53752.fb2
И вот наступил полагающийся срок, и я стала пенсионеркой. Бдительные «друзья» Ал. Соболева, которые с него влюбленных глаз не спускали, мгновенно смекнули: вот он - отличный повод облить грязью поэта и потрепать ему нервы. Не успела папка с моим «юным» пенсионным делом занять свое место в первомайском райсобесе, как в БХСС городского управления МВД поступил «сигнал». Он сообщал: жена Соболева ни одного дня нигде не работала, пенсия ей оформлена из... гонораров мужа, поэта, автора широко исполняемого произведения... Бред пьяного шизофреника! Я и по сей день не представляю себе механику такого «оформления». Но те, кто «сигналили», или имели личный опыт в подобных махинациях, или покоряли государственно заинтересованным тоном, грамотно, убедительно, патриотично!.. Не без расчета на недалекого пугливого милиционера.
Итак, была поднята тревога по факту подлога, совершенного не кем иным, как автором знаменитейшей песни. Однако... евреем! А евреи известно... Схватить мошенника за руку, вывести его на чистую воду возжелали советские стражи порядка, игнорируя при этом возможность заурядной клеветы. Перед ними был жид!.. Лови!..
Проверяли, рылись в райсобесе, ездили в институт, где я работала и где находилась копия моей трудовой книжки. Дело не состоялось. Хотя его завели! И чтобы закрыть ими же сочиненное хамство, послали повестку с угрозой!
Там же, в отделе внутренних дел, Ал. Соболев потребовал назвать имя клеветника. Вертясь и ёрзая на стуле, милиционер выдавил: «Сигнал был телефонный, анонимный...» Остановитесь, вдумайтесь: телефонный, анонимный, а сколько «сочувствующих», заинтересованных сразу породил, возбудив у них азарт гончих псов. «Ату его... Ату!» Растет, растет букет с таким названием. Множится число составляющих его «цветов». Настоящих, несфабрикованных, неоспоримых.
Любовь к автору «Бухенвальдского набата» Советского комитета защиты мира (СКЗМ). Мне было бы очень приятно и, пожалуй, даже лестно написать эти слова без иронии, без насмешки, без упрека. Не смогу. Не получится. Не состыкуется с правдой ни в прошлом, ни в настоящем - в первые годы XXI века.
Прежде чем пуститься в воспоминания, не нарушающие общий тон повествования, несколько слов об этой организации. Сейчас о ней почти ничего не слышно, о ее делах - тоже. Для тех, чья сознательная жизнь приходится на постперестроечный период, считаю нужным кое-что пояснить. СКЗМ - бурно действующая организация послевоенного периода, 50-70-х годов вплоть до начала перестройки, когда она вроде бы сникла, утратила свое важное значение. Обязана предупредить: ошибочно думать о ее функциях как построенных исключительно на принципах добровольности: мол, собрались в один прекрасный день где-то на ясной полянке добрые дяди и тети, взялись за руки и объявили себя отныне и присно - миротворцами. И стали звать всех к миру и в доказательство своих сугубо мирных намерений рассылать во все концы объяснения и клятвы верности идеалам всеобщего мира до гроба. Компартии - мастерице и любительнице мистификаций, - может быть, и хотелось выдать СКЗМ за такое со всех сторон идиллическое сообщество.
Но предопределенный и запланированный заранее характер деятельности СКЗМ, подтекст этой деятельности заставляли видеть в СКЗМ, что и было на самом деле - отлично организованную ячейку тоталитарной системы. А эта система по своей природе не могла допустить неконтролируемых проявлений гражданских чувств. В стране-тюрьме всему и для всего отводилось место и время, никаких стихийных выступлений, всё по бумажке, на которой расписано, кому, что следует делать, где и когда. Поэтому СКЗМ лез с советским пониманием мира и в другие страны, придумывая разного рода форумы в защиту мира, фестивали молодежи в защиту мира, миротворческие миссии посредством теплоходов-пароходов, что несли якобы вести о мире... туда, куда их пускали. Потому что за границей давно и четко представляли себе, что такое защита мира по-советски, по-коммунистически, что это за двойная игра. Одураченные компропагандой, советские люди не задумывались над тем, откуда поступали ой-ой-ой какие денежки на проведение миротворческих спектаклей в постановке советских миро-режиссеров, сколько это все стоило. Что-то не помню, чтобы правительство хоть раз назвало в бюджете статью расходов на СКЗМ и отчиталось за них на исходе определенного времени. Таковы краткие сведения о СКЗМ.
А теперь назрели вопросы: почему автора «неофициального гимна защитников мира», как называли «Бухенвальдский набат», ни разу не пригласили для участия в многочисленных миротворческих акциях, проводимых в пропагандистских целях? Поневоле думалось, что на разного рода сборах советских миротворцев или проводимых по инициативе СКЗМ всегда не хватало одного места... Для кого? А для того, чью песню слушали и во все горло распевали миротворцы...
Помню, в 1963 г. в Москве проходил форум «Женщины мира в борьбе за мир». Концерт при закрытии форума начался песней на стихи Александра Соболева «Женщины мира» (музыка Юрия Ефимова) и закончился, как заканчивались в те годы все сколько-нибудь заметные собрания, а уж значительные и подавно, - «Бухенвальдским набатом». Где находился тем вечером автор двух этих песен? Логично предположить, что сначала в качестве почетного гостя форума принимал участие в его работе, а затем вместе с делегатами и другими гостями переместился в концертный зал на торжественное закрытие. Увы!.. Успех своих песен, успех бурный, шквальный, когда зал взрывался аплодисментами, - он наблюдал дома, сидя у телевизора. Я это хорошо запомнила. Как сейчас вижу выражение его лица: глубоко сосредоточенный, без улыбки взгляд, устремленный на экран и... казалось, мимо, в себя... Тогда я поняла с ужаснувшей ясностью, как можно убивать человека, не прикасаясь к нему, как можно отравить счастье и радость от творческой удачи.
И теперь, десятилетия спустя, я определяю его тогдашнее состояние словами Федора Абрамова: «А ты, оплеванный и униженный, пиши многие годы. Вот это - подвиг! Вот это - мужество!»
Почему СКЗМ понадобилось почти четырнадцать лет, чтобы «определиться» по отношению к поэту Ал. Соболеву, сделавшему всеми признанный вклад в международное антивоенное движение? Напомню: триумф «Бухенвальдского набата» состоялся в 1959 г. в Вене. С тех пор — нарастающая популярность. О чем раздумывал, что примерял и прикидывал СКЗМ, по своей инициативе или по указке «сверху», где поэт не котировался, откладывая его официальное признание в качестве «Борца за мир» год за годом, аж до 1973 г.?! Кстати, здесь и «ушки» СКЗМ видны как организации «самостоятельной». Да, в 1973 г., не иначе как из-за небывалой популярности песни в мире, СКЗМ решил-таки наградить Ал. Соболева медалью «Борец за мир». Конечно, «дареному коню в зубы не смотрят». Но здесь случай неординарный. Благодаря своему международному значению и звучанию, «Бухенвальдский набат» и его автор точечка в точечку тянули на другую медаль СКЗМ - «За укрепление мира между народами». Почему именно ее не вручили Ал. Соболеву? Всех причин не знаю. Но одну назову: за «неприрученность»! За ни разу не выраженное желание ходить на поводке. Как чужому.
Вручение награды, так принято, акт торжественный, в присутствии прессы, гостей, официальных представителей, открытый. При большом скоплении людей. Но Ал. Соболеву в числе многого прочего и это было «не положено».
А посему медаль, так сказать местного значения, именуемую «Борец за мир» (между прочим, я случайно узнала, что медаль такую можно было «купить», сделав приличный денежный вклад в фонд мира СКЗМ!), Ал. Соболеву просто отдали - не вручили! - без всякой помпы! Секретарь СКЗМ в своем кабинете тихо, при полном безлюдье, отдала коробочку с медалью удостоенному ее поэту. Как взятку или частный презент. Правда, руку пожала. Ну, над разгадкой такого хамства голову ломать не стоит: поэта замалчивали, его прятали от людей, ему не хотели делать рекламу.
Секретарем СКЗМ была немолодая женщина. Это обстоятельство остановило Соболева от равнозначного ответного хода... Разгадав очередной выпад, он опять вспомнил им же придуманную формулу: «важно не явление, а отношение к нему» - и засчитал этот инцидент в число подобных, чем периодически радовала его советская действительность.
Вопросы, которые могут возникнуть:
- зачем Ал. Соболев принял - награду-ненаграду - из недружественных, проще говоря, из враждебных рук в СКЗМ?
- зная истинное отношение к борьбе за мир на верхних этажах советской власти, считал ли факт награждения значительным этапом в своей жизни?
- испытывал ли приятное волнение, трепетно ли ждал награды СКЗМ, утверждающей официально его миротворческую деятельность?
Он имел обыкновение провожать минувший и встречать год приходящий стихами, которые так и называл - предновогодние или новогодние. В первых говорилось о достижениях или несбывшихся планах, утратах прошедшего отрезка жизни. В других высказывалось такое естественное для любого человека желание заглянуть вперед. У поэта Ал. Соболева - угадать, как он признавался,
...что ждет меня с женой-подругой: иль наконец счастливый взлёт, иль снова поединок с вьюгой?..
Вот что написал он в традиционном новогоднем стихотворении 31 декабря 1972 г., обращаясь к наступающему Новому году:
...а ты скажи по правде, я получу награду - медаль «Борец за мир»?
Не получу - так что же...
Здоровья лучше мне, как говорят, дай Боже, и канарейкам тоже, и теще, и жене...
Прохладное размышление с оттенком иронии - не важность с надутыми щеками. Поэт не скрывает, что вдобавок к здоровью ему куда нужнее и другое:
...Дай, Новый год, обет: чтобы рождались строчки счастливые - «в сорочке» - и вылетали в свет.
Стоило ли Ал. Соболеву демонстративно отказаться от медали «Борец за мир»? Нет. Этот поступок давал возможность толковать его не в пользу поэта. Гласного скандала партия не допустила бы. Но новых тайных ударов избежать Ал. Соболеву было бы невозможно. А он и без того «наслаждался» положением отверженного. Думается, поднатужившись, родная партия сумела бы изгадить и судьбу прославленного детища поэта — «Бухенвальдского набата». Рисковать так у автора этой песни права не было. Морального. Самого главного, определяющего. Выше личных интересов.
После «Бухенвальдского набата» Ал. Соболев задумал силой поэтического слова позвать людей по-иному посмотреть на окружающую их прекрасную, сказочно-разнообразную природу планеты Земля. Он задался целью, повествуя стихами о природе, всякий раз указывать или напоминать владыке на Земле — человеку о его постоянной, вечной ответственности за Жизнь во всех ее проявлениях.
Когда таких поэтических лирико-философских произведений набралось тридцать, то получился, подумал поэт, небольшой тематический сборник, составленный из его доходчивых монологов, зовущий к миру. Вот одно из стихотворений этого сборника.
В весеннем небе, трепетный, незримый, поет, поет певец неповторимый.
Как этот голос серебрист и звонок,
как он взмывает в голубую высь!
Солирует над пашней жаворонок...
Глядите, люди, как прекрасна жизнь!
Тепло, и радость в акварельной шири, дыши и наслаждайся, человек!
В своем огромном благодатном мире мир нерушимый утверди навек.
Вдруг над Землей, как призрак, - гриб огромный! Его взметнула ядерная бомба!
Что может быть страшнее и нелепей: удар!.. Ни жизни, ни певца - Пустыня. Пепел...
Эти лирические строки обращены к каждому человеку, живущему на Земле. Поэт еще и еще раз высказывает свое горячее желание, свою мечту,
...чтобы люди Земли дружили, как братья, и мир берегли...
Стихотворение «Я возле дома посадил дубок...» тоже нашло свое место в рукописи антивоенного сборника поэта.
Я выше цитировала заключительные строки этого стихотворения. Но полны тревоги за юный дубок и начальные строфы:
Погожим днем, дремотою объят, он радовался и теплу и солнцу...
С дождем упал на первый листик - яд, - на нежный листик опустился стронций...
В тревожный год дубок увидел свет: бесились водородные метели.
И тысячи нацеленных ракет едва-едва над миром не взлетели...
В рабочей тетради Ал. Соболева запись: «Нас будут вспоминать не за успехи в сражениях, а за то, что мы сделали для человеческого духа (Джон Кеннеди)».
Земля, Земля, планета голубая, с высот волшебным кажется твой свет.
Ты все еще такая молодая, зовущая и в миллиарды лет... -
так начинается сонет из собранной поэтом будущей книжки. Он размышляет:
...к тебе корабль, быть может, направляют с другого мира... -
и надеется, что
...когда, преодолев пределы, те космонавты на тебя сойдут, не мертвою пустыней обгорелой - красавицей живой тебя найдут, где чаша жизни до краев полна... где навсегда повержена война!..
Даже по первой строке нетрудно догадаться, о чем говорит поэт в сонете «О человек, единый царь природы...».
Поместил Ал. Соболев в предполагаемый сборник и стихотворение, посвященное Дню Победы. В его заключительной строфе сказано:
У нас такая нынче дата - превыше многих славных дат.
От бомб хранилища трещат...
Грозит Земле военный атом...
Так был иль не был
СОРОК ПЯТЫЙ?!
Это то, о чем забывать легкомысленно, преступно, предупреждает поэт. Не буду перечислять всех стихов, подобранных Ал. Соболевым для доверительной, задушевной беседы с читателем о мире, думаю, и сказанного довольно. Он назвал будущую книжку строкой из «Бухенвальдского набата»: «Люди мира! Будьте зорче втрое, берегите мир!», что от первой до последней строки соответствовало ее содержанию, общему замыслу.
Взяв рукопись, он направил стопы в Советский Комитет защиты мира. Зачем? Он что - вдруг свято уверовал в искренность и последовательность СССР в миротворческих делах? Нет, конечно, он знал, что его ждет встреча с шулерами. А куда еще он мог идти в пределах страны? Кто, где ждал его новый вклад в борьбу за мир? Его намерение было прозрачно, желание закономерно: он хотел, чтобы СКЗМ стал его союзником в издании подготовленной им книжки массовым тиражом, пусть в мягкой обложке, в виде общедоступной брошюры. При встрече в СКЗМ он высказал пожелание, чтобы такая книжка появилась в свет как издание «Библиотеки журнала “Огонек”». Короче говоря, Ал. Соболев предложил СКЗМ антивоенный агитационно-пропагандистский добротный материал, рассчитанный на массовую аудиторию, на массового потребителя. Так выглядела сугубо деловая сторона его инициативы. Опираясь на эти соображения, он и обратился в СКЗМ. И вместо поддержки получил отказ. Тогдашний глава СКЗМ красноречиво и с мягкой настойчивостью убеждал Ал. Соболева в невозможности договориться с главным редактором «Огонька» А. Софроновым, ссылаясь на его несговорчивость, упрямство, самостоятельность (?!), независимость (?!) в подборе (на поводке ЦК) литературных рукописей для «Библиотеки “Огонька”». Вранье с «голубыми глазами»: СКЗМ и «Огонек» подчинялись одному хозяину - ЦК партии и по его правилам играли в общие «игры» на поле антивоенной деятельности. Поверить в их разногласия, когда заходила речь о защите мира? Не только не хочется, но и не можется. Чушь. Если надо сжать пальцы в кулак, то никто не станет уговаривать каждый палец занять уготовленное ему место. СКЗМ просто отпихнул борца за мир поэта Ал. Соболева подальше от антивоенных действий. Неприятие его оказалось и в этом случае сильнее важности и нужности его своевременной, полезной книжки. Доброй. Умной.
