53668.fb2 Бунин. Жизнеописание - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Бунин. Жизнеописание - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

В 1895 году Бунин написал рассказ «Сутки на даче» (позднее озаглавленный «На даче»), в котором довольно иронически обрисовал толстовца и неприменимость его взглядов к реальной жизни, а впоследствии, в «Освобождении Толстого», он посвятил толстовцам несколько едких страниц.

Но перед Толстым-художником Бунин преклонялся всю жизнь. Он говорил, что как только он «услышит имя Толстого, так у него загорается душа, ему хочется писать и является вера в литературу» [89].

О Толстом он «рассказывал с каким-то трепетом, чуть ли не со страхом», — писал Г. В. Адамович автору этой работы 22 мая 1965 года. «Толстой неизменно живет с нами в наших беседах, в нашей обычной жизни» [90], — сообщает в дневнике поэтесса и писательница Г. Н. Кузнецова, много лет прожившая в доме Бунина.

Уточняя приведенные мною сведения в заметке «Последние годы Бунина» [91], Г. В. Адамович писал:

«Накануне смерти был у Бунина Ал. Ва. Бахрах (парижский литератор. — А. Б.), живший (вернее, скрывавшийся, как еврей) у него в Грассе во время войны. Бахрах мне сам об этом посещении рассказывал.

„Разговор зашел о Толстом, но не об „Анне Карениной“, а о „Воскресении“, и Бунин, болезненно морщась, вспомнил главу о православной обедне и сказал:

— Ах, зачем, зачем он это написал!

У вас упоминается „Анна Каренина“, и в такой форме, которая совпадает с моим разговором с Буниным, — но не накануне смерти, а за два-три месяца до нее. Я действительно спросил:

— Иван Алексеевич, помните вы ту главу, где ночью, на станции, в снегу, Вронский неожиданно подходит к Анне и впервые говорит о своей любви? (часть I, гл. 30. — А. Б.).

Бунин приподнялся на кровати и сердито взглянул на меня:

— Помню ли я? Да что вы в самом деле! За кого вы меня принимаете? Кто же может это забыть? Да я умирать буду, и то повторю вам всю главу слово в слово. А вы спрашиваете, помню ли я!“

Где-то (не помню, где) я этот разговор привел, по-русски. Кроме того, привел его во французском сборнике, посвященном Бунину, в серии книг, посвященных Нобелевским лауреатам, изданной Шведской Академией» [92].

Бунин говорил Бахраху: «Я недавно кончил перечитывать „Войну и мир“, должно быть в пятидесятый раз. Читаю лежа, но от восхищения постоянно приходится вскакивать. Боже, до чего хорошо… А в „Иване Ильиче“ взят какой-то ошибочный упор. Вот лежит Иван Ильич и думает: того-то не успел сделать, то-то позабыл, как гадко жизнь свою прожил. А главное ведь не это (и сразу с нескрываемым содроганием) — главное это ужас самой смерти, ужас небытия, ухода от жизни… Чем полнее прожита жизнь, тем страшнее приближение конца…

— Вы знаете, насколько выпукло написаны персонажи Толстого. Возьмите любой текст: каждому портрету уделяется лишь несколько слов, а создается впечатление, что описана каждая веснушка. И вы никогда ни с кем не спутаете Наташу, Соню, Анну. Только один Иван Ильич написан обще. Но это ведь сделано умышленно» [93].

Бахрах вспоминает свое посещение Бунина в последний день его жизни — 7 ноября 1953 года:

«Когда я пришел, он лежал полузакрыв глаза, еще более отощавший за ту неделю, что я его не видал, еще более подавленный и измученный, и красивое лицо его, сильно заросшее щетиной, было почти пепельного цвета… На его постели лежал томик Толстого, и когда я спросил его, что он теперь читает, он, как мне показалось, слегка приободрился и ответил, что еще раз хочет перечитать „Воскресение“, но сказал при этом, что читать ему уже трудно, трудно сосредоточиться, особенно трудно держать книгу в руках. А потом добавил и, что меня удивило, с какими-то почти гневными интонациями:

— Ах, какой замечательный был во всех отношениях человек, какой писатель… Но только до сих пор не могу понять, для чего понадобилось ему включить в „Воскресение“ такие ненужные, такие нехудожественные страницы…

Он имел в виду те, в которых описывается служба в тюремной церкви… (Не лишено возможности, что до этого дня ему и не попадался экземпляр „Воскресения“ с востановленными купюрами, сделанными в свое время цензурой.)» [94].

