А. Б.), Бердяевых и др. долбят свое, ничего не понимая, с необыкновенным остервенением и самомнением. Сейчас хотят чествовать Сытина за то, что он создал такую замечательную газету, как „Русское слово“! Такую лживую, блудливую газету! Российский „Таймс“?! Все несут свое, не считаясь с тем, что народ войны не хочет и свирепеет с каждым днем. И что это значит: вести войну до победного конца?»
Резко отрицательно отзывался Бунин о министрах Временного правительства. 2 июня 1917 года Пушешников записал:
«Читали перед обедом газеты. Иван Алексеевич сказал про Чернова <…> Считается знатоком земельного вопроса! Какая наглость. Ни уха, ни рыла не понимать в экономических вопросах и сельском хозяйстве и залезть на пост министра земледелия! Что он может знать! Двенадцать лет в Италии прожил. В деревне за всю свою жизнь ни разу не был. Я уверен, что он пшена от проса не отличит… Министр земледелия, марксист и вместе с тем ужасный декадент, поклонник Брюсова и Бальмонта, восторженный почитатель Ивана Вольнова. Все это в нем совмещается. Государственный муж, Ф. Ф. Кокошкин, становится среди комнаты, заложив назад руки, и распевает поэзы Игоря Северянина. Балаган!» [723]
Пятого июля 1917 года Пушешников записал: Иван Алексеевич говорил, что сейчас «полный хаос, анархия, правительство бессильно, слабо, не умеет ничего предпринять… Казалось бы, гордиться нечем! А между тем нестерпимо читать газеты от того наглого самохвальства, которым полны они все. Кругом разложение и хаос, в газетах же одна болтовня».
Одиннадцатого августа 1917 года Пушешников сделал следующую запись:
«Керенский избран премьером. Армия бросает оружие, сдает позиции, самовольно уходит с фронта… Говорили о политике до двух ночи».
За последние годы Бунин видел много тяжелого в жизни, но он не изверился в людях — писал в дневнике: «Нет, в людях все-таки много прекрасного!» (Запись за октябрь.)
По словам Бунина, «война все изменила. Во мне что-то треснуло, переломилось, наступила, как говорят, переоценка всех ценностей. И как подумаешь, что жизнь прошла, что еще несколько лет — и будешь где-нибудь лежать на Ваганьковом <…> Литераторские мостки. И ничего не сделать! Это ужасно» [724].
Бунин проникся чувством сожаления об утрате прежней «беспечности, надежды на жизнь всего существа». Со страхом думал, что ему уже исполнилось сорок семь лет: в стихах говорил:
(«Свет незакатный». 24 сентября 1917 г.)
Он цитировал итальянскую песню эпохи Возрождения, любимую песню Лоренцо Медичи, правителя Флоренции, поэта и философа, покровителя гуманистов:
Как бы в напоминание себе он записал 1 ноября 1917 года:
«В Неаполе в монастыре Comaldoli над Вомеро каждую четверть часа дежурный монах стучал по кельям: „Bodate, е possato un qufrto d’ora della vostra vita“». («Внемлите, прошло еще четверть часа вашей жизни».)
Это лето и осень в деревне, как ни трудно было сосредоточиться для творческой работы, Бунин все же не оставлял литературных занятий. Он много читал — Толстого, Лескова, о котором сказал, что это «своеобразный, сильный человек!» (18 октября), Достоевского, стихи Фета, 3. Н. Гиппиус, Минского, «Стихи духовные» (со вступительной статьей Ляцкого) (23 августа).
Двадцать второго августа записал:
«Начал читать Н. Львову — ужасно. Жалкая и бездарная провинциальная девица. Начал перечитывать „Минеральные воды“ Эртеля — ужасно! Смесь Тургенева, Боборыкина, даже Немировича-Данченко и порою Чирикова. Вечная ирония над героями, язык пошленький. Перечитал „Жестокие рассказы“ Вилье де Лиль Адана <…> Плебей Брюсов восхищается. Рассказы — лубочная фантастика, изысканность, красивость, жестокость и т. д. — смесь Э. По и Уайльда, стыдно читать».
Надежда Григорьевна Львова (автор сборника стихов «Старая сказка», с предисловием В. Брюсова, который посвятил ей книгу «Стихи Нелли»), двадцати двух лет, в 1913 году, покончила самоубийством; о ней писал И. Эренбург. Ее личность в каком-то смысле заинтересовала Бунина. Он замечает в дневнике (23 августа): «Следовало бы написать о ней рассказ».
Искусственность описаний и характеристик, многословие, придуманную красивость Бунин никогда не мог выносить спокойно, раздражался и негодовал.