...Вы слышите: «Ату его... Ату!» Прямо на глазах увеличился букет с таким названием еще на один «цветок». И я не притянула его «за уши»... Ведь верно?
Что сталось со сборником антивоенных стихов? В том виде, каким его задумал и подготовил автор, света он не увидел. С годами некоторые стихи стали песнями. Одна из них с мелодией Анатолия Новикова часто исполнялась во время красных дней календаря. Она, в отличие от большинства антивоенных стихов Ал. Соболева, была «привязана» непосредственно к территории страны, начиналась словами:
Мы повергли фашистские орды во прах - это каждому в мире известно.
Тяжкой памятью в наших хранятся домах о погибших героях известья.
Миллионы сынов потеряла страна.
Нам война не нужна, не нужна...
Во всяком случае, она призывала к миру, дружбе без гибели людей. Несколько стихов из сборника были опубликованы. Выходили по одному, не под общей шапкой, не объединенные общей идеей. Особого внимания не привлекли. Добротная публикация. Вот и всё. Тем более что имя автора в результате замалчивания известности не приобрело. Большую часть сборника поэт положил «в стол». Стихи были опубликованы в основном в посмертном сборнике стихов Ал. Соболева «Бухенвальдский набат. Строки-арестанты» в 1996 г. Как подтверждение верности поэта борьбе за мир. Как документ о двурушниках СКЗМ.
Все антивоенные стихи Ал. Соболева отличала одна обязательная особенность: в них отсутствовал даже намек на то, что в вопросах защиты мира «партия - наш рулевой». Есть человек на Земле, есть все живое. И единственное условие сохранения Жизни - мир и только мир. И ничто другое.
Как-то во время одной из наших долгих прогулок по лесу в окрестностях Озёр Александр Владимирович вдруг поделился со мной замыслом рассказа... О чем? Какая мысль жила своей жизнью в голове поэта, пока он неторопливо брел по старому березняку, высматривая самые прозаические лисички, сыроежки да маслята?
- Представь себе, - импровизировал он, - что всем народам всех стран земного шара становится вдруг известно, что очень скоро, по прошествии нескольких месяцев, планета Земля, такая незыблемая опора всех и каждого, может, с большой степенью вероятности, столкнуться со случайным небесным телом - странником во Вселенной, что столкновение может стать роковым для существования Земли... Ну, скажи, в создавшейся ситуации, в момент угрозы всеобщей гибели, во что мгновенно превратятся разъедающие людей злоба, вражда, зависть, алчность, склонность к порокам?! Как все это ничтожно перед неотвратимой глобальной космической катастрофой, в один миг сметающей, превращающей в мельчайшие частички «хозяина на планете - человека» и все то, что он придумал, чтобы отравлять жизнь ближнему и близкому... Я это говорю, - продолжал он, - к тому, что у человечества всегда есть возможность жить как в раю, если оно возьмется за ум, сумеет хоть на несколько сантиметров подняться над своей глупостью, преодолеет инертность и неумение видеть на шаг вперед... И главное - осудит войны, роковое заблуждение человечества.
Придуманный рассказ получил название «Авелобос» - по астрономическому имени блуждающего астероида («Авелобос» - Соболев А., прочитанное наоборот). Осуществить замысел поэту не довелось. В жизнь его вклинилась квартирная эпопея и по-своему скорректировала творческие замыслы...
Можете себе представить мое удивление, когда во время одной из встреч М. Горбачева и Р. Рейгана, кажется, это было в Москве, Рейган задал Горбачеву тот же вопрос, что лег многими годами раньше в основу сюжета ненаписанного рассказа Ал. Соболева: станет ли человечество думать о своих пристрастиях к капитализму или коммунизму, если возникнет угроза космической катастрофы? Я так сильно была удивлена совпадением мыслей поэта и государственного деятеля, что не запомнила ответа М. Горбачева. От прямого комментария он, кажется, уклонился. Но как хорошо, что нужные, добрые мысли рождаются у людей, разделенных и временем и расстоянием. Значит, такие мысли живы и живучи.
СТРАНА-ТЮРЬМА
Несколько раз по ходу своего повествования я называла СССР страной-тюрьмой. Такое определение не мной придумано, слышала его в выступлениях приглашенных на радио или телевидение. Но выступавшие не вдавались в подробности. И я не буду здесь говорить об общественно-политическом устройстве других стран. Расскажу о том, что заставляет меня так отзываться о стране, где прошла моя жизнь. А уж дело каждого согласиться со мной или нет.
Предварю свой рассказ утверждением: только в условиях страны-тюрьмы сложился тип «советского человека». В минус ему, в упрек ему выдвигаю обвинение: только находясь в тюремных условиях, можно было вытерпеть политические репрессии, как должное воспринимать гибель миллионов жертв коммунистического террора. Изуродована психология населения, смещены понятия о чести, честности, благородстве, стыде.
Несмотря на это, начну описание страны-тюрьмы с комплимента коммунистам, советским коммунистам, ибо никто и никогда еще не сумел додуматься до такого тюремного содержания людей, когда бы они восхваляли свою тюрьму. Где бы с младенческих лет приучали каждого признавать свое состояние единственно приемлемым и разумным, более того — самым гуманным на Земле. Что укладывалось в краткую формулу:
Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек...
Как удобнее, на взгляд никудышного пастуха, регулировать и координировать жизнь стада: когда оно вольно пасется на просторных пастбищах или когда распределено по загонам? Всякому ясно: не только удобнее наблюдать, кто чем занимается, но - а это главное из главнейших - проще вбивать в головы, в сознание находящихся по загонам «марксизм-ленинизм», идеологию, которая, по словам коммунистов, является могучей силой в революционном социалистическом преобразовании общества и создании новой коммунистической культуры. Такова идеология по-коммунистически, из словаря советских лет. Преобразующую силу социалистической культуры коммунисты отлично понимали и успешно пользовались ею.
Идеологическое воспитание советского населения начиналось уже в загончиках для малолеток, в детсадиках. Вместо пения о птичках, рыбках, кошечках да собачках, о «фиалке у резвого ручья» малыши хором, дружно декламировали, притоптывая ножками, маршируя гуськом:
Ленин - наша школа, по ленинской тропе мы все в борьбе тяжелой
идем за ВКП... (Всесоюзная коммунистическая партия)
Ничего не понимали? Неважно! Зато запоминали, запоминали крепко, навсегда, как запоминают с детства.
С приведенной литературной продукцией - идеологическим фундаментом - малыши-первоклассники попадали в октябрятские «звездочки», загончики для тех, кто постарше. Здесь идеология уже материализовалась: на груди первоклашек прочно обретали свое место красные звездочки. Ритуал! Семилетнему ребенку девочки из старших классов - вожатые - вдалбливали: картонная звездочка - хорошо, но обтянутая красной тряпочкой - лучше! И дети старались вовсю! Хотелось по младости - по глупости отличиться, перещеголять другого. А главное - красный цвет. Цвет причастности.
К чему? Мало кто из детей понимал, но чувствовал себя к чему-то приобщенным. Красные звездочки алели на груди каждого. За сим просматривался коллектив! Подчиняйся его законам, его силе. Обезличка. Нивелировка. Стандарт.
Следующий загон - для пионеров. Кумачовые галстуки. На шее каждого. Опять стандарт. Стандартный вопрос-приказ: «Пионер! К борьбе за дело Ленина (позже - Ленина-Сталина) - будь готов!». Стандартный, единый для всех и каждого ответ: «Всегда готов!». Бессмысленно застывшие глазки, парализованная воля. Болванчик. Но существо - безвозвратно коллективное. Какая борьба? Что за борьба? Как она выглядит? Неведомо!.. Но коллектив, стадо - уже налицо.
А вдали путеводная звезда - подвиг пионера Павлика Морозова. Существо, напичканное компартийной идеологией, не должно быть прихотливо:
Ах, картошка - объеденье, пионеров идеал.
Тот не знает наслажденья,
Кто картошки не едал!..
Я привела здесь слова песен разного времени. Но закваска у них одинаковая, преследующая одну цель.
В четырнадцать лет ребят принимали в комсомол. Загон дня начинающей по-взрослому соображать молодежи.
Смело мы в бой пойдем за власть Советов.
И как один умрем в борьбе за это...
или:
...Марш вперед! Мы смелы и дружны, нет преграды молодым!
Если надо, если нужно - и юность отдадим!..
или:
Мы беззаветные герои все.
И вся-то наша жизнь есть борьба!
или:
.. .И с нами Ворошилов - первый красный офицер, готовы кровь пролить за СССР...
Смесь низкопробных «патриотических» выкриков и плохо скрытой агрессии. Можно цитировать долго. Зачем? И так понятно.
А разве не загончиками для интеллигенции были так называемые творческие союзы? Почему партия так охотно поддержала идею об их создании и существовании? Ну, жили бы себе да поживали в стране разные поэты и писатели, писали бы что хотели, по-своему, подчеркивая каждым новым произведением свою творческую индивидуальность... Это никуда не годилось. Самая одаренная часть интеллигенции при такой «вольнице» была бы совершенно неуправляемой! При тоталитарном коммунистическом режиме - нонсенс! А посему под присмотром и по велению партии возникали и существовали Союзы писателей, Союзы композиторов, Союзы художников, Союзы журналистов. И все - советские: ССП, ССК, ССХ, ССЖ. И Всесоюзное театральное общество, не какое-нибудь, а исключительно советское.
У большей части творческих работников, почти у всех поголовно, рядом с членским билетом творческого Союза находилась в кармане и красная книжка члена Коммунистической партии. Иначе и быть не могло, ведь они все олицетворяли собой работников советской культуры, т.е. авангарда идеологического фронта. Они были впряжены в компартийную «повозку». Они не были свободны, явно не мустанги!.. А «повозка» обязывала не только хвалить груз, на ней лежащий, но и хозяина, тот груз придумавшего. Словом, хвалить! Воспевать средствами искусства, создавать видимость всенародного довольства! Умиляться и восторгаться любыми делами партии, любыми исходящими от нее указаниями и приказаниями.
И восхваление всего родившегося и существующего под знаком коммунистическим, понятно, щедро оплачивалось. Творческие работники жили почти при коммунизме, который перед остальной, оболваниваемой с их помощью массой держали в виде морковки перед мордой осла.
Рвением и усердием советских деятелей культуры утвердилось в сознании советских людей представление о компартии как о партии неошибающейся, не делающей ничего плохого, непогрешимой во всех отношениях - следовательно, некритикуемой! Делай что хочешь - все свято! На все можно и должно только молиться. И преданно служить руке поощряющей, с куском мяса протянутой к существу на поводке...
Вот откуда и появлялись вирши, становившиеся песнями, которые я цитировала, говоря о загончиках для людей советских.
И превращались писатели в заводных соловьев и в птиц, сидящих в клетках. И приобретали изумительное право: быть тоже некритикуемыми! Если судить о качестве произведений вернопроданных советских писателей, которых никогда не укоряли хоть за малые литературные «недо...», то смело можно утверждать: советская эпоха изобиловала появлением художественных произведений только на уровне шедевров! Так хорошо, что придраться не к чему! А если вдруг кто-то из членов ССП и пытался выступать с критикой, хоть слегка задевающей непогрешимую святую компартию, то нарушителя общего благостного покоя тяжкая кара настигала непременно. Разница наказания определялась в идеологических отделах ЦК партии: одних журили наставительно в прессе; других - вроде Дудинцева за его «Не хлебом единым» - надолго лишали возможности публиковаться, ввергали в нужду. Пастернака - убили! Обнаглели до такой степени, что заставили отказаться от Нобелевской премии. Не выдержал поэт. Наума Коржавина выдворили за рубеж. И лишили фактически общего признания на Родине. Кто знает поэта Коржавина?.. А он достоин большего, чем известности в узких литературных или интеллигентских кругах, я уж не говорю о Солженицыне, которому Ал. Соболев посвятил одно из лучших своих публицистических стихотворений, назвав его «Изгнание совести».
И родилось в ССП - загоне страны-тюрьмы - агрессивное племя «визгливых приспособленцев», напомню, по определению К. Чуковского. Не из числа наиболее одаренных, это понятно. Но зато продавшихся на корню, сочинявших великое множество поэзии и прозы во славу общества развитого социализма. Это был гигантский поток из стихов, поэм, романов и повестей, рассказов и «литературоведческих» статей и книг. Они врали, врали, врали на все лады, ибо показывали жизнь не такой, какой она была на самом деле, а какой полагалось ее видеть. Комната смеха наоборот: где урод виделся в зеркале писаным красавцем. Плохо, бедно, убого жившим советским людям рассказывали не стыдясь и не краснея врали в глаза об их счастливой, самой счастливой жизни на Земле. А чтобы они не перестали верить, чтобы, не дай Бог, не стали сравнивать, их не пускали за границу. Это вроде бочки: на дне ее - народ. Наверху бочки - по краям, откуда все видно вокруг, - сидели литераторы проданные и журналисты проданные и рассказывали сидящим на дне бочки, что они видят и как все виденное ими плохо по ту, наружную сторону бочки. А тут, глядишь, уже и песенка подготовлена:
Летят перелетные птицы...
А я не хочу улетать, а я остаюся с тобою, родная навек сторона, не нужно мне счастье чужое, чужая земля не нужна!..
Вслед за этим плавно и мягко, как по маслу, скользит вывод: кто хочет за рубеж, он - кто? Да ведь враг, не иначе!
На такой почве, кстати, родилась ненависть к евреям, пожелавшим уехать в Израиль.
Состояние несвободы для писателя... Как его назвать, если не тюрьмой? А кто хозяин в любой тюрьме? Страх. Он подогревался наличием в каждой парторганизации «партинформатора райкома» - доносчика из членов партии. В его обязанность входило регулярно сообщать в райком, «что», «где», «когда» говорилось или случилось...
Советским гражданам в этом отношении «повезло» вдвойне: они, живя в стране-тюрьме, каждую минуту могли стать заключенными, заключенными одной из тюрем страны-тюрьмы. Относилось ли это к писателям? А как же!
Инако мыслить?
Тяжкий вред и грех:
Ты только голос свой иметь попробуй -и возле дома твой простынет след...
Разумеется, вернопроданных партии такое не касалось.
Слова Ал. Соболева: «Я - птица, мое дело пропеть» - обет на пение по вдохновению, не по указке откуда-то, но по личному желанию с целью расшевелить, по-хорошему потревожить общественное мнение, подсказать людям нужную им мысль.
...я людям словом послужу.
Молюсь, надеюсь - Бог поможет...
Не вытирая пот с лица, пойду вперед, по бездорожью, отдамся песне до конца...
Вскоре по возвращении с фронта он написал небольшое стихотворение. Написал его, очевидно, потому, что перед ним, как перед путником в сказке, встал на жизненном пути вопрос выбора: что делать дальше? Куда идти? И вот что звучало в ответе:
Если нет вдохновенья - голоса нет.
А фальшивого пенья не потерпит поэт.
Легче примет страданье, смирится с нуждой, чем свершит надруганье над песней святой.
Лучше долгие сроки до боли молчать, чем бескровные строки на погибель рождать.
Программа на всю оставшуюся жизнь, программа, которой он не изменял никогда, не сиюминутная вспышка благородства.
А жизнь между тем подступала порой с искушениями к измотанному, больному человеку. Ну, что тебе стоит, соблазняла она, убрать или, на худой конец, сделать чуть менее заметными границы нравственности для себя, почти с неощутимой легкостью перекочевать на поле нечетких этических норм, и вот они - сверхприятные, мало кому доступные, оттого еще более желанные приятные житейские блага: комфорт в быту, всемерное ублажение тела, даже исполнение прихотей...
