53668.fb2 Бунин. Жизнеописание - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 42

Бунин. Жизнеописание - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 42

Новые произведения, появлявшиеся из года в год, привлекали к Бунину все большее внимание и переводились на иностранные языки.

Газета «Clarté» писала 15 июля 1922 года: «Ив. Бунин… великий поэт и великий романист».

Отзыв «Таймс» («The Times», London, 17 May 1922) привлек особенное внимание Бунина, он сделал выписки и следующим образом пересказал его содержание:

«Изложение с восклицаниями перед» «„силой, богатством и величием“ рассказа „Господин из Сан-Франциско“». В конце: «„Bunin is certainly one of the most important of the Russian writers“. — „Бунин, конечно, один из самых замечательных русских писателей“».

По поводу другой статьи, в «The Nation and the Athenaeum» (London, June 1922), Бунин писал:

«Большая статья. Изложение книг „Господина из Сан-Франциско“ и „Деревни“ (первой — по английскому переводу, второй — по переводу французскому). Все пересыпано большими похвалами: „Новая планета на нашем небе!..“, „Апокалипсическая сила…“» В конце: «„Bunin has earned а place in the literature of the world“. — „Бунин завоевал себе место во всемирной литературе“».

Ромен Роллан писал журналистке и общественной деятельнице Луизе Круппи 20 мая 1922 года:

«Какой гениальный художник! Но несмотря на все, какое возрождение русской литературы демонстрирует он! Какие новые богатства колорита, всех ощущений!» [752]

Французский поэт и романист Анри де Ренье в литературном образе «La vie littéraire» (Figaro, Paris, 8 janvier) говорит о Бунине: искусство Бунина, «с его глубиной, с его изобразительной силой, искусство таинственное, тонкое и могучее, предстает во всей своей зрелости <…> Конечно, люди не прекрасны и не добры, но разве вокруг них нет красоты? Есть деревья и цветы, небо и свет, текущие воды, плывущие облака; есть времена года: весна — время обновления, осень — время увядания, лето с его полнотой бытия, зима с бесконечными снегами, с судорожными объятиями морозов, с короткими днями и долгими ночами, усыпанными ледяными звездами, с темными, алмазными ночами, с холодом, который представляет собой и живое существо и в то же время аромат; обо всем этом г-н Бунин дает такое представление, дает нам почувствовать это физически. Г-н Бунин глубоко понимает язык вещей, к которому так чутко прислушивается г-н Огюст Каба в своей очаровательной книжке, о которой я только что говорил. У г-на Бунина понимание природы сочетается с проникнутой горьким чувством проницательностью, какою отмечено его знание человека» [753].

Интерес к Бунину писателей, представляющих славянские литературы, был также пристальный и неизменный. Его переводили, о нем писали в Чехословакии, Польше и на Балканах. Польский поэт и писатель Ярослав Ивашкевич находил многое близким себе в творчестве Бунина, созвучным собственным настроениям. Об этом он говорит в предисловии к своему переводу «Суходола». Ивашкевич писал мне 15 декабря 1965 года, что творчество Бунина «близко» ему «по духу».

Близко оно было также одному из крупнейших писателей в современной болгарской литературе — Константину Константинову. Он писал мне 14 августа 1966 года, что он перевел некоторые стихи Бунина и рассказ «Косцы». «Я всегда считал, что этот автор — такой тонкий и совершенный художник — почти непереводим даже в прозе, и я не смел коснуться его работ, чтобы их не испортить, которые я так люблю и ценю».

Константин Константинов писал о Бунине в своей книге «Путь сквозь годы» (Път през годините, втора част, София, 1962), рассказывая о его пребывании в Болгарии в 1920 году.

Жить постоянно в большом городе было не в натуре Бунина. В Париже он не мог бы писать. Летом и осенью 1922 года он и Вера Николаевна жили в Сен-Клу вблизи города Амбуаз (Шато Нуарэ). Городок, писал Бунин, «знаменит своим замком и тем, что в нем жил четыре года и умер Леонардо да Винчи. На самой окраине его мы сняли с одним товарищем по профессии старинное имение (некогда древний монастырь)». Сняли — с Мережковскими.