Бунин писал о Толстом М. В. Карамзиной 20 июля 1938 года: «Перечитайте кое-что, что я выписал из его дневников (в книге „Освобождение Толстого“, гл. XI. — А Б.), — например, как он шел на закате из Овсянникова, — „лес, рожь, радостно“, — как ехал вечерней зарей через лес Тургенева: „и соловьи, и жуки, и кукушка…“ Более прекрасных, несравненных слов о бессмертии ни у кого нет во всей мировой литературе» [95].

В 1899 году Бунин подарил Толстому только что вышедшую «Песнь о Гайавате» с надписью «Льву Николаевичу Толстому с чувством искренней любви и глубокого уважения».

Прожив зиму 1893/94 года в Полтаве, весной Бунин «отправился опять один странствовать то в поезде, то пешком, то на пароходе „Аркадий“, на котором он тогда поднялся вверх по Днепру» [96].

В июле он приезжал в Огневку Орловской губернии, в имение брата Евгения Алексеевича. Там встретил мать и сестру, которых Евгений вызвал телеграммой, — он сильно болел. Бунин уехал из Огневки 24 июля, 27-го был в Харькове, где встретил его Юлий Алексеевич. Оттуда братья отправились в Полтаву.

Летом он снова путешествовал по хуторам и деревням Украины, по старинным селам Поднепровья. В одну из таких поездок он видел на переселенческом пункте целую «орду» крестьян, гонимых нищетой и голодом с родных мест за десять тысяч верст в Уссурийский край. О переселенцах он скоро написал рассказ «На край света».

Девятнадцатого мая 1894 года Бунин записал в дневнике, что он был в одном из дачных мест под Полтавой, Павленки; отправился туда и 15 августа художник Мясоедов писал с него портрет «в аллее тополей на скамейке [97].

Двадцатого октября 1894 года в Ливадии умер Александр III, и это обстоятельство имело для Бунина большое значение. Дело в том, что за незаконную торговлю толстовской литературой — распространение изданий „Посредника“ — Бунин был приговорен к трехмесячному заключению в тюрьме. Теперь, по манифесту Николая II, он был амнистирован.

Четвертого ноября 1894 года, в день присяги новому императору, В. В. Пащенко, воспользовавшись тем, что „все мужчины отправились в собор и в приходские храмы“ [98], уехала, оставив Бунину записку: „Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом“… Эта фраза, — пишет В. Н. Муромцева-Бунина, — так часто цитировалась в течение нашей жизни и при Юлии Алексеевиче, что я не сомневаюсь в ее подлинности» [99].

Разрыв с Варей Бунин тяжело переживал. Родные опасались за его жизнь. По просьбе Юлия Алексеевича из Огневки приехал Евгений, чтобы увезти брата с собой. Но Евгений Алексеевич не решился один ехать с ним. Отправились все втроем. По настоянию И. А. Бунина остановились в Ельце. Встретиться с Варей или узнать, где она, оказалось невозможно. Ее отец при появлении Бунина в его доме обошелся с ним очень грубо: об этом пишет из Полтавы Юлий Алексеевич матери Варвары Владимировны.

В Огневке Бунин пробыл недолго. Скоро он опять отправился в Елец, где узнал, что В. В. Пащенко вышла замуж за его друга А. Н. Бибикова. Это известие настолько ошеломило Бунина, что, по словам сестры Марии Алексеевны, с ним «сделалось дурно, его водой брызгали». Он поехал к Пащенко, не застал их дома и поездом отправился домой. «Ему хочется уехать к тебе, — пишет далее Мария Алексеевна Ю. А. Бунину. — Но мы боимся его одного пускать. Да он и сам мне говорил, что я один не поеду, я за себя не ручаюсь»[100].

Сам Бунин говорит в письме (без даты) к Юлию, что, услыхав о замужестве Вари, «насилу выбрался на улицу, потому что совсем зашумело в ушах и голова похолодела, и почти бегом бегал часа три по Ельцу, около дома Бибикова, расспрашивал про Бибикова, где он, женился ли. „Да, говорят, на Пащенке…“ Я хотел ехать сейчас на Воргол, идти к Пащенко и т. д. и т. д., однако собрал все силы ума и на вокзал, потому что быть одному мне было прямо страшно. На вокзале у меня лила кровь из носу и я страшно ослабел. А потом ночью пер со станции в Огневку, и, брат, никогда не забуду я этой ночи! Ах, ну к черту их — тут, очевидно, роль сыграли 200 десятин земельки»[101].