Он вспоминает: а ведь так было - в молодости, в мирное довоенное время в бытность его журналистом:
Казалась легкой мне дорога, по ней шагал я не спеша.
Высок достаток, слава Богу, чего ж еще?
Но вот душа!..
...я ублажал и полнил тело -душа была почти пуста.
И вдруг уразумел:
я - нищий, убог души моей накал.
С тех пор я неустанно пищу повсюду для нее искал.
...Душа моя!
я ей подвластен, куда там блага и покой!
Вы знаете,
какое счастье жить с ненасытною душой?!
С таким настроением шею под поводок со Старой площади добровольно не подставишь, раз и навсегда откажешься приобщиться к коллективу, который Ал. Соболев в случае с А. Солженицыным охарактеризовал по-своему:
...завыл в зверином исступленье ничтожных подхалимов хор...
Коллектив неспособных петь свободно, как птица вольная. Прекрасно понимающих, что живут в стране-тюрьме, на все лады воспевающих застенок, растленных.
Лишь в далекой дали от такого коллектива могли родиться у поэта Ал. Соболева строки, органически исключающие ложь и приспособленчество:
Кто раз-другой бессовестно солгал, с тем совесть никогда дружить не сможет.
Как разъедает ржавчина металл, так ложь неотвратимо душу гложет...
Это из цикла сонетов Ал. Соболева «Мать».
В рабочих тетрадях Александра Владимировича несколько раз повторяется запись двух фраз, принадлежащих Бертольду Брехту: «В мрачные времена будут ли песни? Да, будут песни о мрачных временах». Я обнаружила их, разбирая рукописи покойного супруга. Отметила, что при жизни он почему-то никогда не обсуждал со мной явно заинтересовавшие, задевшие его слова известного писателя. Записаны эти мысли Брехта были в разных тетрадях, значит, вспоминал о них Ал. Соболев неоднократно и в разное время. Хотел возразить? Не думаю. Здесь вероятно иное: советская действительность с ее неохватно-необъятным изобилием бравурных, веселых песен-бодрячков вроде бы опровергала утверждение Брехта. Но именно «вроде бы», не более. Противоречие было кажущимся: народ, живший в обстановке всеобщего рабства и страха, умолк, замкнулся, перестал сам сочинять песни. Песни нового времени, в виде идеологического блюда, ему спускали «сверху», фактически навязывали посредством «патриотических» кинолент и используя такие мощнейшие неотразимые средства обработки умов, как радио и телевидение. Народ запел песни, созданные в стране-тюрьме тоже ее узниками, но по совместительству: помощниками тюремщиков — поэтами и композиторами. В жизнь людей внедрили песни, в основе которых лежала ложь.
Вспоминая своего покойного супруга, я склонна думать, что слова Бертольда Брехта побудили его к осмыслению парадокса веселья в условиях тюрьмы, заставили заняться поиском причин этого странного и вместе с тем страшного явления. За непроницаемым железным занавесом, окружавшим рукотворный рай, «рай» по-советски, по-коммунистически, иначе - страну-тюрьму.
Заинтересовали Ал. Соболева слова Бертольда Брехта, полагаю, еще и потому, что соответствовали его внутреннему настрою: тщетно было бы искать в его поэзии веселенькие мотивы. Не потому, что был мрачной личностью, а потому, что не нашла его муза поводов для ликования в мрачные времена. Обнаружив это, он, может быть, нашел поддержку и оправдание себе в определении Б. Брехта? Обрел равновесие душевное? Уже только по одной этой причине не мог он приобщиться к сонмищу аллилуйщиков. Он хотел примкнуть к диссидентам, видел в них своих единомышленников. Об этом стихотворение «Еретики» с таким окончанием:
Иезуитам вопреки, через костры, застенки, годы все множатся еретики - правофланговые свободы.
Непокоренные, они сегодня на Руси, в ГУЛАГе высоко держат правды стяги, как негасимые огни.
Еретикам и я сродни.
Но как с ними связаться, где и как найти их адреса человеку, жившему в принудительной изоляции, загнанному в нее? Как свидеться, как войти в их круг? Его «знакомство» с диссидентами долгое время ограничивалось сообщениями о них «враждебных голосов» с Запада. Радиоприемник, особенно в ночные часы, позволял получить запретную информацию сквозь рев глушилок.
Почему Ал. Соболев не оказался в активной части правофланговых свободы? Почему они не позвали его в свои ряды? Думаю, ему не доверяли: как же, автор вполне легального знаменитого произведения - протестант! Как-то в одной из радиопередач с Запада прозвучало имя писателя, которого Ал. Соболев знал по профкому при издательстве «Советский писатель». Имя писателя было названо среди участников диссидентского журнала «Метрополь». Узнав адрес диссидента из справочника членов профкома, Ал. Соболев встретился с ним без промедления. Признанный, известный ныне прозаик, услышав, что Соболев - инвалид войны, да еще второй группы, заявил ему: «Знаешь, есть у тебя “Бухенвальдский набат”, и сиди с ним. Не лезь. Это тебе не по силам». Сказал из гуманных соображений или вежливо отделался? Так ведь тоже могло быть: объединялись вокруг журнала писатели, отвергнутые режимом, почти или вовсе не печатавшиеся. Если поверить его словам как добрым, то надо признать, что в одном он был бесспорно прав и дальновиден: если бы Ал. Соболеву довелось хоть раз «пообщаться» с советским блюстителем порядка, тем паче со следователем, это был бы первый и последний разговор с роковыми последствиями для поэта. Мало того, что он не потерпел бы неуважительного прикосновения, он не стал бы выслушивать ни одного лживого осуждения или порицания. Боюсь, что пустил бы в ход все попавшее в тот момент под руку, не говоря о собственных кулаках. Не секрет, многие из задержанных диссидентов умели выходить из кагэбэшного плена благодаря выдержке, хладнокровию, способности сдерживать себя, владеть собою...
Чем бы кончилась для Ал. Соболева, отягченного двумя фронтовыми контузиями, легковозбудимого, порывистого, встреча в властью в лице «правоохранительных» органов, и гадать не надо. На основании существовавших медзаключений угодил бы он также «на полном законном основании» на лечение в психбольницу. И тут уж не нашлось бы - формально - повода кричать о «карательной медицине». Даже гуманно: «Вот ведь какая незадача, такой талантливый - и сбился с дороги. Повернуть, подлечить...» И это было бы концом до срока, я говорю о конце жизни.
Я это прекрасно понимала. Он, который «рвался на войну за справедливость и свободу», — увы, меры риска до конца не осознавал. Останавливала, урезонивала, насколько могла, отговаривала, ссорилась, потому что отдавала себе отчет: для него активные диссидентские действия даже не бессмысленная жертва, просто - самоубийство. Система и не таких перехрустывала за один жевок.
И только мне известно, чем и как он расплачивался и за менее ощутимые «знаки внимания» всесильной системы. За ними следовали недели, а то и месяцы обострения недуга, нередкие дни, когда он от подушки головы поднять не мог. Пусть не будет истолковано мною сказанное как желание оправдаться; с больного иной спрос, чем со здорового, это понятно. Больного, инвалида, как известно, с поля боя удаляют - таков закон. Вот написала это, и перед глазами возникла вдруг картина, которую я, увы, наблюдала неоднократно... Только что мы о чем-то говорили, я выходила на две-три минуты в другую комнату или на кухню. Он оставался в кресле со свежей газетой или книгой в руках, улыбающийся, заинтересованный, бодрый, оживленный, развивающий какую-то тему... Через две-три минуты я возвращалась, чтобы продолжить неоконченный разговор. И... останавливалась с замершими словами на губах - мой увлеченный собеседник спал в кресле, склонив голову набок, все еще с книгой или газетой в руках... Травмированный мозг отключался внезапно, он «отдыхал», как объясняли медики, быстро переутомлялся даже от положительных эмоций.
...Ты сердцем рвешься на войну за справедливость и свободу...
Тебе бы лучше тишину, прогулки в ясную погоду.
И так до кипенных седин,
хлопот, тревог - и ни на йоту... -
скажет в стихотворении «Неужто все самообман?..», размышляя о себе, обращаясь к себе, потому что немолод, болен, и трезвый голос предупреждает: «...можешь рухнуть в первой схватке». А на долю поэта выпала изнурительная, непрекращающаяся война с четырьмя беспощадными врагами: тоталитарной системой, инвалидностью, госантисемитизмом, злобной черной завистью.
Стихотворение, фрагмент которого я привела, пролежало «в столе» двадцать лет. Опубликовано тоже в посмертном сборнике в 1996 г.
ЭМИГРАЦИЯ
В 1971 г., когда успех «Бухенвальдского набата» уже достиг той высочайшей точки, на которой продержался многие годы, Ал. Соболев - ему бы плясать и радоваться - пишет большое стихотворение-обращение «К евреям Советского Союза». Лейтмотив стихотворения в двести с лишним строк - антисемитизм, не просто проникший, скорее въевшийся во все поры огромного государства. Антисемитизм, настолько уверенный в своей необоримой силе, что не остановился в наступлении даже на такую, казалось бы, заметную, безупречную во всех отношениях фигуру, как автор выдающейся антивоенной, антифашистской песни, уже пострадавший в схватке с фашизмом в годы ВОВ... «В опале честный иудей...» - строка из стихотворения. Бессмысленно и глупо пересказывать все стихотворение прозой, оно от этого только потеряет и в выразительности, и в художественных находках; его, таково мое мнение, просто необходимо не только прочитать, не худо бы и заучить всем евреям, живущим и в теперешней России. Почему? Да потому что, если я этого еще не сказала раньше, скажу теперь: антисемитизм в русском народе неистребим. Это утверждаю я - русская, прожившая сорок лет с достойнейшим человеком еврейской национальности. За этот немалый срок я имела сотни подтверждений моей убежденности. Чего стоит, например, антисемитская похвала моему супругу и при жизни и после: «Он хоть и еврей, но хороший человек». Я не сердилась. Не возражала. Это говорилось из самых добрых побуждений. Но хватит об этом. Прорвалось некстати. Скажу еще раз: очевидно, для умения не связывать достоинства человека с его национальностью требуются время и желание, необходимость подняться в своих воззрениях на генетическом уровне...
Итак, думаю, стихотворение «К евреям Советского Союза» - для евреев своего рода памятка. В нем немало строк и о вынужденной эмиграции евреев, а точнее - их бегстве из страны. Но бежать из рая - волей-неволей порочить сам рай! Это комправители, конечно, понимали и посему использовали эмиграцию евреев как дополнительное средство разжигания ненависти к этим «предателям», «изменникам» Родины. Их нередко настигал господин Закон и... препровождал вместо Израиля - в одну из тюрем страны-тюрьмы.
.. .Уже сегодня за решеткой тот принужден годами быть, кто смело выдохнул из глотки:
- В Израиле хочу я жить.
Зарубежное общественное мнение резко и единодушно осуждало такие пассажи комсистемы. Информация западных «голосов» до всех ушей не доходила, а в советской интерпретации разжигала антисемитизм.
А почему собственно удел евреев в СССР - бежать из страны?! Разве они в чем-то перед ней провинились?
И разве может миллионы принять к себе земли клочок?..
Есть и другой выход: протест, борьба за свои гражданские права, за свое человеческое достоинство.
К чему нам всем пускаться в бегство с большой и нам родной земли, где протекало наше детство, где наши предки возросли?
С ней - наша радость и печали, в едином с русскими строю ее в боях мы защищали, как мать родимую свою.
Мы к ней проникнуты любовью, на ней живем мы семь веков.
Она полита щедро кровью народа нашего сынов.
Мы с ней в любые штормы плыли и брали тысячи преград.
В ее могуществе и силе И наш неоспоримый вклад.
Еврей - ученый, врач, геолог, скрипач, кузнец и полевод...
Мы - не «рассеянья осколок»,
Нас тыщи тысяч, мы - народ!
«Осколком рассеянья» назвал евреев, если не ошибаюсь, Сталин. Но волей партии большевиков, продолжает поэт, у целого народа отнято право «еврею быть самим собой», проведена насильственная ассимиляция евреев: в изгнании еврейский язык, уничтожен шрифт, «один-единственный понуро плетется серенький журнал. Неужто это - вся культура, которую народ создал?». Закрыты школы, институты, не издаются классики национальной еврейской литературы. «И вся культура наша смыта антисемитскою волной...»
Завершает Ал. Соболев стихотворение «К евреям Советского Союза» призывом не к смирению, но - в соответствии со свободолюбивыми особенностями своей личности - к сопротивлению.
...Пока не поздно, вставай, народ мой, в полный рост!
Вставай, проклятьем заклейменный, чтоб равным быть в своей стране!
Тебе кричат шесть миллионов... замученных и истребленных, простерли руки и кричат:
- Восстань, наш угнетенный брат!
Ты можешь отвратить гоненье, ты волен избирать свой дом.
Твоей культуры возрожденье, твое величье и спасенье - в тебе самом, в тебе самом!
Да... «Безумству храбрых поем мы песню...»
Годом позже, в 1972 г. пишет Ал. Соболев стихотворение «Эмиграция». Сам этот факт говорит о том, что мысли об эмиграции не были ему чужды. Начинает он многообещающе:
Граница на замке, и слово под замком.
И церберы незримо на пороге.
Ты с этим, современник мой, знаком, идущий по предписанной дороге порой, чего греха таить, ползком.
Какие плоды с древа изобилия срывает современник поэта, живущий в СССР - стране-тюрьме?
Тебе заранее готовит кто-то речь, шагай в гурте, как тысячи и тыщи.
А если сам посмеешь пренебречь - отхлещут и кнутом и кнутовищем...
Свобода? Что за чушь?!
Сомненья? Что за бред?!
Будь счастлив, что набитая утроба.
Желания? Чего тебе желать?..
Хошь - водочки до одуренья пей, а хошь - футбол покажет телевизор...
Законность? Да, написан и закон...
Да вот карает часто правых он, недаром говорят: закон - что дышло...
И крутится и вертится Земля, и вдаль летит твоя шестая света в созвездии Московского Кремля.
А я кричу: «Карету мне! Карету!».
На время эмигрирую в себя.
Назвать это решение только результатом размышлений о советском обществе узника страны-тюрьмы - не совсем верно, недостаточно. Ал. Соболев все отчетливее понимает насильственное превращение себя в «мертвого поэта»: публикаций нет и не предвидится; в СМИ на его имени и творчестве - табу. Он жив - как человек; его нет ни среди современников, ни среди потомков - как поэта. Не получив известность, обрел статус «навсегда безвестный» - положение, страшнее смерти для творческой личности. Работает почти полностью - «в стол»: изливает свои чувства тем единственно доступным способом, что обеспечивал полную свободу самовыражения, который никто не мог отнять, куда никто не мог проникнуть - поэтическим творчеством для потомков. В неопределенном будущем. Это было тоже послание потомкам в дополнение к «Бухенвальдскому набату».
Его поддерживала, давала силы для работы на будущее глубокая вера в неизбежный, позорный крах коммунистического правления несчастной страной. И я, издав творческое наследие Ал. Соболева, сочла нужным и полезным рассказать о поучительной для людей тяжкой доле неподкупного поэта, о его скрытых - он был и горд и самолюбив, - глубоких, отравляющих жизнь страданиях, о приговоренных к долгим десятилетиям «заключения» «строках-арестантах», и я, как и их создатель Ал. Соболев, полна надежды, что придут, уже пришли они к читателям не только как правдивый, лишенный домыслов рассказ об эпохе, написанный пером ее свидетеля и добросовестнейшего описателя, но и в виде достойных произведений его художественного творчества.
