53668.fb2
На Пасхальной неделе я чувствовала себя не очень хорошо, а во вторник 4 мая вызванный доктор срочно вызвал в девять часов вечера карету скорой помощи и в десять часов меня оперировали… Думали, что я не выживу и сорока восьми часов, но Бог милостив, видно час мой еще не пришел, я медленно поправляюсь. Вот скоро месяц, как я лежу в клинике; недели через полторы меня выпустят на месяц, а потом мне предстоит вторая операция… Я еще очень, очень слаба, пишу вам, а лоб у меня покрыт испариной от усилия. Обращаюсь к вам за дружеским советом и, если возможно, содействием: существует ли еще в Париже Общество Помощи ученым и писателям, которое в такую трудную для меня минуту помогло бы мне, в память дедушки Александра Сергеевича, расплатиться с доктором, с клиникой, прожить, по выходе из нее, месяц в доме для выздоравливающих графини Грабовской (60 франков в день), а потом иметь возможность заплатить за вторую операцию? Все мои маленькие сбережения истрачены, но как только я встану на ноги, я опять начну работать и обещаюсь выплатить мой долг Обществу по частям. Работы я не боюсь, были бы силы!“
Вот, дорогой мой, какое ужасное и какое трогательное письмо получил я нынче. „Общество“, насколько я знаю, в Париже уже не существует, да если бы оно и существовало, что оно могло бы дать? Грош, а тут ведь не о гроше идет дело. Поэтому горячо прошу тебя обратиться с этим моим письмом к Лифарю, который, надеюсь, поможет Елене Александровне и найдет еще кого-нибудь из лиц состоятельных и понимающих, что ведь это родная внучка Александра Сергеевича. Передай или перешли ему это письмо. Я шлю привет Лифарю и написал бы ему сам, да не знаю, куда ему писать и где он».
Седьмого сентября 1943 года Бунин получил письмо из Ниццы, которым его извещали, что Е. А. Пушкина умерла 14 августа после второй операции.
С нападением фашистской Германии на Советский Союз многое в мире изменилось. Это сразу же почувствовали русские люди за рубежом.
Тридцатого июня 1941 года у Бунина на вилле «Жаннет» появилась полиция. «Опрос насчет нас, трех мужчин, — записал Иван Алексеевич в тот день в дневнике, — кто мы такие, то есть какие именно мы русские. Всем трем арест при полиции на сутки — меня освободили по болезни. Зурова взяли; Бахрах в Cannes, его, верно, там арестовали. Произвели осмотр моей комнаты <…>
Часа в три приехал из Cannes Бахрах, пошел в полицию и должен провести там ночь, как и Зуров. А может быть, еще и день и ночь? На душе гадко до тошноты».
Кузнецова рассказывает об этих событиях:
«Третьего дня утром, услышав звон колокольчика у ворот, выглянула и увидела Рустана — местного комиссара полиции, с каким-то человеком. С ним уже говорил Зуров. Быстро сошла во двор. Оказалось, что он хочет видеть всех живущих в вилле мужчин. Я провела их в салон. Рустан требовал прежде всего Ивана Алексеевича. Когда они с Верой Николаевной сошли, он начал издалека: „Вы белые русские?“ Вера Николаевна ответила: „Мы эмигранты“. Он стал говорить, что получено распоряжение проверить всех русских, то есть пересмотреть их административное положение. Долго не могли понять. В конце концов он должен был сказать, что должен увести всех троих мужчин, живущих в вилле, для проверки их специальной комиссией. Иван Алексеевич был в халате, страшно бледен, и вдруг совершенно как бы перестал понимать французский язык. Я сказала Руста-ну, что Бунин болен ежедневными кровотечениями и никуда идти не может. Рустан тотчас же приказал записать это бывшему с ним чиновнику и сказал, что он берет это на свою ответственность и оставляет на двадцать четыре часа под домашним арестом. Бахраха не было дома, ему велено было явиться в комиссариат, как только он вернется. Пока Зуров ходил наверх собираться, Рустан стал говорить опять-таки осторожно, издалека, что он должен „бросить взгляд на бюро мсье Бунина“. Иван Алексеевич сначала даже не понял и только после повторного объяснения послал его со мной в кабинет, где тот открыл несколько ящиков и портфелей. Обыск был чисто формальным. Рустану самому было, видимо, не по себе, он говорил, что отлично знает, кто такой Бунин, и вообще отговаривался своей подчиненностью властям и полным незнанием, в чем дело. Как бы то ни было, Зурова они увели, сказав, чтобы ему принесли еду в комиссариат. Когда они уехали, мы долго не могли опомниться, но радио уже сообщало о том, что Франция с сегодняшнего дня порывает дипломатические сношения с Советской Россией. Стало ясно, „мера“ была вызвана этим, несмотря на наше заведомое „эмигрантское“ положение и у многих „белый“ стаж» [940].