О том, что они переселились в Амбуаз (9, rue de Tours, Amboise, Indre et Loire), Бунин сообщал П. Б. Струве 3/16 июля 1922 года. Здесь он, писал Л. Ф. Зуров, живший долгое время в доме Бунина, «вернулся к литературной работе, — начал писать стихи… Он продолжал работать, вернувшись в Париж. Но для большой работы нужна была деревня и одиночество».

Четырнадцатого мая 1923 года Бунины сняли виллу Mont-Fleury[754], которая «стоит высоко над Грассом, в большом саду, где растут пальмы, оливки, хвойные деревья, черешни, смоковницы и т. д. Вид божественный, — писала Вера Николаевна, — на Средиземное море, на Эстерель»; 17 мая переехали на эту дачу. Бунин потом скажет:

«…Я так бесконечно счастлив, что Бог дал мне жить среди этой красоты»[755].

В дневнике записал:

«Ночью с 28 на 29 августа (с 9 на 10 сентября) 1923 г. Проснулся в четыре часа, вышел на балкон — такое божественное великолепие сини неба и крупных звезд, Ориона, Сириуса, что перекрестился на них» [756].

В Грассе церкви, дома — древние; улочки, дворы — совершенно итальянские, на базаре часто слышна итальянская речь.

Жили здесь больше года; Бунин сообщал Б. К. Зайцеву «1 октября собачьего стиля 1924 г.»:

«… С villa Mont-Fleuri нас на днях прут <…>, в понедельник шестого перебираемся к Мережковским (у них вилла до первого ноября). В Париже надеемся быть в самом начале ноября на прежнем месте» — на улице Jaques Offenbach.

В 1924 году поселились на вилле «Бельведер». О «Бельведере» Зуров пишет:

«Он долго искал места для жизни, как птица ищет место для гнезда. И вот высоко, на склоне горы, над Грассом, в виду смягченного далью моря, на старой, укрепленной серыми камнями террасе, он нашел затерянный в старом саду провансальский дом. Здесь он прожил многие годы, здесь он написал книги: „Роза Иерихона“, „Митина любовь“, „Солнечный удар“, „Божье древо“, „Жизнь Арсеньева“» [757].

На «Бельведере» дом глухой стеной был «обращен на север, а окнами — к морю, на юг. Справа внизу город» — Грасс.

Вера Николаевна писала брату Д. Н. Муромцеву 19 сентября 1935 года в Москву, что вилла им «нужна так же, как было нужно Глотово или Капри для Яна. Ведь ты знаешь, что работать он может только в уединении, и когда это уединение нам по вкусу, чтобы было спокойно и весело. Почти все созданное им за эти годы создалось здесь. Одно время мы думали расстаться с этим местом… но я видела, как Ян от этого страдает, ему жаль его простого большого кабинета, очень спокойного, с чудным видом…» [758].

«Жизнь в Грассе, — пишет Кузнецова, — была для Ивана Алексеевича условием писанья, он там отходил от парижской суеты, сосредоточивался, готовился к писанью, как к некоему подвигу, даже режим его менялся, он почти переставал пить вино, мало ел, вообще очищал себя. Весь дом тогда жил ровной рабочей жизнью, все рано вставали, целый день сидели по своим комнатам, работая над чем-ни-будь, вечером ходили гулять и рано ложились <…> На зиму Бунины уезжали в Париж, а виллу „Бельведер“ занимали делившие ее с Буниными Фондаминские (он был одним из редакторов „Современных записок“)» [759].

Кузнецова также писала:

«Вилла „Бельведер“, стоявшая высоко на стене горы, подымавшейся над Грассом, была старым провансальским домом с трещинами в желтых стенах, с зелеными створчатыми ставнями по обе стороны высоких окон. Ставни эти с грохотом и скрипом распахивала по утрам стремительная рука Ивана Алексеевича, и сам он быстро сбегал по лестнице своей легкой, почти юношеской походкой. Площадка сада, куда он выходил утром взглянуть на Грасс внизу, на далекое море, то синим дымом встававшее на горизонте, то пролегавшее на нем чистой бирюзовой струей, висела высоко над волнами оливковых садов, одевавших гору, и была чем-то похожа на палубу корабля. На сетках проволочной изгороди коврами висели яркие июньские розы, в креслах под пальмой — невысокой, но чудесно-полной со своими круто изгибавшимися, темно-блестящими „вайями“, как любил писать И. А., — было особенно хорошо сидеть по утрам с книгой в ожидании почтальона или лежать с закрытыми глазами, чувствуя горячую руку солнца на своем лице. Но в креслах этих по утрам почти никогда никто не сидел. Жизнь на вилле „Бельведер“ текла по одному и тому же образцу. И. А. приезжал сюда с тем, чтобы, стряхнув с себя усталость и пыль города, постепенно подготовить и подвести себя к писанию. Соловьиное пение, роса в высокой траве, звездочки липких белых цветов, раскрывавшихся по вечерам на верхних пустых террасах сада, наполняя воздух опьяняющим благоуханием, — все это было лишь на миг, лишь на взгляд для живущих на вилле. Надо было рано ложиться, чтобы утром рано встать, бодрым, выспавшимся, полным творческих сил для работы. Все здесь работали: И. А. читал или писал что-то у себя в кабинете — большой угловой комнате в нижнем этаже, В. Н. печатала его рукописи на машинке или тоже писала что-то свое» [760].

Жили на «Бельведере» размеренно, «Иван Алексеевич в определенные часы гонит спать, а днем заниматься, „по камерам“, как он шутливо кричит. Он ничуть не похож здесь на И. А. парижского, не умевшего дня прожить без ресторанов и кафе» [761].

Пустынные сады, террасы вокруг виллы, глубоко внизу синеет долина до самого моря, «на горизонте горы, те дикие Моры, в которых скитался Мопассан» [762]; «лес над нашей виллой, — пишет Кузнецова, — растет по крутизне <…> Есть еще густые чащи, где пахнет горными цветами и хвоей, со скал стекает плющ» [763], кверху надо карабкаться по крутым тропинкам, там «иссохшие источники, опутанные плющом камни и главное теплый, полный запаха горных трав и хвои воздух» [764], цветы. Вся эта первозданная красота по душе Ивану Алексеевичу. Прополотые дорожки, подстриженные кусты не по нем. «Его деревенская натура не терпит никаких ухищрений над природой. Так не любит он фонтанов, парков. Булонского леса» [765].

Ивану Алексеевичу в его вечном скитальчестве хотелось чего-то большего, чем то, что имел он на вилле «Бельведер», принадлежавшей мэру города Грасса. И вот он в один из великолепных дней октября 1927 года отправился с Кузнецовой в Канн, там они «долго ходили по горе: „искали виллу“ — это любимейшее занятие вот уже несколько лет у И. А. Ему все мерещится какая-то необыкновенная, уютная, деревенская дача с огромным садом, со множеством комнат, со старинной деревянной мебелью и обоями, „высохшими от мистралей“, где-то на высоте, над морем; словом, нечто возможное только в мечтах, так как ко всем этим качествам, быть может и находимым, присоединяется еще одно необыкновенно важное, но совершенно исключающее все вышеупомянутое, — дешевизна. Но все же каждый год, как только приближается время отъезда из Грасса, он начинает ездить по окрестностям и искать, мучимый давней мечтой о своем поместье, о своем доме. С каким наслаждением карабкались мы по каким-то отвесным тропинкам, заглядывали в ворота чужих вилл, обходили их кругом и даже забрались в одну, запертую, необитаемую, с неубранным садом, где плавали в бассейне покинутые золотые рыбки и свешивались с перил крыльца бледные ноябрьские розы. Потом, стоя на высоте, смотрели на закат с небывалыми переходами тонов, с лилово-синими, сиреневыми гелиотроповыми грядами гор, точно волны на прибой, идущими на нас с горизонта, с мирным голубым, гладким, гладким морем, стелющимся нежным дымом до светящейся полосы горизонта. Какая красота, какое томление… И так заходило солнце и при цезарях, и еще раньше, и эти волны гор так же шли на прибой с запада» [766].