После всего рассказанного мной об Ал. Соболеве вряд ли кто осудит возникшее у него желание покинуть страну проживания - СССР. Его крик-упрек в защиту своего «я», в защиту своего права быть равным среди равных, в защиту своего человеческого достоинства, вырвавшийся у него еще в 1964 г.: «Я - сын твой, а не пасынок, о Русь, хотя рожден был матерью еврейской», - с неменьшей силой мог прозвучать и в 70-х. Острее и пронзительнее звучит в его творчестве мотив свободы.
В 1974 г. он пишет:
Сегодня, надеждой объятый, в предчувствии светлых свобод, встречаю я семьдесят пятый вот-вот наступающий год.
Все мною испытано в меру, сверх меры познал я беду.
Я знаю, я знаю, я знаю - все сбудется в новом году.
...я вырвусь из долгого плена, отпраздную свой юбилей под небом высоким и синим, быть может, в далекой дали...
Я - сын Украины, России, но я - гражданин всей Земли.
Не помню, каким образом, но он связался с людьми, занимавшимися эмиграцией евреев. Мы оказались в списках предполагаемых эмигрантов. Получили вызовы-приглашения. Заметно возбужденный, словно просветленный, обрадованный, Александр Владимирович говорил об отъезде как о предприятии уже решенном, словно дело стало всего-то за билетами...
Не просто умным, но мудрым человеком был поэт Ал. Соболев. И все-таки многие годы спустя, возвращаясь мысленно в то время, я, как и тогда, дивилась и ждала беды от его странного легкомыслия. По-видимому, жажда «вырваться из долгого плена» довлела над доводами обычной осторожности. Он, как и в неуемной тяге к диссидентам, усыпил в себе бдительность и предусмотрительность. А опасаться было чего! И ой, как опасаться. Ведь сам же в стихотворении «К евреям Советского Союза» говорит о тех, кто поплатился за желание «уехать в край своих отцов». Это - о рядовых евреях. А как оценит международная общественность бегство из «страны-миротворца» СССР автора такой широко известной песни, как «Бухенвальдский набат»? Скандал! ЧП! Да разве компартия допустила бы даже намек на нечто подобное?! Не в тюрьму, конечно, но под локотки, под локотки недужного, переутомленного, но «своего» поэта- и лечиться, лечиться. Под бессрочное меднаблюдение и опеку... Весьма вероятно.
Роль охлаждающего душа сыграли беседы с Ал. Соболевым тогдашнего сотрудника еврейской газеты «Кол гам» (если память не изменяет, «Голос народа») и его супруги. Они жили в СССР собкорами этой газеты, рассказали в ней об Ал. Соболеве, встречались с ним. В январе 1976 г. он пишет:
... А мой спасительный корабль стоит на якоре, как прежде.
Но я не сник и не ослаб, не разуверился в надежде.
То я шагаю, то плетусь, всегда и ко всему готовый...
В других стихах того же года:
.. .Ох, надоела немота, когда кричать необходимо.
Наверно, краше слепота, чем видеть все орлино-зримо: тупую правящую рать, народ безвольный, алкогольный.
Но надо жить. Терпеть и ждать.
Терпеть хоть нестерпимо больно.
Он заметно поостыл. Не в желании уехать, но в поспешности с отъездом. Обстоятельства с эмиграцией складывались неблагоприятно. Это угнетало. Ожидание изматывало. В 1979 г. Ал. Соболев пишет:
.. .Мелькают дни от мая к маю, от января до января, а я все жду да ожидаю: когда ж взойдет моя заря, заря живительной свободы, свободы без КПСС?
Увы! Как свечи, тают годы, но не свершается чудес...
Да, он хотел эмигрировать. В этом убеждают процитированные мной его поэтические откровения, как всегда - искренние. Да, как одаренная личность, мечтал о свободе творчества, иного не принимал.
К тому же существовала причина куда более глубокая, потаенная, что, может быть, и незаметно для самого поэта Ал. Соболева побуждала его продолжить и закончить пребывание в мире сем в Израиле, среди единоплеменников. Невольно думаю, что, не отдавая себе толком в том отчета, он подчинялся «зову предков» как истинный еврей. Прожив десятки лет преимущественно среди русских, он сохранил то подлинно еврейское, что вобрал в себя с молоком матери и от чего отказаться не заставила бы его никакая сила. Он это чувствовал, берёг, подчеркиваю - берёг подсознательно, как нечто лучшее, чем одарена каждая нация. И это нечто заставляло его интуитивно стремиться к воссоединению со своим народом.
Именно таковой представляется мне правильная трактовка его стихотворения «Голос Израиля», написанного в 1980 г. Быть может, не напрямую, косвенно, но оно связано с эмиграцией.
Вчитайтесь в него, вслушайтесь в каждую строку, не торопитесь. .. Оно - о многом... Я привожу его полностью
Этот голос звучит не из рая, за тысячи километров...
Слушаю голос Израиля, голос далеких предков.
...Рощи шумят лимонные, лунные, апельсиновые...
Мудрая речь Соломонова.
Песни седой Палестины.
Я и во сне не видывал камни, развалины храма, пышное царство Давидово, скромный шалаш Авраама.
Я и не знаю как следует речи своей - материнской.
Кости отцовы и дедовы тлеют в земле украинской...
Мне же судьбою указано слушать под небом неброским, как на деревне, под вязами, тихо поют о березке.
Речь всемогущая русская стала навек мне родною.
Милая женщина русая в трудной дороге со мною.
Что же прильнул я к приемнику?
В чем тут для слуха отрада?
Сердце мое неуемное, что тебе, что тебе надо?..
Подумалось поначалу, что это - самоанализ мужчины, умудренного трудностями и шестьюдесятью пятью прожитыми годами. Сказалась усталость. Мол, душа попросила покоя, как тело - удобной мирной позы. Оказывается, нет!
Не прошло и года, как муза поэта вновь пропела песню о свободе, с жаждой которой, с не сбывшейся для него мечтой, о которой прошла его нелегкая жизнь.
Заря прогнала ночи тень, красны восхода переливы.
Да будет светел этот день!
Да будет этот год счастливым!
Чтобы свобода больше мне ночами долгими не снилась, чтоб наяву, а не во сне она в судьбе моей явилась.
Чтоб я о ней уж не блажил, а наслаждался ею вдосталь, свободно жил, дышал, творил ну лет по меньшей мере до ста!
Стихотворение датировано 1981 годом. А уже в середине 1982 г. поэта настиг смертельный недуг. Он проболел около пяти лет.
САТИРА В ТВОРЧЕСТВЕ АЛЕКСАНДРА СОБОЛЕВА
Не знаю, в какое время и кто выдал на-гора концентрат обывательской мудрости, насколько безнравственный, настолько и гадко липкий: «Плюнь на все, береги свое здоровье». Общедоступен для понимания, тем и убедителен.
Это присказка.
Думаю, что после уже изложенного в предыдущих главах нет надобности объяснять, почему сатира оказалась частью творчества Ал. Соболева. Итак, продолжу более детально начатый ранее рассказ об Ал. Соболеве-сатирике.
Вообще-то отдавать честь и место сатире тоталитарного режима - само по себе уже сатира. Острая разоблачительная критика художественными средствами порядков страны-тюрьмы? Согласитесь, как-то несерьезно, недостойно, похоже на детскую игру, где все понарошку.
Куда и к чему должен был приложить сатирик свое острое перо, когда действия его были заранее регламентированы и стеснены? Правила страны-тюрьмы предписывали видеть СССР не иначе как могучим, несокрушимой крепости дубом. Разрешалось и даже поощрялось замечать пару-другую пожелтевших до срока листиков, крохотную засохшую веточку - изъяны совершенного древа. Случайные, нетипичные, они портили идиллическую картину и подлежали разносу...
О том, что у «несокрушимого дуба» гниет и большей частью сгнила древесина, и предполагать запрещалось. Вот тебе и «простор» для критики. Посему ее мишенями становились пьяницы, алиментщики, слесари-сантехники, нерадивые дворники, мелкие чиновники районного масштаба, герои бытовых неурядиц и прочие «листики» и «веточки»... Словом, царство мелкотемья...
Что, перевелись на Руси «салтыковы-щедрины» да «гоголи» и иже с ними? Нет. Но на них, выражаясь языком наших бабушек, «моды не было»... Уточню: коммунистической. Поневоле лишний раз воскликнешь: хвала инициаторам перестройки! Не будь ее, так и не узнали бы люди конца XX века и следующие поколения ни о Шарикове, ни о героях повестей Платонова, ни других исповедальных произведений талантливейших писателей советского периода, умышленно замалчиваемых, запрещенных. А их мучила боль за страждущий, порабощенный народ, за поруганную свою страну.
Поверьте, никто не заставлял Ал. Соболева обозначать свою жизненную позицию так, как это сделал он сам. Никто не нажимал, не давил на него. Кроме самой социалистической действительности.
...Так почему же, почему же быть равнодушным не могу?
Вознагражден я или проклят, что в сердце неуемный жар...
Покой лишь признаю во сне.
Бунтуй, душа моя, покуда, покуда кровь течет во мне.
Дороги торной мне дороже навстречу солнцу крутизна.
Иначе сердце жить не может.
Иная жизнь?.. К чему она?
Отсюда до сатиры - рукой подать. Не косметической, для отвода глаз, а настоящей, истинной, острой, предельно допустимой лютой цензурой.
Бунт, боевые доспехи в мечтах инвалида войны?.. В эту пору, когда живет с немеркнущей славой его «Бухенвальдский набат», уже принадлежащий истории? Угомонись ты, больной человек, как советует тебе один добрый знакомый: лови рыбку, собирай грибы, общайся с природой, которую так любишь, живи в свое удовольствие... Все равно никому ничего не докажешь, плетью обуха не перешибешь. Дружи с лирой, пиши лирику.
Ответ Ал. Соболева выглядел так:
Молчит моя заброшенная лира, ослабленные струны не звенят.
Лишь гневно прорывается сатира, как обличенье,
источая яд.
Носить бы мне певца любви корону -улыбка не сходила бы с лица.
.. .Когда б не лицезрел тупиц у власти, несущих беды страждущей стране, когда бы и удары, и напасти не испытал на собственной спине.
Остался жив...
Казалось, при Никитке в кромешной тьме мелькнул свободы луч...
Но оборвалась тоненькая нитка!..
Над нами снова мрак зловещих туч, и снова разгулялось беззаконье, и снова лжи - почтенье и салют: во славу новоявленной иконы фанфары надоедливо поют от Мурманска до самого Памира, от Сахалина до самих Карпат...
Вот почему моя замолкла лира, лишь гневно прорывается сатира, как обличенье,
источая яд.
«Нет покоя и в помине...» Отвергая обывательские доводы в защиту личного благополучия, он готов сражаться с «тысячеглавым Злом», терзающим страну. И, конечно, понимает, что для успеха битвы нужно, в числе прочего, сделать им созданное достоянием самой широкой читательской и слушательской аудитории.
Скажу горькую правду: всей сатире Ал. Соболева уготована была дорога «в стол». Но судьба проявила вдруг к нему свою милость и щедрость: повстречался ему нежданно-негаданно человек, о котором постараюсь сказать все доброе и хорошее, что знаю. И оставшееся в памяти, надеюсь, даст мне возможность нарисовать образ порядочного, симпатичного Ал. Соболеву и симпатизирующего ему, как ни странно, работника идеологического фронта. Я намерена поведать об отношениях, сложившихся между Ал. Соболевым и главным редактором журнала «Крокодил» Мануилом Григорьевичем Семёновым.
Для того чтобы стало понятным то, что хочу о нем рассказать, начну с малого, но очень существенного: М.Г.Семёнов был одним из тех немногих номенклатурных работников, которые разрешали себе «сметь свое суждение иметь». В тоталитарном государстве, да еще для номенклатурного работника высокого ранга - качество редкое, жизнь ему всячески усложняющее. Я не знала его лично. Поэтому в суждениях о нем обязана быть очень осторожной. О том, что он не был послушным и тихим исполнителем «верховных» приказов, говорят некоторые из запомнившихся мне публикаций в «Крокодиле». Он, помню, в нескольких номерах, на разворотах рассказал о системе круговой поруки среди руководящих товарищей с партбилетами. Фельетон назывался «Пробковый пояс». Вовсе не смешной, без зубоскальства и хохмочек, скорее разоблачительный и злой фельетон о ловком мошеннике-воре, который сумел сделать себя «непотопляемым» для правоохранительных органов наглым и простым способом: взятками в виде подарков и разных приношений он фактически обезоружил тех, кто должен был схватить его за руку и посадить на скамью подсудимых. Он придумал для каждого обеззубленного руководителя районного и областного масштаба название «пробка». Нанизывая такие пробки на существующий только в его воображении пояс, он в конце концов констатировал: «пробки», образовывавшие пояс, сделали его непотопляемым, т.е. неуязвимым. Одураченные им начальники вынуждены были помалкивать, глядя на его вовсе не мелкие преступления, в основном хищения с целью наживы. Уверена, не мы одни следили за развитием этой уголовной истории. Эпизоды, факты, приемы жулика, живописные образы «пробок» на поясе проходимца раскрывали глубину и ширину почти беспредельных возможностей для паразитизма при круговой поруке и безответственности лиц с партбилетами.
Мы ждали, что махинатор получит большой срок заключения. «Пробки», как пробки, вылетят со своих номенклатурных постов. Громкое дело!.. Да простит Бог нам глупость и наивность, неистребимую веру в силу Правды. Очевидно, партия обратила наконец внимание на выход «Крокодила» из-под ее контроля за рамки дозволенного. Нет, журнал не закрыли. Не знаю, «поправили» ли (любимое слово партии) хватившего через край М.Г. Семёнова. Но финал фельетона «Пробковый пояс» с продолжением был нелепым и неожиданным: коллективное воровство и взяточничество из фельетона будто корова слизнула. Местные судебные органы приняли к рассмотрению несколько отдельных «мелких» дел. Настолько все измельчало, что зачинатель и «сочинитель» «пробкового пояса» был увиден судом всего-то мелким мошенником и получил полтора года наказания в обычных лагерях. А более десятка «пробок» - номенклатурных работников - отделались какими-то взысканиями по партийной линии. И жизнь на необъятных просторах Руси потекла по-прежнему тихо, плавно и безбурно, что требовалось и удалось доказать...
Не похоже лишь на «пожелтевшие листочки» и «засохшие веточки».,.
Еще меньше походил на атрибуты ходовой советской сатиры фельетон в «Крокодиле», названия которого не помню. Да дело не в названии. Содержание фельетона было жуткое. В одном из сибирских городков после войны был образован интернат или госпиталь для жертв войны. У Верещагина есть широко известная картина «Апофеоз войны» - гора человеческих черепов. А как можно было назвать людей, которым во время боевых действий оторвало руки и ноги?.. Жестоко, но метко народ называл таких инвалидов «самоварами». Туловище и голова. Полностью беспомощный, живой, живой, живой человек!.. Может быть, с небольшим сроком пребывания на этом свете, но живой!!! И нуждающийся в полном уходе, обслуживании, как беспомощный младенец, - и покорми, и помой, и, такова правда, пелёнки смени. «Крокодил» рассказал о том, что командовали в этом учреждении пьяницы-бабы и пьяницы-мужики, глумившиеся над героями войны... Прогреметь набатом об этом кошмаре следовало не в «Крокодиле», а со страниц той же «Правды»! Да где уж! Ради чего портить благостную картину всеобщего рая?! Какие «самовары»?.. Подальше их, вглубь, на свалку! Вот и сорвал Мануил Григорьевич маску с компартийной образины, изъеденной проказой равнодушия и бесчеловечности.