О той поре своей жизни Бунин вспоминал: «Так же внутренно одиноко, обособленно и невзросло, вне всякого общества, жил я и в пору моей жизни с ней. Я по-прежнему чувствовал, что я чужой всем званиям и состояниям (равно как и всем женщинам: ведь это даже как бы и не люди, а какие-то совсем особые существа, живущие рядом с людьми, еще никогда никем точно не определенные, непонятные, хотя от начала веков люди только и делают, что думают о них). Я жил, на всех и на все смотря со стороны, до конца ни с кем не соединяясь, — даже с нею и с братом. И по-прежнему дома не сиделось…» [102]

Отношения Бунина и В. В. Пащенко отразились в «Жизни Арсеньева», хотя этот роман нельзя рассматривать как его автобиографию. Сам Бунин не раз протестовал против такого представления о его произведении.

Он писал:

«Недавно критик „Дней“, в своей заметке о последней книге „Современных записок“, где напечатана вторая часть (а вовсе не „отрывок“) „Жизни Арсеньева“, назвал „Жизнь Арсеньева“ произведением „автобиографическим“.

Позвольте решительно протестовать против этого, как в целях охранения добрых литературных нравов, так и в целях самоохраны. Это может подать нехороший пример и некоторым другим критикам, а я вовсе не хочу, чтобы мое произведение (которое, дурно ли оно или хорошо, претендует быть, по своему замыслу и тону, произведением все-таки художественным) не только искажалось, то есть называлось неподобающим ему именем автобиографии, но и связывалось с моей жизнью, то есть обсуждалось не как „Жизнь Арсеньева“, а как жизнь Бунина. Может быть, в „Жизни Арсеньева“ и впрямь есть много автобиографического. Но говорить об этом никак не есть дело критики художественной» [103].

Бунин говорил:

«Вот думают, что история Арсеньева — это моя собственная жизнь. А ведь это не так. Не могу я правды писать. Выдумал я и мою героиню. И до того вошел в ее жизнь, что, поверив в то, что она существовала, и влюбился в нее… Беру перо в руки и плачу. Потом начал видеть ее во сне. Она являлась ко мне такая же, какой я ее выдумал… Проснулся однажды и думаю: Господи, да ведь это, быть может, главная моя любовь за всю жизнь. А, оказывается, ее не было»[104].

В 1933 году в беседе с корреспондентом белградской газеты «Время» Милорадом Дивьяком Бунин говорил: «Можно при желании считать этот роман и автобиографией, так как для меня всякий искренний роман — автобиография. И в этом случае можно было бы сказать, что я всегда автобиографичен. В любом произведении находят отражение мои чувства. Это, во-первых, оживляет работу, а во-вторых, напоминает мне молодость, юность и жизнь в ту пору.

„Жизнь Арсеньева“ можно было бы вполне назвать „Жизнью Дипона“ или „Жизнью Дирана“. Я хотел показать жизнь одного человека в узком кругу вокруг него. Человек приходит в мир и ищет себе в нем место, как и миллионы ему подобных: он работает, страдает, мучается, проливает кровь, борется за свое счастье и в конце концов или добивается его, или, разбитый, падает на колени перед жизнью. Это все!.. Арсеньев, Дипон, Диран, можете назвать героя как угодно, суть дела от этого нисколько не изменится»[105].

Вера Николаевна также неоднократно подчеркивала, что «Жизнь Арсеньева» нельзя назвать автобиографией и что в образе Лики лишь частично отразились черты В. В. Пащенко.

«Лика-Пащенко, — пишет она, — только в самом начале, при первом знакомстве, но и то автор сделал ее выше ростом. В Лике собраны черты разных женщин, которых любил он. Скорее чувства Алеши Арсеньева совпадают с его чувствами к Пащенко. Иван Алексеевич написал, что „Лика вся выдумана“. Кроме того, он был так влюблен в Пащенко, что не мог даже мысленно изменять ей, как изменял Алеша Арсеньев. Не мог он в ту пору вести таких разговоров, какие велись между ними в „Жизни Арсеньева“, они более позднего времени. Кроме того, много сцен взято из времени его женитьбы на Цакни, когда он жил в Одессе, и внешность Лики более похожа на внешность Цакни, чем на внешность Пащенко. Я обеих знала»[106].