Вот как вспоминает о его жизни в Грассе Г. Н. Кузнецова:

«Бунин всю свою жизнь жил жизнью не оседлой, а скитальческой. В России у него не было своего дома, он гостил то у родных в деревне, то жил в Москве — и всегда в гостинице, — то уезжал в странствия по всему миру. Поселившись окончательно во Франции, Бунин там продолжал жить по-прежнему, часть года в Париже, часть на юге, в Провансе, который любил горячей любовью. В городе позволял он себе жить весьма рассеянной жизнью, беспорядочно ел и пил, превращал день в ночь и ночь в день, но стоило ему приехать в деревню, как все менялось. В простом, медленно разрушавшемся провансальском доме на горе над Грассом, бедно обставленном, с трещинами в шероховатых желтых стенах, но с дивным видом с узкой площадки, похожей на палубу океанского парохода, откуда видна была вся окрестность на много километров вокруг, с цепью Эстереля и морем на горизонте, он, вскоре по приезде, начинал готовиться к работе.

Подобно буддийским монахам, йогам, всем вообще людям, идущим на некий духовный подвиг, он приступал к этой жизни, начиная постепенно „очищать“ себя. Старался все более умеренно есть, пить, рано ложился, помногу каждый день ходил, во время же писания, в самые горячие рабочие дни, изгонял со своего стола даже легкое местное вино и часто ел только к вечеру. Легкий, сухой, напряженный, солнечным июньским утром быстро проходил в кабинет, неся с собой чашечку крепкого черного кофе, которую часто не допивал, погрузившись в работу. По спешному звуку зажигаемой спички в столовой рядом можно было слышать, как он то и дело зажигает папиросу, которую тут же в увлеченье забывает…

Погружался он в то, над чем работал, так глубоко, что бывали случаи, когда, выйдя к завтраку из кабинета и, как лунатик, подойдя к стеклянной двери в сад, за которой шел дождь, он как во сне говорил: „доктор идет“, вместо „дождь“, и все понимали, что он только что писал о докторе, отце его Лики из „Жизни Арсеньева“…

Во время писания к нему можно было смело войти в кабинет, взять что нужно и уйти — он никогда не сердился, может быть, даже не замечал входившего. Думаю, вообще трудно найти среди писателей более легкого, нетребовательного человека, каким он был, когда писал. Можно было дивиться его смирению, когда он начинал с какой-нибудь самой скромной маленькой картинки, сценки, когда он, столь прославленный в своем изобразительном искусстве, подолгу вглядывался в себя, чтобы поточнее выразить то единственное, что надлежало сказать при описании старухи-побирушки „в прямых чулках на сухих ногах“ или „по-вдовьи свернувшейся“ на крыльце собаки…

Для него, как для моряка Бернара, описанного Мопассаном, столь поразившего Бунина, что он дважды возвращался к нему в своих писаниях, не было недостойных, неважных вещей на корабле его искусства. Все должно было быть безупречно, все должно было блестеть последним совершенным блеском…

Работая так сам, он и к другим писателям, особенно к молодым, часто присылавшим ему рукописи, был требователен порой до жестокости. Но происходило это главным образом от страстности его натуры, от непониманья, как можно обращаться так небрежно и неряшливо со своим родным языком. И он учил молодых писателей не только чистоте этого языка, но и уменью видеть веши, смотреть на них, старался развивать их вкус, указывая на все „низкопробное, мелкотравчатое“, что он видел в их писаниях.

И в то же время он был снисходительнее многих в том, что касалось критики его самого, замечаний по поводу ка-кого-нибудь выражения в его рукописи, — выслушивал эти замечания внимательно, и если находил, что верно, исправлял. Был болезненно чувствителен к внешнему виду своей только что перепечатанной рукописи, хотел, чтобы бумага всегда была чистая, лента в машинке яркая, был неумолимо требователен к знакам препинания, находя их такими же важными, как дыхание в пении. Он сам готовил свои книги к печати и отсылал их в таком виде и с такими точными пометками для печатающих, что казалось, дальше уже и делать над ними нечего…

Он хотел, чтобы все было совершенно» [767].

От «Бельведера» вниз, по каменистым уступам, тропа — к шоссе, идущему в Ниццу. Бунин часто гулял по этой дороге. В жаркие дни ездил купаться на Средиземное море.

Окончательно осев в Грассе, Бунин постоянно чередовал его с Парижем, где обычно проводил зимние месяцы.