Мог бы этого не делать? Да запросто, если бы в нем не жил Человек. Честь и хвала тем, кто вслух и громко заявлял о своем неприятии тоталитарного режима. Светлая память и поклон редактору «Крокодила», ненавидевшему режим молча, наносившему ему удары без оповещений через западные «голоса».
Несправедливо и обидно, что ныне о нем никогда не вспоминают.
Они встретились с Ал. Соболевым, когда еще не появился «Бухенвальдский набат». Всего-то член профкома литераторов при издательстве «Советский писатель», Ал. Соболев предложил М.Г. Семёнову, работавшему тогда, в конце 50-х, в «Известиях», фельетон на злобу дня. М.Г. не стал справляться о наличии у нового для него автора билета ССП, а взял и напечатал фельетон. Он и не знал, конечно, что поддержал Ал. Соболева и материально и морально. Спустя месяц новый автор явился к Семёнову с новым фельетоном.
И снова - публикация!
Их ненадолго «развели» два события: М.Г. Семёнову поручили возглавить «Крокодил», а Ал. Соболев стал автором «Бухенвальдского набата».
Пастернак говорил как-то о смелости автора, но не в кабинете редактора, а за письменным столом, перед листом чистой бумаги. Такой смелости Ал. Соболеву занимать нужды не было. Страх никогда не стоял за его спиной, подбивая «сгладить», «смягчить», «скруглить», в конечном счете сверять все с «курсом» власти.
...Он положил на стол М.Г. Семёнова фельетон в стихах «Семейный суд». О воровстве. Тема была ненова, но постановка вопроса необычна. Фельетон называл членов семьи вора-ответработника его сообщниками, использующими краденые деньги для удовлетворения далеких от скромности личных потребностей, для жизни «не по средствам», И все это вызывающе бесстыдно, у всех на виду. И главное... безнаказанно.
Небольшое отступление. Как-то во время одной из наших с ним бесед Александр Владимирович сильно удивил меня заявлением об отношении коммунистической власти к поголовному воровству населения: при теперешнем уровне жизни народа власть заинтересована в существовании вора. Согласитесь, звучало такое утверждение странно: нищий народ - и да здравствует вор!.. Александр Владимирович объяснил мне, что на фоне серой, убогой жизни большинства обобранных режимом людей вор с его вызывающим благополучием - броская парадная вывеска достижений советской социалистической экономики, всеобщего народного процветания. Он - ширма, за которой скрываются истинные советские достижения. Он не колеблясь и не задумываясь приобретает дорогие, недоступные для абсолютного большинства вещи. Ему власть разрешает трясти наворованными деньгами, потому что «чем больше в стране богатых, тем богаче страна». Ура социализму!.. При нем вору полная безнаказанность! Но, позвольте, у кого ворует вор в СССР?
У государства! Ибо больше воровать не у кого: всё принадлежит стране, частная собственность проклята и изгнана навсегда, плановая экономика. Социализм -это учет. И т.д.
Умел поэт Ал. Соболев по своей давней журналистской привычке располагать к себе людей. Кто знает, почему пустился в откровения с ним один из тогдашних руководителей совхоза «Озёры», что располагался рядом с городом Озёры. Оказалось, что воровать у государства было до смешного просто: в совхозе постоянно жило-поживало «неучтенное» наряду с «подотчетным» стадо коров... Скрытые гектары огородов засевали одновременно с «плановыми». Но и неучтенные коровки (а там и телята), и неучтенные гектары посевных площадей поставляли продукцию, которая шла не по накладным в государственную торговую сеть, а торговцам-ворам, с которыми совхозные воры были в сговоре. Доходы образовывались немалые, оседали они в карманах организованных воровских шаек.
Но это лишь один из самых примитивных способов, как заверил Ал. Соболева совхозный руководящий вор...
Сюжет фельетона, предложенного Ал. Соболевым «Крокодилу», был фантастически необычным: семья завмага Бугрова вдруг взбунтовалась, членов семьи - принимающих краденое, благоденствующих на нетрудовые деньги - внезапно охватил стыд и за содеянное отцом, и за свое соучастие с ним в обворовывании государства. Говорит сын Андрей:
- С тобою вместе много лет мы разделяем преступленье...
Ведь не от праведных трудов и не от премий и зарплаты мы так бессовестно богаты...
Нет сил друзьям смотреть в глаза и даже незнакомым людям.
Горячо укоряет отца и дочь:
В моих нарядах дорогих, с любою модною обновкой давно среди подруг своих я чувствую себя воровкой...
Семья требует от вора, чтобы он вернул государству награбленное, в том числе дачу, машину, драгоценности, одежду, и пошел с признанием своей вины «куда - известно»...
.. .Семья тебя, пусть даже долго, другим оттуда будет ждать...
Так должно быть, так видится справедливость поэту. Но он не в плену иллюзий.
Семейный суд!
Дорогой длинной
пошел бы завтра наш Бугров
куда и следует - с повинной.
Но нет, увы, таких судов.
А это - приговор обществу, поправшему мораль, утратившему стыд. У такого общества нет будущего. Оно не способно к самоочищению. Порочна система, что вершит дела в огромной стране.
И что же? Спасовал Мануил Григорьевич перед необычным, пожалуй неподходяще смелым, фельетоном Ал. Соболева? Нет, главный редактор «Крокодила» Семёнов оказался верен правде и не побоялся риска. Он опубликовал крамольное сочинение Ал. Соболева. Больше того, наградил его за хорошее произведение «крокодильским» знаком лауреата: дипломом и огромной бронзовой медалью с рельефным изображением крокодила.
О судьбе басни «Номенклатурный баран» я говорила: она ждала публикации без малого полвека. Фельетону о партийной номенклатуре «Во поле березонька стояла» повезло. Когда фельетон увидел свет в первом сатирическом сборнике Ал. Соболева - «Бритый Ёж» (из серии «Библиотека “Крокодила”»), я, помню, спросила Александра Владимировича, как это цензор отважился пропустить столь ядовитое высмеивание непогрешимой и неприкосновенной компартийной элиты. Его ответ запомнился: цензор через несколько дней уходил на пенсию и заявил, что хоть напоследок хочет быть человеком...
А фельетон рассказывал о том, что «во поле березонька стояла, а над нею солнышко сияло».
И была березонька на диво статью и осанкою красива...
По весне среди ветвей зеленых раздавались трели птиц влюбленных. Поздним летом улетали птицы, но звенела спелая пшеница.
Было в одиночестве не худо.
Не березка выросла, а чудо.
К этому времени остался не у дел Петров Геннадий, «не шофер, не пекарь и не плотник, по профессии - ответработник».
...В «кадрах» встретили Петрова хмуро: все же как-никак номенклатура.
Стали работенку подбирати -только подходящей нету кстати.
И номенклатура загрустила...
Но завкадрами вспоминает, что «во поле березка, как невеста... Будете, Петров, при ней начальником». И Петров наводит порядок:
«...кору не трону,
для начала обкорнаю крону,
а еще я не согласен в корне
с тем, что разрослися слишком корни...
Подрубить, - он приказал, - отростки».
Покатились слезки у березки...
И листва до срока облетела.
К августу березка почернела.
Во поле берёзонька стояла, во поле берёзоньки не стало.
Сотворив «доброе» дело, номенклатура опять осталась без работы.
...В «кадрах» встретили Петрова хмуро: все же как-никак номенклатура...
Начал зав уже немного злиться,
Но... (тут мне придется с ритма сбиться)
В лесу родилась елочка как будто напоказ.
И зав решил, что к елочке приставить надо «глаз».
Достал он папку с полочки, и в ней он записал, что он Петрова к елочке начальником послал...
В советской социалистической действительности номенклатурные посты покидали разве что с перемещением на кладбище. С главным редактором «Крокодила» М.Г. Семёновым обошлись «не по правилам»: ему пришлось оставить номенклатурный пост сразу же по достижении пенсионного возраста. Он немногословно дал понять Ал. Соболеву, что во время беседы в ЦК партии М. Суслов упрекнул его и за фельетоны, и вообще за сатиру Ал. Соболева. Сатирик Ал. Соболев в долгу перед Сусловым не остался:
Ох, до чего же век твой долог, кремлевской банды идеолог - глава ее фактический, вампир коммунистический.
Поэт еще раз упомянул в своем творчестве М. Суслова, написав «в стол» стихотворение «На смерть главного идеолога». Оно начинается словами «В Кремле преставился палач.,,». Опубликовано в посмертном сборнике Ал. Соболева «Бухенвальдский набат. Строки-арестанты», 1996 г. Стихотворение - достоверный вклад в историю советского народа в период его зомбирования. Этому посвящено и одно из сатирических стихотворений - «Первомайское», также пролежавшее два с лишним десятилетия «в столе».
Прошу не забывать: все, о чем я пишу, происходило параллельно или на фоне, как хотите, стойкой ко времени славы «Бухенвальдского набата».
Возвращаюсь к «Первомайскому». Такое стихотворение мог написать только поэт-гражданин, которому горько и больно за народ своей страны. Я говорила выше: поголовное большинство советских граждан, одураченных «комагитпропом», приучилось, вот здесь уж точно здравому смыслу вопреки, считать свое, по сути рабское, положение единственно достойным и подходящим видом пребывания на планете. Непрестанным науськиванием их приучили ненавидеть капиталистов вообще, а американских особенно. Беспросветно нищие советские люди даже жалели «угнетенных» - с подачи советской пропаганды - в странах капитала. В определенные «верхами», узаконенные красные дни календаря на бескрайних просторах СССР повсеместно можно было наблюдать массовые проявления... довольства, словно наркотической, предписанной «сверху» радости. Этому непостижимому рассудком явлению советской действительности и посвящено сатирическое стихотворение Ал. Соболева «Первомайское». Задумка его относится к началу 70-х годов. Помню, мы выехали «на дачу» в Озёры накануне 1 Мая. В день первомайского праздника Александр Владимирович, вообще-то не почитатель спущенных «сверху» праздников, захотел вдруг посмотреть на озёрскую праздничную демонстрацию. Мы прошли на главную улицу города - конечно, улицу Ленина - и остановились на тротуаре. Мимо нас, как полагалось, с лозунгами, транспарантами, портретами вождей - из Кремля, - со знаменами и бумажными цветами двигалась очень длинная колонна демонстрантов. Из репродукторов доносились песни, играл оркестр...
В тот момент, когда часть колонны текстильщиков (в Озёрах - большой текстильный комбинат) почти поравнялась с нами, заиграл шедший с колонной гармонист. И почти сразу в просвет между рядами шагающих выскочила вдруг маленькая, средних лет женщина и стала, приплясывая и кружась, выкрикивать какую-то частушку. Она. естественно, привлекла к себе наше внимание. Из-под вылинявшей косынки на ее разгоряченное лицо выбились слипшиеся от пота пряди волос, лицо было искажено странной гримасой: смесь жалкой улыбки... нет, наверно, я не сумею описать взаимоисключающие сочетания чувств: и отчаянной удали, и вроде бы вызова всему, и явного, неуместного здесь подавляемого страха... Показалось, что у нее вот-вот начнется истерика — мешанина вымученного смеха и плача!..
Мне стало не по себе. Взглянула на Александра Владимировича. Он не отрывал глаз от лица истошно «веселящейся» женщины, и взгляд его тоже отражал целую гамму чувств: сострадание, боль, жалость, тревогу... Видно, и он ждал какого-то срыва... Она миновала нас, все еще что-то крича, скорее, чем я написала эти строки. Но впечатление оставила острое, сильное, словно удар, жуткое... Может быть, так сплясал бы развеселую «барыню» обезумевший у обрыва жизни?.. Так подумалось.
Потребовалось время, чтобы событие «отстоялось» в памяти и сознании поэта, обрело название, воплотилось в стихи. Что это произойдет, я не сомневалась: слишком уж велика была концентрация чувств в этом зрелище - травма и метина для сердца поэта. А его зрячие глаза?!
...Это произошло в один из первомайских праздников, ближе к концу 70-х годов (точную дату я не запомнила, а Александр Владимирович не пометил рукопись датой). Внезапно похолодало, с неба посыпались крупные хлопья мокрого снега. А на экране телевизора улыбающиеся, веселые демонстранты шагали празднично украшенными колоннами по Красной площади...
Мне показалось, что Александр Владимирович всего на несколько минут покинул комнату, где стоял телевизор, и скоро вернулся. В руках держал лист бумаги с колонкой стихов. Стихотворение буквально «вылилось» за несколько минут. Сработал по обыкновению эмоциональный толчок.
Что такое 70-е годы в истории нашей страны - известно, причин для всеобщей радости было, прямо сказать, маловато, Но телевизор показывал,
как шагают бодро демонстранты!
Сколько улыбающихся лиц: ликованью - просто нет границ!
Люди лихо пляшут и поют.
словно бы трансляция из рая - телеоператоры в раю праздник Благоденствия снимают.
А в раю, как и положено, поводов для всеобщего праздничного настроения, духовного подъема - хоть отбавляй!
В ясном небе - реют кумачи!
То есть, что я?! Флаги голубые!
На деревьях зреют куличи, в чистых реках - вина золотые...
Ешь и пей, лежи себе под кущами.
ни тебе войны, и ни солдат, каждый человек - друг другу брат.
На трибуне мраморной святые принимают шествие-парад.
В честь «святых отцов» кричат: «За здравие!» Над Москвой летит снежинок пух.
Ну и пусть!
Свобода! Равноправие!
Что - владыка главный, что - пастух!..
Ни тебе ворья и ни жулья, ни бюрократической саркомы, а уж что касается жилья - у любого райские хоромы!
В самый раз - веселие и смех и, конечно, озорная шутка!
Что это - наваждение, сон?! Необъяснимый, убийственный контраст страшной реальности тюремного режима, царящего в обществе!..
Праздник Первомай. А с неба - снег!.. Непонятно...
И чудно...
И жутко...
Веселиться, когда то угодно поработителям!.. «Непонятно... и чудно... и жутко!..» Еще более страшно, когда живущие в рабстве выказывают коллективную готовность скорбеть по указке, оплакивать своих умерших угнетателей. Горький сарказм в стихотворении «На смерть главного идеолога». Суслова.
...в толпе - о диво! - вижу плач и слышу скорбный стон оркестра.
И течет людской поток «отдать последний долг...» «оплакать тяжкую утрату...» До какой же степени самоунижения дошел народ? Или доведен?!
«.. .Эх, - восклицаю я с тоской, - чего ж ты стоишь, род людской?!»
Запись в рабочей тетради Ал. Соболева: «В стаде, которое гонит бич, редко кто обнаруживает себя человеком» (А. Лажечников).
«Первомайское» увидело свет только в 1996 г. Нестареющая правда...
За десять лет - с 1967 по 1977 г. - в серии «Библиотека “Крокодила”» вышли в свет сатирические сборнички-брошюры Ал. Соболева - «Бритый Ёж» (в одноименной басне, включенной в эту книжечку, говорилось о Еже, которого из-за его колючего поведения гнали со всех работ. По совету старого Филина Ёж побрился...), «Отчего плакали лошади» (по названию фельетона о лошадях, оплакивающих у чайной своего возницу), «Веселый вояж» (так назывался один из семи фельетонов Ал. Соболева, опубликованных в «Правде» за пять лет).
Знали ли люди, что автор «Бухенвальдского набата» Ал. Соболев и сатирик Ал. Соболев - одно и то же лицо? Увы, нет! О нем молчали заговорщически и пресса и радио, ему было отказано в рекламе, благодаря которой «были на слуху» очень многие литераторы.