Грасс был еще «свободной зоной», и не было тогда тех ужасов, которые творились потом. Особых строгостей еще не ввели.
Через три дня, 3 июля, оба арестованных, Зуров и Бахрах, вернулись из казармы. Все же распоряжения властей, прислуживавших Гитлеру, вселяли в людей немалую тревогу.
Забеспокоился и французский писатель Андре Жид. Четвертого июля 1941 года А. Жид послал письмо Бунину из Кабриза:
«Милостивый государь.
Последние дни я очень беспокоился, думая о вас в связи с недавними административными мерами по отношению к русским. Я слышал, что вас будто бы это не коснулось… но я хочу быть в этом твердо уверен. Во всяком случае, если у вас будут какие-либо неприятности или затруднения, сразу же поставьте меня в известность. Мое восхищение автором „Деревни“, мое уважение и симпатии к нему слишком велики, чтобы я мог оставаться безучастным к вашим невзгодам. Примите уверение в совершенной преданности.
Ваш Андре Жид» [941].
Андре Жид посетил Бунина на «Жаннет» 28 августа 1941 года, а затем — 16 сентября, присутствовал при этом Г. В. Адамович. Иван Алексеевич записал в дневнике 28 августа:
«Был Andre Gide. Очень приятное впечатление. Тонок, умен — и вдруг: Tolstoy-asiatique. В восторге от Пастернака (как от человека) — „это он мне открыл глаза на настоящее положение в России“; восхищается Сологубом».
Впервые они встретились скоро по приезде Бунина в Париж — в 1922 году; в дневнике Бунин отметил 18 марта 1922 года:
«В пять — лекция Жида о Достоевском. Познакомились».
По случаю столетия со дня рождения Достоевского, которое незадолго перед тем торжественно отмечалось во всем мире, А. Жид прочел с 17 февраля по 28 марта десять лекций. Некоторые из них посетил Бунин. Знакомство его с Жидом было мимолетным; в августе 1922 года они встретились вновь на юге Франции в городе Бриньоле, оба они некоторое время здесь жили[942].
Г. В. Адамович в письме 22 мая 1965 года автору данной работы говорит об Андре Жиде:
«В те годы, то есть 20–40 гг., это был едва ли не самый большой авторитет, а Бунина он ценил очень высоко. Правда, выше всего ставил „Деревню“, которую Бунин в старости не любил. О „Темных аллеях“, любимой книге Бунина, Жид отзывался скорей скептически. Когда-то, во время войны, я завтракал у Бунина в Грассе вместе с Жидом. Они явно любовались друг другом, хотя из-за языка им трудно было друг с другом говорить. Бунин все называл Жида „стариком“, так как тот был на несколько месяцев старше его (на год. — А. Б.), и вообще все время шутил. Помню спор из-за Толстого и Достоевского. Жид сказал, что для него „Война и мир“ — скучная книга. Бунин схватил тяжелый разрезной нож и замахнулся на него».
Адамович вспоминал:
«За столом, пока завтракали, разговор шел о последних военных известиях, о положении во Франции, о Гитлере <…>
После завтрака заговорили наконец о литературе. Хозяин и гость явно нравились друг другу, хотя мало имели общего: Бунин — словоохотливый, насмешливый, Жид — сдержанный, вежливо улыбавшийся бунинским шуткам, но отвечавший на них, как на замечания серьезные. По-французски Бунин говорил плохо, Жид по-русски — ни слова.
Толстой и Достоевский: рано или поздно разговор должен был их коснуться, и так оно и произошло. Бунин знал о преклонении Жида перед Достоевским и принялся его поддразнивать. Тот отвечал коротко, уклончиво, неожиданно переняв бунинский шутливый тон, — вероятно для оправдания своей уклончивости. Бунин произнес имя Толстого, как бы для окончательного уничтожения и посрамления Достоевского. Жид пожал плечами, развел руками, несколько раз повторил „гений, да, великий гений…“ — но признался, что для него „Война и мир“ — книга чудовищно скучная („un monster d’ennui“).