Происходили грозные события, вторгавшиеся в его повседневную жизнь, вот-вот могла решиться судьба России в условиях русско-немецкой войны и в ходе революционных потрясений; его собственное будущее было весьма неясно; тревога за близких ему людей лишала уравновешенности и покоя. 18 августа Бунин записывает:
«В час уехал Юлий — в Москву. Лето кончилось! Грусть, боль, жаль Юлия, жаль лета, чувство горькой вины, что не использовал лета лучше, что мало был с Юлием, мало сидел с ним, катался. Мы вообще, должно быть, очень виноваты все друг перед другом. Но только при разлуке чувствуешь это. Потом — сколько еще осталось нам этих лет вместе? Если и будут эти лета еще, то все равно остается их все меньше и меньше. А дальше? Разойдемся по могилам! Так больно, так обострены все чувства, так остры все мысли и воспоминания! А как тупы мы обычно! Как спокойны! И неужели нужна эта боль, чтобы мы ценили жизнь?»
В то же время и в дневниках и в стихах той поры — ощущение радости жизни от приобщения к красоте природы.
Дневник, 16 октября: «Вечер поразительный. Часов в шесть уже луна как зеркало сквозь голый сад… и еще заря на западе, розово-оранжевый след ее — длинный — от завода до Колонтаевки. Над Колонтаевкой золотистая слеза Венеры <…> Вспомнился Цейлон даже». «Краски чистейшие» (18 октября, в такую же погоду).
То же в стихах:
(24 сентября 1917 г.)
С приезда в Глотово Бунин написал более двадцати стихотворений.
Н. А. Пушешников отметил в дневнике:
«Иван Алексеевич пишет стихи. Говорит, что если бы можно было еще пожить, то расписался бы совсем».
В октябре стало совсем неспокойно. Возвращались с фронта, с оружием, озлобленные солдаты. Мужики «жгут хлеб, разоряют усадьбы», — пишет в дневнике Пушешников. «Все это время, — продолжает он, — ничего не делаем от волнения. События идут быстро. Мы не совсем разбираемся, что происходит».
Бунин писал Юлию Алексеевичу (не позднее октября 1917 года):
«Дела общественные, политические совсем раздавили мою душу. У меня полная безнадежность» [725].
Решили уехать в Москву 23 октября.
Вера Николаевна записала в дневнике 1917 года:
«Октябрь 22. Первое известие о погромах за Предтечевым <…> Волнение среди местной интеллигенции. Сборы».
Об отъезде из деревни есть запись в дневнике Н. А. Пушешникова:
«В четыре <часа> напились чаю и попрощались и выехали еще в полном мраке, пахнущем изморозью. На деревне еще спали. Ничего и никого. Ни одного огня. Проехали аллею, выехали на гумно мимо заиндевевших бурьянов. Полынь в инее, солома. Дорога черная и масляная. За Озерками поехали по большой дороге. Стали попадаться солдаты, подозрительно на нас посматривали. Когда подъезжали к Становой, нам повстречались девки и бабы. Они шли, орали песни, толпой человек в двадцать. Когда мы поравнялись с ними, и закричали и зацикали на нас.
— А это кто? (на Ивана Алексеевича). Не то баба, не то мужик! — заговорили они, смеясь на Ивана Алексеевича, который сидел в полушубке и шапке с наушниками. Они столпились у оглобель, так что стало невозможно ехать. Иван Алексеевич зверел. Лошади остановились.
— Господи! — сказала курносая баба. — На них бы солдатов.
— Отходи! — крикнул Иван Алексеевич и вынул браунинг. — Слышишь, что говорю. Перестреляю!..
Бабы и девки оторопели. Но курносая сказала:
— Орудием хочет. Машка, беги за мужиками. Вон в лознике. — Несколько девок побежало к лозникам, находившимся в полуверсте.
— Однако дело дрянь, — сказал мне Иван Алексеевич. Он намотал вожжи и взял арапник и изо всех сил вытянул коренную и потом пристяжку. Лошади как бы упали вниз и понесли. Бабы раздались и открыли дорогу. Остановились мы только в семи верстах от Ельца, когда у нас соскочило колесо. Пришлось заехать к кузнецу и прождать у него полтора часа, пока он сваривал шину. В Ельце остановились у Б<арченко>. Вечером К. играл нам „Лорелею“ и Кампанеллу Листа. Пробыли в Ельце два дня. Настроение здесь тревожное. Был слух, что Елец будут громить мужики. Говорили, что мужики из окрестных деревень окружали город. До Москвы ехали с Б. П. <Орловым>».
Вера Николаевна записала об этих днях 23 октября:
«Бегство на заре в тумане. Пленные. Последний раз Глотово, Озерки, Большая дорога…
Бабы: „Войну затеяли империалисты“. Бешеная езда. Рассыпалось колесо. Семь верст пешком в валенках и шубе. Елец. Ни единой комнаты ни в одной гостинице. Барченко. Гостеприимство их.
24 <октября> <…> Вечер с елецким обществом. Орлов и др.