Если условно принять сатиру за пушку, то Ал. Соболев никогда «не стрелял из пушки по воробьям». Неприрученный сатирик вызвал гнев Суслова. Но «наверху», похоже, существовали недоговоренности. К меткой, злой, бьющей по большим целям сатире Ал. Соболева, резкой, на грани возможного для публикации, благорасположился Зимянин... И сразу скажу: Ал. Соболев никогда бы не унизился до заискивания перед высоким начальством. У его сатиры была более высокая задача - обнажать, сколь возможно при свирепой цензуре, пороки компартийной Системы, мешать «красноклопиному» племени паразитировать за счет народа, разогнанного для удобства «по камерам» страны-тюрьмы. Призвание, долг поэта, как говорит он в фельетоне «Судная ночь», - это активная жизнь для людей, для всеобщего процветания и прогресса.
Мерзостно мне равнодушие!
Лучше накиньте на шею петлю, легче, поверьте, удушье!
Так, взбунтовавшись, возражает поэт на приговор:
Подсудимый приговаривается по УК
к пожизненному покою, -
вынесенный ему, сатирику, судом мрачного времени, когда вокруг:
Черная ночь, мрачная ночь.
Звезды из неба вынуты...
Я заканчиваю рассказ об Ал. Соболеве - сатирике. Он был продолжительным и довольно подробным по нескольким причинам. И для того, чтобы подтвердить разностороннюю одаренность поэта. И потому, чтобы подчеркнуть лучшие качества его характера как творческой личности. Мне хотелось, чтобы вкупе с предыдущими данными возник перед читателями еще более яркий портрет того, кто, собрав воедино качества борца и талант литератора, создал «Бухенвальдский набат», который вошел в сердца людей.
Необходимо признать: в духоте замалчивания сатира, безусловно, была для Ал. Соболева своего рода отдушиной.
МОМЕНТ ТВОРЧЕСТВА
«Стихи не могут быть “плохими” или “хорошими”. Это либо стихи, т.е. поэзия, либо просто рифмованные, иногда очень умело, строки. Стихи как поэзия - озарение поэта, мгновенное видение. И если этого нет в стихах, поэт не смог передать своего состояния и видения в строчках - ни о какой поэзии и речи быть не может» - так считал поэт Ал. Соболев. На свое мнение он имел право, хотя бы как личность творческая, ищущая.
А мне, его спутнице на протяжении многих лет, всегда несколько странно слышать утверждение: «Ни дня без строчки». Это, вероятно, сказано не о поэтах, не для поэтов, а поэтому бесспорным его принять отказываюсь. Глубоко убеждена: поэт работает все двадцать четыре часа в сутки. Да, даже во сне, это непрекращающаяся работа мысли у человека, наделенного поэтическим даром. Не случайно поэтические строки возникают во время сна: человек погружен в обычный сон, но его мозг, его мысли трудятся не переставая. Научно объяснить это не берусь.
Каждодневный труд поэта как выдача строк, «строчко-гонство», на мой взгляд, невозможен, если, конечно, не является сочинением произведения большого объема - поэмы, романа.
Говорить о каждодневном труде поэта - значит, по-моему, приравнивать уникальное, редко кому доступное поэтическое творчество ремеслу - монотонно повторяющимся созидательным функциям, лишенным зачастую творческого начала: пошиву по готовому крою, конвейерному сбору машин и приборов и т.д.
Я не припомню случая, когда бы Александр Владимирович сказал: «Пойду попишу или напишу стихи». В ходе повествования я уже приводила несколько примеров своего рода вспышек у него поэтического вдохновения. И появление нового произведения уместнее было бы подвести под формулу «Я - птица, мое дело пропеть», чем «Ни дня без строчки». Иногда случались у поэта долгие перерывы в творчестве - не писалось. Но вот появлялся повод, внешний фактор, что брал его за живое, интересная мысль, рожденная или услышанная, - все это и выступало в роли той самой внутренней необходимости, пожалуй поначалу не осознанной, которая и вела к письменному столу.
И тогда строки слагались так скоро, что перо едва успевало за мыслью... Он удивительно менялся в минуты творчества! Такое мне несколько раз удалось подсмотреть. Каким образом?
Александру Владимировичу нравилось, я это знала, чтобы, когда он писал, я находилась поблизости, лучше - рядом. Сидела тихо: читала, шила, просто думала, наблюдала... Иногда ложилась на диван возле письменного стола... В квартире - полная тишина, я вроде бы уснула. Нередко в таких случаях Александр Владимирович садился к письменному столу. Осторожно, незаметно для него, сквозь полу-смеженные веки слежу за его лицом. Как оно преображается!
Глаза!.. Я не знаю, способна ли выразить это словами: сказать, что у него отсутствующий взгляд? Нет, не то! Это скорее рассеянный, сквозь предметы, на которые он направлен. Уверена, в моменты творчества, когда в голове складывались поэтические строки, он ничего не видел перед собой. Взгляд был обращен внутрь себя, он видел, возможно, возникающие перед мысленным взором образы, слышал строки... Так проходило десять, двадцать минут, полчаса... Иногда в такие тихие мгновения я вдруг нарочно шевелила рукой, поворачивала голову. Он как будто пугался внезапного внешнего вторжения, делал неожиданно резкое движение, словно возвращался откуда-то издалека в мир реальный, обращал ко мне свой обычный, теперь уже вполне «земной» взгляд, как всегда мягкий, теплый, ласкающий. Чудо творчества исчезало. Чаще всего Александр Владимирович немедленно вставал с рабочего кресла, выходил в общую комнату, включал телевизор или предлагал пойти погулять. И все же даже в эти уже нерабочие минуты, казалось, он по-прежнему пребывал во власти того состояния, которое именуется творчеством. Его лицо, его взгляд - весь облик медленно возвращался в обыденный мир. Очевидно, во внешнем облике все еще отражался творческий процесс, возникали его отголоски. Таким видела его только я: он «не замечал» меня, как свою руку, свое сердце. И не мог сочинять при ком-то, подобно птице, умолкающей при появлении «чужих».
Я люблю его осеннее стихотворение «Красные искры, желтые искры».
Красные искры, желтые искры - Праздник осенней метелицы.
Кружатся листья, падают листья, падают тихо и стелются.
Веером с веток, в мареве света листья летят вереницами...
И почему-то в эти минуты листья мне кажутся птицами в первом полете, в робком залете трассами очень недальними...
Но не грустите, не провожайте листья глазами печальными.
Лес мой просторный, сад мой узорный полон летящими листьями.
Радость - в паренье, хоть на мгновенье... Первый полет и единственный...
Хотите узнать, как оно появилось?
В один из ясных дней октября мы долго бродили по Измайловскому лесопарку... День был так хорош, что не хотелось возвращаться в город. На одной из безлюдных аллей в глубине парка увидели скамью и решили здесь посидеть... Нарядный, торжественный исход лета, красочная пора листопада. При малейшем дуновении ветерка нас осыпал дождь увядших листьев. Где-то поверху слышалось их сухое шуршание... Летом, касаясь друг друга, листья мягко шелестят, словно лепечут, шепчутся. Теперь доносился шорох, негромкие потрескивания - шаги осеннего шума.
Внезапный порыв ветра бросил в нас целую охапку листьев - такими охапками, снежными «зарядами» отличаются зимние метелицы. А тут? Мы не сговариваясь посмотрели на вершины деревьев: непрерывно, будто догоняя друг друга, слетали с веток разноцветные листья - красные, желтые, зелено-желтые, красно-зеленые, бурые, коричневые... В первые секунды они разлетались в разные стороны, как цветные брызги. Но, приближаясь к земле, словно замедляли свой первый и последний полет, кружились, даже немного поднимались потоком воздуха кверху и в конце концов еще одной краской ложились на травяной ковер. Некоторые, слегка прошуршав, завершали полет на скамье, на наших шляпах и пальто... Другие ложились у наших ног.
Солнце клонилось к западу, когда мы неторопливо покидали праздник осени.
А вечером Александр Владимирович прочитал мне готовое стихотворение. Одно из тех, что не пришлось редактировать, поправлять, до-переписывать. Очевидно, происшедшее, увиденное было так созвучно, так близко душе поэта, что слова подобрались сразу и безошибочно. Как вы считаете?
ПОЧЕМУ ПОЯВИЛСЯ В ТВОРЧЕСКИХ ЗАМЫСЛАХ АЛЕКСАНДРА СОБОЛЕВА ЕФИМ СЕГАЛ?
Вспоминая о лете 1977 г., проведенном в Озёрах, как о небогатом для него заметными событиями, Ал. Соболев написал:
...Лишь явь: для своего романа соткал полотнища страниц...
Да, именно в 1977 г. легли на бумагу последние главы его единственного романа «Ефим Сегал, контуженый сержант». Смелость автора, врожденная привычка идти к благородной цели «не в обход, путями торными, а напрямик, по бездорожью», сказались и здесь. Не задумываясь о неблагоприятных последствиях, наперекор антисемитским установкам «сверху», он вынес еврейское имя и фамилию в заголовок романа. Факт для советской литературы редчайший, если не ошибаюсь, всего-то второй после Эренбурга. Еврей - главный, «сквозной» положительный герой? Того необычнее. Не стоит, однако, думать, что Ал. Соболев хотел «подразнить гусей», показать себя этаким храбрецом, обратясь в своем повествовании к образам современников-евреев. Писал в полном согласии с замыслом, угождая правде, блюдя правду.
Роман в известной мере автобиографичен. Это и определило его содержание. «Прозрение» - так названа первая часть романа. Прозревают, известно, от заблуждений. Такое многотрудное испытание выпало на долю журналиста и поэта Ефима Сегала, ровесника Октября, воспитанного в духе преданности и некритического отношения к партии и ее великому вождю Сталину. Жизнь в обществе «развитого социализма» заставила его о многом задуматься, пересмотреть свои юношеские убеждения, он сумел взглянуть на оборотную сторону «медали» - и обнаружил явь тоталитарного государства. Во всем ее не просто несовершенстве, но закоренелой порочности.
После ранений и контузий Ефим Сегал признается медкомиссией госпиталя пригодным для работы в оборонной промышленности. Фронт требовал постоянного пополнения - таков жестокий закон военной мясорубки. И поэтому на опустевшие рабочие места взамен здоровых мужчин, надевавших шинели, заступали те, кто уже не мог больше по состоянию здоровья участвовать в боевых действиях. Вот и Ефим Сегал примерно за год до окончания войны оказался сперва в инструментальном цехе, а позже в заводской многотиражке. И тут молодой журналист вынужден опять вести боевые действия, вступить в неравный бой с псевдозащитниками Родины, получившими бронь по спискам руководящих кадров. Вдали от фронта, никем не контролируемые - не до того, идет война! - они обворовывают полуголодных рабочих, погрязли в злоупотреблениях и разврате, обманывают высокие, вплоть до ЦК, партийные инстанции, поставляя на поля сражений продукцию сомнительного качества, что может стать причиной гибели многих участников боевых действий. Иными словами, прячась за широкие спины высокопоставленных покровителей, идут на прямые преступления. Получают награды, премии. В том числе лично от товарища Сталина.
Ефим Сегал пытается разоблачить их. Проходят многие месяцы неравной борьбы. И спадает пелена заблуждения с зорких глаз Ефима Сегала. Наступает неизбежное прозрение. Он терпит полное поражение: остается без работы, а значит, без куска хлеба, подорванный фронтовыми травмами организм его не выдерживает, и он попадает, хотя и в легкое отделение, но психбольницы. Заботами умного доброго врача подлечивается. Но каким рисуется будущее? Он открывает для себя, что сражался не с отдельными никудышными, бесчестными коммунистами-руководителями крупного оборонного предприятия, а с самой тоталитарной Системой, опутавшей страну. Жесточайшему испытанию подвергается и личная жизнь Ефима Сегала. Море страданий приносит молодой чете Сегалов начало их «свадебного путешествия» - отрезка их совместной жизни длиной пока что в несколько месяцев... А что впереди?.. На этом не поставленном прямо, но неизбежном вопросе завершается роман. «“Широка страна моя родная”, но нет мне в ней ни убежища, ни пристанища», - делает безрадостный вывод прозревший журналист.
Обдуманно, с расчетом на будущее выбрано и использовано автором в названии романа слово «контуженый». Что он хотел этим сказать?
За ответом обратимся к Ал. Соболеву - прообразу Ефима Сегала. Тот и другой - инвалиды войны. Но инвалидность у обоих - это только травмированная физическая оболочка сильных духом людей. Не по ним
.. .покой - стоячая вода, затянутая тухловатой тиной...
Суть натуры «родителя» Ефима Сегала - поэта Ал. Соболева - в другом:
Да, мой путь не легок, не покат он, крут, тернист, другими не исхожен.
Не ищу я кем-то и когда-то Плотно утрамбованных дорожек.
Показного не терплю геройства.
Против ветра мне шагать по нраву.
Вечное, большое беспокойство мне дороже почестей и славы.
Поэт еще в ранней юности для себя и себе подобных, в частности и для Ефима Сегала, прочитал известную фразу М. Горького «Рожденный ползать - летать не может» на свой лад: «Рожденный летать - ползать не будет». И вложил ее в уста и характер Ефима Сегала. И если именно эти слова принять за точку отсчета поступков Ефима Сегала, то не составит труда понять, почему он с возмущением и отвращением отвергает предложение «доброжелателей» из стана партийной номенклатуры «утихомириться», «не лезть на рожон». Их довод железный: «ласковый теленок двух маток сосет». Пусть он подумает о себе, о своем здоровье. Ведь с его умом и способностями надо всего-то слегка согнуть спину - и прощай нужда, бытовые трудности, заботы... Да, но вместе с этим - о, такое Ефим отлично понимает! - прощай для него право ощущать, с гордостью осознавать себя Человеком с большой буквы, тем, кто
...от Бога не убог, хозяином быть должен сущим своей страны.
А не для ног подстилкой тварям, власть имущим.
Не может, не должен быть «пластилиновым» герой романа Ал. Соболева, сочинившего резкие, гневные строки. Его нравственный двойник, человек несгибаемой воли, воплощение врожденного мужества. Роман «Ефим Сегал, контуженый сержант» - гимн человеку, носителю этих замечательных качеств. Честь и хвала гражданину, жертвующему ради счастья людей личным благополучием.
Кто знает, не является ли слово «контуженый» в названии романа завуалированным укором в адрес тех, кто, не неся бремя инвалидности, безропотно согнулся в позе раба, смирился с постыдным уделом?
Хочу развеять еще одно сомнение, нечто вроде недоговоренности, умышленно или случайно допущенной автором при создании образа Ефима Сегала. Временами может показаться, что его настойчивость, неуемность в борьбе за правду граничит с потерей осторожности, что он хватает через край. Думать так - ошибка: его упорство, неустанные попытки одержать верх над Злом и Пороком долго подпитываются верой, верой в то, что где-то «наверху» непременно отыщутся его единомышленники, ведь есть же, пусть на самой вершине партийной власти, настоящие люди, которые его поймут и обязательно поддержат. И если Сегал, как правило, рискует, ни в грош не ставя личные интересы, то это всего лишь вехи на мучительно трудном пути прозрения, к которому он в конце концов и приходит. Дело не в отваге «контуженого», а в способности каждого человека при любых обстоятельствах сохранить собственное достоинство.
Ал. Соболев закончил работу над романом в конце 1977 г. Опасаюсь быть назойливой, но напомню: автор «Бухенвальд-ского набата» к этому времени был забыт. Спустя два года знаменитая песня будет названа «песней-эпохой». (Уточнение для понимания творческой обстановки.)