О Лике-Пащенко В. Н. Муромцева-Бунина также писала: «Не Лика „списана“ с Пащенко, Бунин воскресил свои чувства к ней… Пащенко не была некрасивой, у нее были мелкие, но правильные черты лица, хотя шея у нее была короткой, носила очки, стригла на манер 80-х годов волосы, тогда как Анна Николаевна (Цакни. — А. Б.) была красавицей восточного типа. И сцена ревности Алеши была пережита [не] в Орле, она (А. Н. Цакни. — А. Б.) танцевала с каким-то красавцем на балу в Одессе в нарядном туалете. У меня главная цель [107] доказать, что „Жизнь Арсеньева“ не жизнь Бунина, что это не автобиография, а роман, написанный на биографическом материале, но, конечно, многое изменено. Например, он описывает, как он с подругой Лики ходил к усадьбе, взятой в „Дворянском гнезде“ Тургеневым. Это он ходил со мной, а во время своей орловской жизни не удосужился ее посмотреть… Но вы понимаете, что для романа это был козырь, тут он и высказывает свои мысли о Тургеневе. Но критики некоторые упорно называют это произведение автобиографией…»[108]

«Также из Одессы перенесена в Елец сцена беготни брата героини с собакой, — это бегал брат Анны Николаевны… Бунин даже у Гали (Г. Н. Кузнецовой. — А. Б.) взял, как она под большим шелковым платком лежала на диване». Варвара Владимировна «была другим человеком: бойцом по натуре»[109].

Бунин писал в дневнике 1 февраля 1941 года о В. В. Пащенко: «Вспомнилось почему-то время моей любви, несчастной, обманутой — и все-таки в ту пору правильной: все-таки в ту пору были в ней, тогдашней, удивительная прелесть, очарование, трогательность, чистота, горячность»[110].

В письме М. В. Карамзиной 10 апреля 1939 года Бунин говорит, что в Лике воплощено «общеженское молодое, в его переменчивости, порождаемой изменением ее чувства к „герою“, кончившимся преданностью ему навеки. Я только это и хотел написать, — не резко реальный образ, — резкость уменьшила бы его тайную прелесть и трогательность… Вся моя книга сплошь выдумана (на основании только некоторой сути пережитого мною в молодости — и в моей первой сильной любви — к девушке, как земля от неба отличной от Лики и умершей, кстати сказать, только в 1917 году (правильно — в 1918-м. — А. Б.), весной, бывшей больше двадцати лет замужем за другим и имевшей дочку, лет пятнадцати умершую от чахотки, на пути из Швейцарии в Россию через Швецию — во второй год войны)… Правду писать я бы не мог — было бы бесстыдно быть таким интимным…»[111].

В январе 1895 года Бунин оставил службу в Полтаве и уехал в Петербург. Остановился на Невском (д. 106, кв. 13). Он встретился с редакторами журнала «Новое слово» С. Н. Кривенко и А. М. Скабичевским, с Н. К. Михайловским; по-видимому, в этот приезд он познакомился с писателем А. М. Федоровым, с которым впоследствии подружился.

Познакомился он и с К. Д. Бальмонтом. Поэт М. М. Гербановский писал Бунину 11 февраля 1895 года из Петербурга: «С Бальмонтом вижусь часто, и всякий раз вспоминаем мы о тебе»[112]. По поводу этого письма Бунин записал в дневниковых заметках 20 марта 1915 года: «Перечитал письма Гербановского-Лялечкина. Наша дружба с Бальмонтом»[113].

Между 6 и 8 февраля 1895 года Бунин приехал в Москву, поселился в меблированных комнатах Боргеста у Никитских ворот.

Об этих днях Бунин писал впоследствии:

«„Старая, огромная, людная Москва“ и т. д. Так встретила меня Москва когда-то впервые и осталась в моей памяти сложной, пестрой, громоздкой картиной — как нечто похожее на сновидение. Через два года после того я опять приехал в Москву — тоже ранней весной и тоже в блеске солнца и оттепели, — но уже не на один день, а на многие, которые были началом новой моей жизни, целых десятилетий ее, связанных с Москвой. И отсюда идут уже совсем другие воспоминания мои о Москве, в очень короткий срок ставшей для меня, после моего второго приезда в нее, привычной, будничной, той вообще, которую я знал потом около четверти века.

Это начало моей новой жизни было самой темной душевной порой, внутренно самым мертвым временем всей моей молодости, хотя внешне я жил тогда очень разнообразно, общительно, на людях, чтобы не оставаться наедине с самим собой. Пространно говорить о последующей моей жизни нет возможности. Нет и необходимости: многое уже сказано, и прямо, и косвенно, в моих прежних писаниях»[114].