В декабре 1922 года в Париже давал спектакли Художественный театр. Бунин встречался с актерами. Взволновал его И. М. Москвин в роли царя Федора Иоанновича в драме А. К. Толстого. Он «даже плакал, конечно, и вся Русь старая, древняя наша сильно разволновала его» (запись В. Н. Буниной в дневнике 18 декабря). После спектакля все актеры, кроме Качалова, приехали к Цетлиным. О. Л. Книппер-Чехова «часто подходила к нам, — пишет Вера Николаевна, — шутила с Яном» (там же). Был и Станиславский. Куприн говорил речь. Потом была встреча в каком-то ресторане. Там были также художники Н. Гончарова и М. Ларионов; Станиславский уговаривал Бунина писать для Художественного театра пьесу.

На следующий день к Буниным пришла Книппер-Чехова, долго сидела с Верой Николаевной, «рассказывала и о России, но очень сдержанно». 19 декабря приходили к Буниным Лужские, «много говорили» о Н. Д. Телешове. 26 декабря «получили билеты на вечер Художественного театра в каком-то частном доме <…> Поднимаясь по лестнице в особняке, мы встретили Качалова. Блестящ, в безукоризненном фраке с шелковой полосой на брюках. Очень любезно, по-актерски, поздоровался с Яном. Мы познакомились. Зала небольшая, набита до отказа. Читают актеры и актрисы. И странно — художественники читают плохо… Хорош был только Москвин».

Двадцатого июня 1922 года Бунин получил развод с первой женой А. Н. Цакни, жившей в Одессе. Венчались Иван Алексеевич и Вера Николаевна 11/24 ноября 1922 года в Париже. «Полутемный пустой храм, редкие, тонкие восковые свечи, красные на цепочках лампады <…> весь чин венчания, красота слов, наконец, пение шаферов (певчих не было) вместе со священником и псаломщиком <…> я чувствовала, — пишет Вера Николаевна, — что совершается таинство <…> По окончании венчания все были взволнованы и растроганы. Милый „папочка“ (А. И. Куприн. — А. Б.) так был рад, что я его еще больше полюбила. Лихошерстов был трогателен, а Ян казался настоящим женихом. Вся служба напоминала нечто древнее, точно все произошло в катакомбах» [768].

Мысль о древности — в тон частых разговоров, что мир утрачивает то, чем издревле жило человечество. «Христианство погибло и язычество восстановилось уже давным-давно, с Возрождения, — говорил Бунин. — И снова мир погибнет — и опять будет Средневековье, ужас, покаяние, отчаяние…» (дневниковая запись 12/25 января 1922 года). Бунин также сказал, что все механизируется — и «какой страшный век» (запись в дневнике 31 марта 1925 года). По его словам, на Европу надвигается с Нового Света «плебейская цивилизация». В наши дни, пребывая в ее кошмаре, приходится только удивляться его прозорливости.

В начале 1920-х годов Берлин стал как бы перевалочным пунктом по пути из Москвы в Париж для русской эмиграции. Тут были, в числе многих других, Андрей Белый (он потом доживал свой век в Москве), Алданов, Шмелев, Б. Зайцев. Белый в спорах, по выражению Алданова, «горел» и блистал эрудицией; отстаивая свои идеи, бросал резко очерченные фразы: «Тонус Блока был культ Софии, дева спасет мир, был римский папа, будет римская мама» [769].

Алданов в 1924 году уехал в Париж и поселился, по-видимому в мае, в квартире Бунина, жившего на вилле Mont-Fleuri. Алданов прожил на улице Жака Оффенбаха до ноября.

Перебрался в Париж и И. С. Шмелев. Бунин исхлопотал для него визу, ее отправили дипломатической почтой 6 января 1923 года; а 16 января он с женой Ольгой Александровной был уже в Париже и посетил Буниных. Ради сбора денег был организован вечер Шмелева. Для печатания его книг, — что спасло бы от нужды, — необходимы были отзывы прессы. Бунин просил И. Кесселя написать о Шмелеве. Говорил о нем и с Б. Ф. Шлецером. Он также ездил в январе к издателю Боссару насчет Шмелева.

Шестого июня 1923 года Шмелевы приехали на виллу Mont-Fleuri и жили у Бунина до 5 октября. По соседству жили Мережковские на даче Villa Evelina. «Трудный он человек, — пишет Вера Николаевна о Шмелеве, — или молчит с обиженным видом, или кричит возбужденно о вещах всем известных тоном пророка <…> Он породы Горького, Андреева, а не Яна, даже не Куприна. Ему хочется поучать, воспитывать, поэтому сам он слушать не умеет» [770].