События, с которыми автор знакомит читателей романа, позволяют вернуться в год последний, военный, и в несколько послевоенных. Ал. Соболев собирался поведать о многом происходящем в стране, вплоть до «серебряной свадьбы» четы Сегалов во время их долгого и согласного «свадебного путешествия», путешествия, в нарушение принятого представления, растянутого на много лет.
Одновременно с окончанием романа и словно завершая, но уже в поэтической форме, свою задумку, создает Ал. Соболев стихотворение «Русь». Издатели согласились сделать это поэтическое размышление-откровение автора своеобразным финалом романа «Ефим Сегал, контуженый сержант».
Итак, в каком виде предстала бы Русь советская, коммунистическая на ненаписанных страницах романа в середине 70-х годов, когда люди СССР вкушали бы прелести жизни при развитом социализме?
С болью и горечью глядя на свое Отечество, поэт начинает:
Не берусь исцелить тебя, Русь, не берусь, я и думать об этом не смею.
Будь хоть я тыщу крат Гиппократ, будь хоть я Моисеем - все равно не берусь!
Утонула в кровище, захлебнулась в винище, задохнулась от фальши и лжи...
А под соколов ясных рядится твое воронье.
А под знаменем красным жируют жулье да ворье.
Тянут лапу за взяткой чиновник, судья, прокурор...
Как ты терпишь, Россия, паденье свое и позор?!
Возражают поэту коммунистические цари, похваляясь преобразованиями в стране:
... .Русь отсталой была,
Русь сохою жила, а при нас стала вся
электрической, металлической, чудо-космической.
Полемизируя с комцарями, мастерами феерических слов, поэт спрашивает:
.. .Ну, а где Человек?
Ну, а где Человек,
россиянин свободный, с достоинством?
...Кто поможет, скажи, во спасенье души, чтоб ты стала здоровой Россиею, чтоб ты стала свободной Россиею?
.. .и откуда прибудет спасение?..
Чу, мне слышится грозное пение:
Мы наточим топоры, топоры, их припрячем до поры, до поры, до поры, до времени, а потом - по темени!.. Ии-эх!
Кто поет?.. Это - правда иль слуха обман?
А России душа умирает от ран!..
Раздумье поэта в последних строках стихотворения или прямой призыв к восстанию? Что же касается технических достижений страны, то это - дань общечеловеческому прогрессу, дань историческому развитию человечества независимо от главенствующей в СССР системы. Египетские пирамиды возведены, как известно, рабами.
Роман «Ефим Сегал, контуженый сержант» увидел свет в 1999 г., спустя 22 года после его написания, 13 лет спустя после смерти Ал. Соболева, и я еще раз призываю склониться перед силой духа, мужеством поэта Ал. Соболева, которому всю жизнь пришлось работать «в стол», «в стол», «в стол»...
Ату, его, ату!.. И все время под аккомпанемент звучащего в мире «Бухенвальдского набата»...
«Что ж, настрадался не напрасно, не зря, не попусту живу». Он заслужил право на эти слова.
ФАКТ КОММУНИСТИЧЕСКОГО РАБСТВА
Ал. Соболев возмущен, ему больно за бесправие советских людей, за отсутствие у них протеста против своих поработителей. Они привыкли... Они смирились... Порой, как уже было сказано, демонстрируют довольство. А поэт твердит о «всенародном бездумье», он в отчаянии, видя «тупую правящую рать, народ безвольный, алкогольный». Да не будет выглядеть он хулителем, злобным клеветником. И доказать лишний раз его честность до щепетильности, строжайшую правдивость в творчестве поможет рассказ об одном из лучших его публицистических стихотворений, которому он дал тревожное название «В село Светлогорье доставили гроб». И первые строки проясняют, о чем он поведет речь:
В Россию из
Афганистана
на черных крыльях монопланов плывут, плывут,
плывут гробы...
Слово не подберешь: «взорвался», «взлетел», «взбесился»... чтобы точно обозначить его реакцию на первые цинковые гробы из Афганистана. Он метался по квартире - я таким его раньше не видела - и, обращаясь скорее не ко мне, его собеседнице, а к тем, кто не мог его в тот момент слышать, повторял: «Почему они (советские люди. - Т.С.) молчат?! Почему не выходят на Красную площадь с протестами, не кричат, не возражают?! Как терпят, ведь у них, как у рабов, отбирают детей, гонят юнцов на бессмысленную смерть?!»
Это было для поэта потрясением. И оно, естественно, вылилось в стихи, поэтический приговор преступникам из Кремля. Бывший фронтовик, защитник Отечества в годы Второй мировой войны вспоминает:
Почти мальчишками когда-то в руках с разящим автоматом за Родину мы шли вперед - освободители-солдаты.
В народе подвиг наш живет.
А вас кто, по какому праву на смерть бесславную направил?
Какой вандал? Каких кровей?
Чтоб стали вы червей потравой во имя правящих червей?!
И вот в село Светлогорье доставили цинковый гроб... И люди из окрестных деревень окружили «тот дом, тот гроб, то бездонное горе...».
Рыдает, причитает над сыном безутешная мать.
И женщины плакали горько вокруг, стонало мужское молчанье.
А мать поднялась вдруг у гроба
и вдруг возвысилась, как изваянье.
Всего лишь промолвила несколько слов:
- За них, - и на гроб указала, - призвать бы к ответу кремлевских отцов!
Так, люди? Я верно сказала?!
Вы слышите, что я сказала?!
Толпа безответно молчала -
рабы!
И вот он, чудовищный итог рабства, безропотного долготерпения, вот причина, по которой опять и опять:
В Россию из
Афганистана
на черных крыльях монопланов плывут, плывут,
плывут гробы...
И не видно конца зловещей, трагической веренице траурных рейсов... Происходило это на 68-м году «Великого Октября». Одно из «величайших достижений» советской власти - коммунистическое рабство остро ударило по сознанию поэта Ал. Соболева. И он заклеймил его позором. В назидание потомкам. Как исторический факт, исторический урок.
ИЗУВЕРЫ
Изувер - человек, доходящий до крайней, дикой жестокости. Изуверство - изуверский поступок, жестокость (С. Ожегов).
Последние годы жизни поэта Ал. Соболева... То, о чем я расскажу в этой главе, наверняка не имеет аналога в истории. Права ли я, назвав действующих лиц непридуманных событий изуверами, - судите сами. Трудно быть хладнокровным, бесстрастным «летописцем», когда приходится говорить о предсмертных физических и моральных страданиях самого близкого человека. Но я постараюсь, я обязуюсь сдерживать себя. Могут ли минувшие с тех пор два десятилетия «сгладить», «смягчить» засевшее в памяти глумление над умирающим, обреченным? Я не способна сказать «да».
Лежачего... бьют! И это не крик о помощи, а констатация факта, факта, не столь уж отдаленного по времени. Еще хуже, еще страшнее - бьют умирающего. И это не репортаж из пыточных камер. Таково недавнее прошлое, и касается оно автора знаменитого «Бухенвальдского набата».
Поправку в общепринятые нормы нравственности, известные по поговорке «лежачего не бьют», внесли не прожженные бандиты, которым все ни по чем, а оппонирующая Ал. Соболеву группа советских писателей. То, что они были издателями, следует понимать как знак повышенного к ним парт-доверия: еще бы, труженики, бойцы идеологического фронта, приученные перебирать ножками по узенькой дощечке цензурных ограничений. И не упасть. Не поскользнуться. Ловко лавировать.
Объектом ненависти этой боевой и несокрушимой «дружины» и стал в начале 80-х годов поэт Ал. Соболев. Неугодный партии. Безоружный. Без чьей-либо поддержки извне. С правами узника карцера. Инвалид войны, уже перенесший к тому же первую онкологическую операцию. Забытый.
Возникает вопрос: неужели нашлись люди (или нелюди), чтобы усугублять положение человека с названным запасом «прочности», да еще при одиночестве?!
Что касается Ал. Соболева, то он уже не тот, который в день своего пятидесятилетия заявил: «Я не хочу пока итожить, что людям дал, что - задолжал... И дальше в путь, и дальше в путь... Дел впереди - край непочатый...» К концу шестого десятка лет жизни, в последние тридцать лет перенасыщенной, изобилующей вереницей унижений и оскорблений на национальной почве, он без иллюзий, мужественно, даже с оттенком иронии «подводит черту»:
Так вот какая штука - я многого достиг: я - дедушка без внуков, писатель я - без книг...
Минор? Он обусловлен пока еще непонятной для Ал. Соболева, но уже начавшей свою разрушительную работу роковой болезнью. Заговорили чуткие струны инструмента тонкого исполнения - душа поэта, его интуиция. И породили слова с настроем, ему несвойственным.
Не знал он и того, что заодно со смертельным недугом суждено ему вынести бремя непосильной борьбы за выход своей первой и единственной книжки. Не мог он и предположить, что где-то «на вершине горы» зарождается лавина, которая сомнет, изуродует, скомкает его надежду на достойное появление перед читателями, что покинет он этот свет оскорбленным, скомпрометированным перед теми, кто поклонялся его славному детищу - «Бухенвальдскому набату».
Беда предстала перед ним замаскированной под реальную мечту. А началось все с одного из «театральных» жестов ЦК партии. К 40-летию Победы решено было порадовать писателей старичков-фронтовичков изданием каждому по авторской книжке. Профком литераторов известил Ал. Соболева, что изданием сборника его стихов займется издательство «Современник», куда он и должен поскорее сдать рукопись.
Есть такая, на мой взгляд, не очень милая забава: человек открывает дверь, а сверху, из пристроенной как-то емкости, выливается на него вода... Затейники хохочут!.. Вовсе не шуткой выглядел холодный душ, которым встретили Ал. Соболева в «Современнике». Ему перво-наперво объявили, что смогут выпустить книжку объемом не более двух с половиной - трех печатных листов. Издательство перегружено рукописями. Следуя по коридору на выход, Ал. Соболев, сам не зная почему, обратил внимание на прикрепленный к информационному щиту лист бумаги. Не без интереса прочел оповещение о том, что поэтам - следовал ряд фамилий - предлагалось сдать в издательство рукописи в семь, восемь, десять печатных листов. У перечисленных поэтов не было «набатов», но был членский билет ССП. Ал. Соболев, конечно, сразу понял: ему в издательстве оказывают такую же честь, что и начинающему автору, которому выпускают книжечку в порядке поощрения... Если в других издательствах, о которых я рассказывала, расставляли Ал. Соболеву ловушки, притворялись, а потом обнажали клыки, то здесь, зная, что книжку издать придется, пошли напролом сразу, не мешкая, начав с ограничения объема рукописи. Тянуть время стали потом, по разработанному плану. Что такой план был, показали дальнейшие события.
А пока рукопись «Бухенвальдский набат» - так Ал. Соболев назвал предполагаемый сборник стихов - отправили поэту Марку Соболю на рецензирование. Чем руководствовались в «Современнике», избрав в качестве рецензента именно М. Соболя, мне неизвестно: с Ал. Соболевым он не воевал, заказной разнос делать не стал бы, говорят, что это был интеллигентный, порядочный человек, далекий от разного рода дрязг и склок. Только не стоит думать, что я хорошо отзываюсь о нем в отплату за положительный отзыв о рукописи «Бухенвальдский набат». А он нашел рукопись вполне приемлемой для издания, заявив, что может получиться добротная книжка. Не умолчу о том, что Марк Андреевич не пропел хвалу каждому стихотворению. Наоборот, некоторые он порекомендовал автору исключить из книги, над другими - поработать. Он открыл для себя, так как ничегошеньки не знал об Ал. Соболеве из-за замалчивания, что Ал. Соболев - поэт так необходимого в то время публицистического жанра. Высказал уверенность в успехе совместной работы автора и редактора.
А меня - может быть, я ошибаюсь - не покидает мысль о несостоявшемся замысле издателей из «Современника». Очевидно, у них имелись основания надеяться на разнос рукописи, ну, предположим, из-за сверхтребовательности М. Соболя. И это упрощало задачу, ибо позволяло немедленно отвергнуть рукопись. В чем-то они просчитались. Положительный отзыв обязывал издательство готовить сборник к выходу в свет.
А они вдруг, не поставив в известность автора, озаботились получением... второго отзыва о рукописи сборника стихов Ал. Соболева. Зачем? Какого? Наверняка отличного от сделанного М. Соболем. Но, как выяснилось позднее, поиск полярного мнения о стихах Ал. Соболева был сопутствующей задачей. Главная сводилась к изысканию способов тянуть время, растянуть выход крошечной книжечки на несколько лет. Никакого труда не составляло найти охотника забраковать рукопись Ал. Соболева здесь, в Москве, где жили-поживали сотни членов ССП. Но местный рецензент мог представить заключение за короткий срок - ну. через месяц, два... Слишком скоро. Не годится! И рукопись отослали на отзыв в... Вологду! Остановитесь и подумайте: с добрыми намерениями или наоборот? А вот и ответ: восемь месяцев - повторяю: восемь месяцев - сочинял некий Оботуров по-своему замечательный отзыв о стихах Ал. Соболева: он не обнаружил в рукописи ни одного не то что хорошего, просто сносного стихотворения. Все — черной краской, без белого пятнышка. «Бухенвальдский набат» рецензент разнес в клочья: беспомощные вирши! Их спасла музыка Мурадели. Помните реакцию миллионов? «А слова-то какие — мурашки по коже!»
Заказ Оботуров выполнил с блеском: украл у ракового больного восемь месяцев. Ну, как тут удержаться и не воскликнуть: «Ай, молодец!». И происходило все это в конце XX века, и не на необитаемом острове, а в стране, которую я с полным основанием назвала страной-тюрьмой. В самом деле, где еще могли придумывать пытки для смертельно больного признанного борца за мир?! Где еще издательство взялось бы доказывать, что кратчайшее расстояние между двумя точками не какая-то там прямая, а уж непременно и точно кривая, да с завитушками? И кто знал об этих манипуляциях с рукописью Ал. Соболева? Кроме «своих» - никто...
А между тем болезнь, поразившая поэта Ал. Соболева, наступала. Самочувствие его ухудшалось. Выбора не было: мне пришлось вступить в борьбу за выход его поэтического сборника. Вместо него. Громко сказано! Поставьте себя на мое место и сразу поймете, не осудив меня, что сил на борьбу на два фронта, где главным была жизнь Александра Владимировича, оставалось у меня катастрофически мало.
Но я написала письмо директору издательства «Современник», в то время - Гусеву. Впрочем, какая разница, что за фамилия у него была! Если вас искусает собака, имеет ли значение, кликали ее Рексом или Шариком? Словом, в письме я просила ускорить выход книги и издать ее в более полном объеме, так как знала: из 160 (или больше? не помню) стихотворений для сборника отобрали только 48... Могли отобрать и двадцать восемь, и сорок три... что левая нога захочет!
Я просила, доказывала, настаивала. Кто-то, возможно, скажет: «Ну и дура! Нашла, к кому взывать о совести, внимании, перед кем трясти заслугами поэта. Только масла в огонь подливала!» Но моим пером водило отчаяние, двойное отчаяние: и из-за смертельного приговора мужу, и из-за страха, что не успеет он увидеть единственную книгу своих стихов.
