53668.fb2
Тридцатого декабря он пишет:
«Пальцы в трещинах, от холода, ни искупаться, ни вымыть ног, тошнотворные супы из белой репы… Нынче записал на бумажке: „сжечь“. Сжечь меня, когда умру. Как это ни страшно, ни гадко, все лучше, чем гнить в могиле».
Но Вера Николаевна упросила Ивана Алексеевича, и он переменил завещание — согласился, чтобы его тело в цинковом гробу было поставлено в склеп: по словам Веры Николаевны, «он все боялся, что змея заползет ему в череп».
О своих «приказаниях», как его хоронить, Бунин говорит в письме Алданову «в ночь с 5 на 6 декабря 1950»:
«У святого Иоанна Златоуста сказано удивительно:
„Длинное море — мои бессонные ночи“.
Вот и у меня так. И нехорошее мешается с хорошими и горькими воспоминаниями, — с непоправимым! — с мерзкими записями, приказаниями, что делать со мной, когда я умру, — тотчас навеки закрыть мне лицо, дабы никто не видел больше его смертного ужаса, безобразия, не читать надо мной псалтирь, не класть мне на лоб этот несказанно страшный „Венчик“, — упростить, упростить все! — не заваливать мой гроб землей в могиле, а сделать в ней „накатник“ из бревен» [944].
Мысли о том, что «дни на исходе», становились все как-то неотступнее, и «некий страшный срок» казался не столь отдаленным. «Каждое утро просыпаюсь, — пишет он 28 декабря 1941 года, — с чем-то вроде горькой тоски, конченности (для меня) всего. „Чего еще ждать мне. Господи?“ Дни мои на исходе. Если б знать, что еще хоть десять лет впереди! Но какие же будут эти годы? Всяческое бессилие, возможная смерть всех близких, одиночество ужасающее… На случай внезапной смерти неохотно, вяло привожу в некоторый порядок свои записи, напечатанное в разное время… И все с мыслью: а зачем все это? Буду забыт почти тотчас после смерти».
Но тут он ошибся: интерес к нему на его родине огромный.
В декабре 1941 года умер Д. С. Мережковский, Бунин услышал об этом на следующий день, 10 декабря, по швейцарскому радио; послал открытку 3. Н. Гиппиус. В дневнике записал 14 декабря:
«Много думаю о Мережковском» [945].
Пятнадцатого опять заносит в дневник:
«Это стихи молодого Мережковского, очень мне понравившиеся когда-то, — мне, мальчику! Боже мой, Боже мой, и его нет, и я старик!» [946]
Мережковский и Бунин спорили, расходились. Бунин мог говорить о нем резкости и тяготел к нему. В нем было что-то захватывающее. Говорить, что Бунин «ненавидел» символистов, как иногда пишут критики, не только плоско, но и ошибочно. Вернее всего, проницательнее сказал о Мережковском Адамович:
«Мережковский был и остался для меня загадкой. Должен сказать правду: писатель он, по-моему, был слабый, — исключительная скудость словаря, исключительное однообразие стилистических приемов, — а мыслитель почти никакой. Но в нем было „что-то“, чего не было ни в ком другом: какое-то дребезжание, далекий потусторонний отзвук, а отзвук чего — не знаю… Она, Зинаида Николаевна <Гиппиус>, была человеком обыкновенным, даровитым, очень умным (с глазу на глаз умнее, чем в статьях), но по всему составу своему именно — обыкновенным, таким же, как все мы. А он — нет.
С ним наедине всегда было „не по себе“, и не я один это чувствовал. Разговор обрывался: перед тобой был человек, с прирожденно-диковинным оттенком в мыслях и чувствах, весь будто выхолощенный, немножко „марсианин“. Было при этом в нем и что-то мелко житейское, расчетливое, вплоть до откровенного низкопоклонства перед всеми „сильными мира сего“, — но было и что-то нездешнее. И была особая одаренность, трудно поддающаяся определению.
Оратора такого я никогда не слышал — и, конечно, никогда не услышу. Невозможны никакие сомнения: „арфа Серафима!“ У Блока есть в дневнике запись о том, что после какой-то речи Мережковского ему хотелось поцеловать его руку — „потому, что он царь над всеми Адриановыми“. У меня не раз бывало то же чувство, и над всеми нашими нео-Адриановыми, на любом эмигрантском собрании, он царем был всегда.
И стихи он читал так, как никто никогда их не читал, и до сих пор у меня в памяти звучит его голос, будто что-то действительно свое, ему одному понятное, он уловил в лермонтовских строках:
Какой-то частицей своего существа он должно быть в самом деле „томился на свете“.
А в книгах нет почти ничего» [947].