— Что? Что он сказал? — громко переспросил Бунин по-русски и, схватив огромный разрезной нож, с нарочито зверским видом замахнулся им, будто собирался Жида убить.
Жид рассмеялся и долго, долго все трясся от смеха. Потом заметил:
— Я сказал, что думаю действительно. В печати я, конечно, выразился бы иначе, не так откровенно. Но над „Войной и миром“ я засыпаю… А вот позднего Толстого очень люблю. „Смерть Ивана Ильича“, „Воскресение“ — это незабываемо, это удивительно! <…>
Толстой и Достоевский.
Вечная русская тема, да и только ли русская? Не два романиста, а два мира, два отношения к бытию, при общей у обоих глубине и значительности этого отношения. Оттого спор и неразрешим, оттого он в самой сущности своей неисчерпаем.
Когда Андрэ Мальро пишет:
„Толстой в изображении заурядного чиновника перед лицом смерти не менее велик, чем Достоевский в речах Великого Инквизитора…“ — за этим его „не менее“ чувствуются дни и годы к себе, к своему творчеству относящегося раздумья.
Джемс Джойс назвал „величайшим из всех когда-либо написанных рассказов“ — „the greatest story ever written“ — толстовское „Много ли человеку земли нужно“ (в письме к дочери, незадолго до смерти).
Едва ли Бунин эту оценку знал, но вероятно с Джойсом согласился бы, так как считал толстовские народные рассказы самыми совершенными, что русская литература дала. Он называл их „несравненными“, говорил о них с особым восхищением, порой даже со скрытой завистью, вообще-то ему не свойственной»[943].
За арестами русских последовало выселение англичан. Первого июля Бунин записал в дневнике: «Не запомню такой тупой, тяжкой, гадливой тоски, которая меня давит весь день <…> Как нарочно, читаю самые горькие письма Флобера (1870 г., осень и начало 1871 г.).
Страшные бои русских и немцев. Минск еще держится».
Тридцатого июля — «взят Витебск. Больно… Как взяли Витебск? В каком виде? Ничего не знаем!»
Семнадцатого июля. «Смоленск пал. Правда ли?»
Не все русские эмигранты, подобно Бунину, с боязнью за участь России следили за ходом войны. Некоторые из «общевоинского союза предложили себя, — записывает Бунин 13 июля 1941 года, — на службу в оккупированные немцами места в России».
Вести с русских фронтов Бунин «вырезывал и собирал» (запись 12 августа 1941 года).
Одиннадцатого октября 1941 года, когда немцы рвались к Москве, Бунин записал:
«Самые страшные для России дни, идут страшные бои — немцы бросили, кажется, все свои силы».
События грандиозных масштабов потрясали мир.
Седьмого декабря 1941 года Бунин услышал по радио: «Японцы напали на Америку»; 12-го «Гитлер и Муссолини объявили войну Америке». Гитлер нагло похвалялся, что установит «новую Европу на тысячи лет» (запись Бунина в дневнике 11 ноября).
Пятого декабря 1941 года Бунин с надеждой и радостью отметил: «Русские бьют немцев на юге»; «в России 35 градусов мороза (по Цельсию). Русские атакуют и здорово бьют» (запись 8 декабря). В жестоких боях той зимы очищены были от чужеземных захватчиков родные места, где бывал и жил в молодости Бунин и где находятся дорогие могилы.
«Русские взяли назад Ефремов, Ливны и еще что-то. В Ефремове были немцы! Непостижимо! И какой теперь этот Ефремов, где был дом брата Евгения, где похоронен и он, и Настя, и наша мать!» (запись 13 декабря 1941 года).
Двадцать третьего декабря Бунин пишет в дневнике: «В Африке не плохо, японцы бьют англичан, русские — немцев. Немцы все отступают, теряя очень много людьми и военным материалом. 19-го Гитлер сместил главнокомандующего на русском фронте маршала von Brauchitsch и взял на себя все верховное командование».
Это — результат поражения немцев под Москвой, к началу января отступивших под ударами наших войск на сто, а местами на двести пятьдесят километров.
Двадцать восьмого декабря 1941 года приходят известия о дальнейшем преследовании отступающих немцев: русские, пишет Бунин, «взяли Калугу и Белев». В новом году — 26 февраля доходит до обитателей «Жаннеты» слух, на следующий день подтвердившийся, что «русские нанесли большое поражение немцам, погибла <…> их 16-я армия».