Двенадцатого мая 1942 года Бунин пишет: «„На всякий случай“ занимался пересмотром того, что должно и не должно войти в будущее „полное“ (более или менее) собрание моих писаний, писал распоряжения. Мучительно! Сколько ерунды и как небрежно напечатал я когда-то! Все из-за нужды» [948]. А иногда говорил: «А ведь это хорошо написано».
Работу над своими книгами и архивом он продолжал до самой кончины.
Бунин прятал у себя людей, подвергавшихся фашистским преследованиям. Он спас от карателей пианиста Александра Борисовича Либермана и его жену.
Вера Николаевна в письме к М. С. Цетлин, посланном в январе 1942 года, говорит о них как о новых приятных знакомых, людях «очаровательных»; с ними Бунины встречали Новый год (по ст. ст.). Она также сообщала Т. Д. Логиновой-Муравьевой 22 января 1942 года: «…Просидели до двух часов, ведя очень интересные разговоры, и чего-чего мы не касались. Много говорили о музыке, литературе. Либерман умный и тонкий человек <…> Я, кажется, после родного дома никогда приятнее не встречала Нового года. И, не сглазить, с этих пор и дома хорошая атмосфера» [949].
«Да, мы хорошо знали Ивана Алексеевича и Веру Николаевну, — писал А. Б. Либерман 23 июня 1964 года. — Во время войны они жили в Grasse, а мы недалеко от Grasse — в Cannes, на юге Франции. Иван Алексеевич часто бывал в Cannes и заходил к нам, чтобы потолковать о событиях дня.
Как сейчас помню жаркий летний день в августе 1942 года. Подпольная французская организация оповестила нас, что этой ночью будут аресты иностранных евреев (впоследствии и французские евреи не избежали той же участи). Мы сейчас же принялись за упаковку небольших чемоданов, чтоб скрыться „в подполье“. Как раз в этот момент зашел Иван Алексеевич. С удивлением спросил, в чем дело, и, когда мы ему объяснили, стал настаивать на том, чтобы мы немедленно поселились в его вилле. Мы сначала отказывались, не желая подвергать его риску, но он сказал, что не уйдет, пока мы не дадим ему слова, что вечером мы будем у него.
Так мы и сделали — и провели у него несколько тревожных дней. Это как раз было время борьбы за Сталинград, и мы с трепетом слушали английское радио, совершенно забывая о нашей собственной судьбе…
Пробыв около недели в доме Бунина, мы вернулись к себе в Cannes. В это время Иван Алексеевич был стопроцентным русским патриотом, думая только о спасении Родины от нашествия варваров».
Последние годы А. Б. Либерман жил в США в городе Berkley, California. Из его писем можно узнать кое-что интересное о Иване Алексеевиче. Вот он благодарит за «Козьму Пруткова», с моим комментарием, и пишет: «Большое спасибо! (хотя Иван Алексеевич уверял, что выражение „большое спасибо“ неправильно, ибо „спасибо“ происходит от „спаси Бог“)» (письмо 6 октября 1964 года). Прислав вырезку из «Нового журнала» «Переписки с ребенком» Бунина (стихи), Александр Борисович пишет о нем: «В этой „Переписке с ребенком“ он упоминает о голодном времени во Франции во время войны. Он с этим никак примириться не мог и целыми днями „охотился“ за всем съестным и был счастлив, как ребенок, когда ему удавалось раздобыть какую-либо колбасу, кусок сыра и т. п.» (письмо 8 сентября 1964 года).
Подтверждением слов Веры Николаевны о Либерманах, как о людях «очаровательных», служат его письма, его готовность помочь в литературной работе, когда так трудно было иметь научные контакты с зарубежьем. «Если вам, — писал он 28 мая 1965 года, — что-либо нужно, не задумывайтесь ни на минуту просить меня об этом — будет для меня большим удовольствием услужить вам».
Зуров писал 29 июля 1965 года:
«Во время войны у Буниных спасался парижский литератор Александр Васильевич Бахрах. Он явился в Грасс после отступления французской армии. Всю войну провел у Буниных. В самые опасные времена Вера Николаевна его крестила (в маленькой церкви, находившейся в Канн-ла-Бокка), а я для Александра Васильевича достал необходимые документы у священника каннской церкви Соболева. Во время пребывания в Грассе французских эсэсов, которые явились с русского фронта, Бахрах был на улице арестован ими, отведен в штаб, но выданная Соболевым бумага его спасла».
Прожил Бахрах у Буниных четыре года, а 23 сентября 1944 года уехал в Париж навсегда.
Он написал книгу «Бунин в халате»[950].
До издания книги Бахрах написал, по моей просьбе, воспоминания о Бунине для 84-го тома «Литературного наследства», прислал мне дубликат рукописи. По цензурным условиям воспоминания напечатаны не были.
В книге Бахрах пишет о Бунине необъективно. Я спросил художницу Александру Николаевну Прегель, которая знала Бунина, чем, по ее мнению, это можно объяснить. Она ответила, что спросила о Бахрахе Цвибаков; Яков Моисеевич и его жена — артистка Евгения Иосифовна жили на юге Франции в 1940–1942 годах и часто встречались с Буниными, потом переписывались. Евгения Иосифовна сказала Александре Николаевне: «Бунины его сначала скрывали, а затем получили для него бумаги от священника <…> Бунин его очень не любил и с трудом переносил» (письмо 26 марта 1979 года).
О книге «Бунин в халате» А. Н. Прегель пишет: «Я начала ее читать, но, правду сказать, она мне была не по душе, и я ее бросила. Не хочу портить того образа Бунина, который у меня остался от моих личных впечатлений о нем» (письмо 10 января 1980 года).
Андрей Седых отозвался о Бахрахе, как о «человеке весьма сером и ничем не замечательном» (письмо 20 мая 1965 года); он опубликовал в «Мостах» письма к нему Марины Цветаевой. «Я прочел и ахнул, — пишет А. Седых, — Марина на расстоянии в него влюбилась и придумала какой-то необыкновенный роман, — что-то вроде переписки Чайковского с фон Мекк. По-моему, они никогда не встречались, или встречи были очень мимолетные. Она жила в Праге, а он в Берлине. Но какие интересные и блестящие письма она ему писала <…> Я Марину немного знал. Но до переписки у нас дело не дошло. Объединяла нас любовь к Мандельштаму и Волошину» (письмо 20 мая 1965 года).
А. Седых также писал о Бахрахе: «Бунин его недолюбливал, но фактически во время немецкой оккупации спас ему жизнь, укрыв у себя с немалым личным риском».
О книге «Бунин в халате» А. Седых напечатал весьма одобрительную рецензию «Новое о Бунине» [951].
Уже минуло Ивану Алексеевичу семьдесят лет, пройдены многие дороги жизни. Двадцать третьего ноября 1941 года он отметил в дневнике:
«…Переписывал итинерарий [952] своей жизни и заметки к продолжению „Арсеньева“».
«Арсеньев» — пути давних лет. Теперь — «все вспоминается почему-то и вся моя несчастная история с Г<алиной>: было ужасно жаль ее и Маргариту Степун, ее подругу, „за их несчастную жизнь“» [953].
Галина Николаевна Кузнецова жила в доме Бунина с 1927 года, иногда уезжая на два-три месяца; первый раз посетила «Бельведер» в 1926 году. Она писала автору этих строк 8 ноября 1971 года:
«Родилась я в Киеве 10 декабря (27 ноября ст. ст.) 1900 года. Там же окончила гимназию в 1918 г.» — Первую женскую гимназию Плетневой. В романе «Пролог» точно описано ее детство. Оставила Россию в 1920 году, осенью, по-видимому, в ноябре. Через Константинополь уехала в Прагу. «Литературная моя деятельность, — продолжает она в цитированном выше письме, — началась, собственно, в Праге, где я была студенткой Французского Института (первые стихи были напечатаны в „Студенческих годах“, 1922). Из Праги я переехала в Париж, где познакомилась с И. А. Буниным и начала уже постоянно печататься в местных газетах и периодических изданиях, главным образом в „Современных записках“. В их издательстве вышли последовательно мои книги „Утро“ (1930), „Пролог“ (1933), сборник стихов „Оливковый сад“ (1937), перевод романа Ф. Мориака „Genitrix“ („Волчица“) в издательстве „Русские записки“ (1938). В 1967 г. вышла моя книга „Грасский дневник“, записи (не полные), сделанные в годы моей жизни в доме Буниных»[954].
Андрей Седых с поездки в Стокгольм в 1933 году подружился с Кузнецовой. Он писал: «Была она на редкость тонким, чутким человеком, очень застенчивой…» Бунин, по его словам, почувствовал в ней «настоящий талант и большую душевную тонкость». В Грассе под влиянием Бунина она «духовно и творчески оформилась».
В рассказе «Натали» (1941) в некотором смысле отобразилось то, что пережил сам Бунин: его увлечение Галиной Кузнецовой, хотя «свою жену Веру Николаевну, — пишет Андрей Седых, — он любил настоящей, даже какой-то суеверной любовью».
Вера Николаевна записала в дневнике 13 октября 1929 года:
«Идя на вокзал, я вдруг поняла, что не имею права мешать Яну любить, кого он хочет, раз любовь его имеет источник в Боге…» [955]