Мое письмо положило начало многомесячной переписке. Директор издательства не грубил, не хамил. Он увиливал от прямых ответов на мои вопросы, не говорил правды. Я бросалась опять увещевать, доказывать. Следовал очередной ответ... Ежеминутно, ежесекундно озабоченная здоровьем Александра Владимировича, я, приходится признаться, плохо соображала в то время и не сразу поняла, что мне «запустили дурочку» - оказывается, известный способ насмехаться над надоедливым корреспондентом, отвечая ему «не по теме»... Около темы и всегда рядом, но не точно, сохраняя повод для нового обращения... Причем директор издательства знал, знал, знал о том, как и чем болен Ал. Соболев - не просто «проходной» поэт, а автор знаменитого произведения! Я не берусь, оцените сами его роль в «игре» со мной, степень его человечности. Вы могли бы так поступить?.. Сколь ни греховен род людской, верю: нашлись бы лишь единицы охотников затевать «игры» с женой обреченного человека, тем более так искренне и полно послужившего людям мира.
Видя, что мои обращения к Гусеву безрезультатны, готовившийся ко второй онкологической операции Ал. Соболев, озабоченный судьбой книги, настоял на встрече с директором издательства. Согласие было получено без особых трудностей. И волей-неволей Ал. Соболеву пришлось принять участие в отвратительном фарсе, где ему была отведена жалкая, оскорбительная роль. Из-за наступающей слабости чувствовал себя он очень неважно, и я сопровождала его на свидание с Гусевым. Несколько реплик Гусева будто из заранее состряпанной «одноактной пьесы» позволят определить характер беседы. Во встрече кроме Гусева сторону издательства представлял редактор сборника Романов.
...Повертев в руках рецензию Оботурова - не иначе как предмет нападения, - Гусев явно заколебался, чего не сумел скрыть, нерешительно, с оттенком неловкости, пробормотал, обращаясь то ли к нам, то ли к самому себе: «Ну, это мы отложим...» Вспоминая это теперь (тогда и сил и собранности недоставало), я могу истолковать нерешительность Гусева как все-таки некоторое его смущение перед рецензией Оботурова: последний настолько перестарался, что заставил даже заказчика почесать затылок!.. «Вот ему, — Гусев ласково положил руку на плечо редактора Романова, - хорошую книжку издам». (Действительно, в том же, 1985 г. вышла упомянутая книжка тиражом в 40 тыс. экземпляров.) «С поэтом-то я договорился бы, — кивок в сторону бледного, с испариной на лбу от слабости и волнения Соболева, - а вот с ней (или с “такой” - не помню, равно нагло), - кивок в мою сторону, - если таких принимать - инфаркт заработаешь!»
Ни ножа, ни топора, ни огнестрельного оружия в руках у меня, понятно, не было. Я и не угрожала, я, по своей дурацкой привычке ждать улыбку в ответ на улыбку, взывала к совести, упоминала о первой и единственной книге Ал. Соболева, правда настойчиво (чего не разрешалось!), опять просила ускорить ее издание и в наиболее полном виде. Мы покинули издательство, заручившись обещанием Гусева сборник издать... Ах, знать бы тогда, какой подарок готовит Ал. Соболеву, как он ее называл, «фарисейская банда»!
Выразитель ее интересов, сообщник Гусев - кто он в масштабах истории? Что он такое?! Партбилет, без которого он и тогда трех копеек не стоил, дал ему право и возможность издеваться над человеком, в сравнении с которым он был - никто и ничто. Во время встречи он развязно, бесстыдно, но все же трусливо похвалился, слово заранее обороняясь: «У меня в ЦК полно приятелей!»
Можно, не мудрствуя, толковать его слова совсем примитивно, мол, не вздумай жаловаться... «наверху» встретят тебя мои друзья-приятели. В любом случае Гусев дал понять: в войне с Ал. Соболевым он не одинок. За ним - самая мощная сила... Сама партия! Она на его стороне (?!).
Прошло еще семь-восемь месяцев. За несколько дней до Нового - 1984 - года вторично прооперированный по поводу онкологического заболевания создатель «Бухенвальдского набата» после полуторамесячного пребывания в больнице вернулся домой. Каким было его самочувствие - ясно без ; лишних слов. Он очень медленно оправлялся от полостной операции, осложненной дополнительным хирургическим вмешательством, от трудного послеоперационного периода. (Об этом в отдельной части книги, названной мной «Самое страшное».)
Вскоре побывал у поэта гость из издательства - редактор ; Романов. Он привез отклоненные стихи, ознакомил Ал. Соболева с предполагаемой книжкой, чтобы получить согласие автора на ее содержание. Некоторых стихов уже коснулась - увы, топорно - рука редактора (а может быть, кого-то вместо него? Не удивляйтесь: все прояснится чуть позже). Редактирование свелось к тому времени - позже было и другое - к сокращению строф, надо понимать лишних, в целом ряде стихотворений. Известное напутствие творящему «чтобы словам было тесно, а мыслям просторно» Романов (или кто-то) применял на практике по своим меркам и вкусу, естественно. И... вместе с «водой» выплескивали и «ребенка», т.е. выхолащивали суть и искажали строй стиха, даже упраздняли сам его замысел. В «урезанных» таким образом стихах автор, понятно, выглядел горе-сочинителем, стихосложением не владеющим... Два из таких «сокращенных» стихотворений Ал. Соболев вынужден был изъять из и без того крошечного сборника сразу же. И предложил поставить взамен два из отвергнутых: «Правда» и «Зачем я родился», выше я о них говорила. «Правда» - поэтический автопортрет поэта.
Что касается монолога «Зачем я родился», то в нем составители сборника усмотрели слова, для них непереносимые.
Можно ли тиражировать строки поэта о том, что он родился для того, чтобы .. .набатную песню о мире сложить и с нею в сердцах человеческих жить.
Нетерпимо!.. Недопустимо!.. Несносно!..
Романов не отважился самостоятельно заменить «два на два», что говорило о его зависимости и подконтрольности во всем, что касалось сборника стихов Ал. Соболева. Он позвонил от нас главному редактору издательства «Современник», в то время Фролову, и мгновенно получил твердокаменный отказ. Невольно подумалось, что Фролов не только держит в уме, но и наизусть затвердил содержание книжки Ал. Соболева. Молодец главный редактор! А какова память - поискать! Ни секунды не затруднился с ответом!..
Слишком слаб был в тот момент больной поэт, чтобы воспротивиться демонстративному хамству и произволу. Он подчинился насилию, согласился на выход книги из 48 стихов... Книжка-«малышка» у автора «Бухенвальдского набата»?! Насмешка, издевательство!.. Но ослабленный болезнью организм инвалида оправдывался: «А ничего-то - лучше?!» Не знал тогда, заподозрить не мог Ал. Соболев, что правильнее было бы выбрать «н и ч е г о»!
Теперь, по прошествии десятилетий, все происшедшее с нами тогда невозможно назвать иначе как наваждением, замороченностью. Толпятся в голове воспоминания, всплывают вопросы, звучащие обвинением нас обоих в беспринципности, потере бдительности и, приходится признаться, в... глупости. Да, оба мы - и поэт и я - были не правы, смирившись с обидной подачкой вместо хорошей по содержанию, красочно оформленной книжки, способной достойно представить творческое лицо автора «Бухенвальдского набата». Как вообще сплоховал Ал. Соболев, словно позабыв вдруг, что он создатель знаменитого, огромной общественно-политической важности произведения?! В равной мере вина в том и моя. Вина ли? У поэта - рак, я - гипертоник, мне 62 года... Измучена, издергана болезнью мужа, страхом за его жизнь. Ал. Соболев - на положении изгоя, во враждебном окружении... Я - возле него, умирающего, одна.
Хороша «цитадель»?! Зная это, поднимите камень поувесистее и метните в нас!.. Не можете?.. Рука не поднимается? Совесть не позволяет?.. Спасибо... Но вынуждена вас огорчить: среди руководящих издательством «Современник» в 80-е годы единомышленников у вас не нашлось бы.
Издатели тогда затеяли беспроигрышную для себя игру. Если бы Ал. Соболев возмутился и отказался от издания жалкой, невзрачной книжечки в мягкой обложке - они были бы в выигрыше: не было у Ал. Соболева книг и не будет... Тем более что ему без года семьдесят и - ворох болезней, болезней... На случай нежелательного выхода книжки были, как стало ясно много позже, предусмотрены и с блеском осуществлены иные мероприятия, разумеется разгромнонаступательного характера. Один из пунктов плана - основополагающий: выманить у еле живого поэта доверенность на подготовку книги к ее выходу в свет. Припертый к стенке болезнью, сам, будто и без понукания, Ал. Соболев пошел «банде фарисейской» навстречу: доверил им довести, как надеялся, сборник до читателей.
А время шло... Автор периодически позванивал редактору. Получал заверения, что «книга в работе». Обратите внимание на эти три слова... Вот нахлынули воспоминания и пробудили потребность рассказать все в деталях, разложить по полочкам, обрисовать, объяснить... Но к чему? Только себе сделаю больно. Поднимать из памяти образчики жестокости, беспощадности?.. Описывать в подробностях страдания жертвы и ликование мучителей?.. Я предпочитаю этого не делать. Предпочитаю быть краткой. По примеру супруга.
«Бухенвальдский набат» в свое время вызвал массу подражаний и на любительском, и на профессиональном уровне. И если Ал. Соболев всего-то несколькими словами, скупо и емко нарисовал фашистские злодеяния - «жертвы ожили из пепла» и «сотни тысяч заживо сожженных», - то подражатели старались как можно больше напихать в стихи натуралистических подробностей - трупы, кости, части человеческого тела и пр.
...Подходил к концу третий год пребывания рукописи «Бухенвальдский набат» в издательстве «Современник».
В один из дней почта принесла гранки будущей книжки. Приятная новость, хоть и ожидаемая. Поэт должен был проверить сверстанный экземпляр, исправить ошибки - возможные, - подписать окончательный вариант, разрешив его тиражировать. Но чувствовал он себя плохо. А у меня не было опыта в подобных делах. Благоговея перед почти книгой, я позвонила Романову за инструкцией. Получила совет, обратите внимание: внести правку не в присланные гранки, а на отдельный листок бумаги, где указать, на какой странице слово или строка нуждаются в исправлении. Твердо и ответственно могу заявить: я не оставила незамеченной или неисправленной ни одной ошибки!
Слишком скоро выяснилось, что труд мой был напрасен... Где он, тот листочек, куда я старательно и четко внесла замеченные погрешности в тексте стихов?..
Между исправлением гранок и подписанием сверстанной книги к печати прошло еще несколько месяцев. Как будет выглядеть сборник стихов в готовом виде, автор не знал: художник-оформитель оказался человеком-невидимкой. Причина ясна - действовала доверенность, выданная автором. Конечно, каждый поймет - уважая больного автора, желая его поддержать, успокоить, да и просто в угоду этикету следовало показать ему перед тиражированием придуманную кем-то обложку книги, ее внешний вид. Но это, повторяю, при уважении к автору, а не при ненависти к нему.
Пока книжка черепашьими шажками продвигалась к финишу, над Ал. Соболевым, словно дамоклов меч, нависла угроза рецидива болезни. Правда, к концу 1984 г. оба мы обрадованно отмечали некоторые признаки выздоровления: Александр Владимирович пополнел, на еще недавно желтовато-бледном его лице временами проступал легкий румянец. Он окреп, и мы возобновили прогулки по лесопарку, радуясь, что к утомлению ходьбой стало примешиваться приятное чувство отдыха, прилива сил... И я, осчастливленная такой зримой переменой, с жадностью и надеждой ловила рассказы о том, что и раковые больные после удачных хирургических операций живут еще долго-долго...
В делах обыденных у моего больного стала преобладать уравновешенность, таяла нервозность — добрые признаки ухода грозного недуга... И все же, несмотря на это, я тайком с тревогой вглядывалась в его лицо. Я боялась... Зыбкой была моя надежда. Все чудилось мне, напуганной, что где-то глубоко, неистребимо свила себе прочное гнездо беда.
Удивлял и беспокоил меня тогда, вероятно лишь моему сверхвнимательному взору видимый, разлад между состоянием тела и духа моего супруга. С одной стороны, вроде бы светлые, обнадеживающие сигналы. Но с другой!.. То ли вспышки зарницы, то ли знаки приближающейся грозы, явные, ненадуманные. Я и сейчас не могу, не умею проникнуть в его тогдашнее «Я», как бы заполненное неконтролируемыми функциями. И все это немедленно, прямым путем - в стихи!.. Откуда взялось, чем было продиктовано появившееся вдруг в его лирических монологах слово «страшно»? Страшно применительно к себе? Не хочу сказать, что он был бесстрашно-бесшабашным человеком. Но он был упорным, собранным в достижении цели. И уж одно это исключает страх, который в его представлении - это я знаю - соседствовал со словом «трусость». А вот этого-то в натуре Александра Владимировича за сорок лет совместной жизни видеть мне не довелось. И в прямом, и в переносном смысле, «против ветра мне шагать по нраву», помните? Так это и сохранялось на протяжении всех прожитых лет. В паре со словом и понятием «страшно» - это не он, это не его суть!
Поймите мое состояние, когда в первой строке стихотворения «Квадратура круга» (декабрь 1984 г.) я прочла:
Мне что-то страшно, что-то жутко...
Чуждое ему настроение, чуждый подбор слов для объяснения тревоги без названия. И далее:
.. .сегодня тот я и не тот... (Вот именно!)
Тоска-кручина не на шутку
берет все злее в оборот. (Подсознательно.)
Куда девается отвага? (Это - черточка характера.) Стеною предо мной гора, по ней не двинуться ни шага...
Вот таким противоречивым, разнородным было его состояние, когда пришло известие о выходе книжки в свет. Издательство пригласило автора за полагающимися ему экземплярами.
Они встретились: автор и, как ее отныне следовало именовать, авторская книжка. Это был удар! Перед Ал. Соболевым лежала стопочка невзрачных брошюр карманного формата. Жалкий вид книжечки вызывающе оскорбительно контрастировал с размахом популярности «Бухенвальдского набата». Воспринять то и другое как единое целое не виделось возможным. Первая страница обложки представляла собой картинку-ребус: на первом плане был изображен обрубок дерева черного цвета, фоном ему служили то ли розовые колонны с заостренными куполами, то ли фантастично изуродованный орган... В верхней части загадочных предметов, мелкими, к тому же жирными буквами, сливавшимися в одну трудночитаемую полоску, значилось имя поэта. Несколькими миллиметрами ниже, буквами чуть покрупнее - «Бухенвальдский набат». Чтобы дополнить оригинальность и красоту оформления, остается сказать, что напечатали книжку на бумаге настолько желтой, что невольно вспоминались старые-престарые выцветшие издания столетней давности, на которые время наложило отпечаток.
Такую книжку неловко было получить как подарок от автора знаменитого произведения, стыдно предлагать в качестве презента...
Процедура получения Ал. Соболевым книжки была продумана, оказалось, до мелочей. Просто никудышного вида книжки в тот момент было мало. Как бы уколоть его побольнее? Как бы оскорбить посильнее? И придумали... Тем же днем, а главное - тем же часом приехал за своей книгой еще один литератор. Толстая, примерно в 25 п.л., книжка выглядела солидно, нарядно: по темно-бордовому коленкору обложки - золотым тиснением крупные буквы, называвшие автора. Не зная содержания, приятно взять в руки.
В предвидении важного имени скользнула глазами по золоту: Кузнецов. За что такой почет - классик?.. Между Достоевским и Толстым - память такого не удержала... Александр Владимирович, более осведомленный в именах, кратко бросил: критик... Но за этим «белинским» я не могла назвать ни одного всем известного деяния на поприще критики. Ему этого и не требовалось. Право издаваться ежегодно ему обеспечивал билет ССП. А содержание? Кого оно интересовало?.. Выпустили для галочки в плане издательства. И дело с концом! Все довольны, как говорят, «и овцы целы, и волки сыты». А для того чтобы преподать лишний урок Ал. Соболеву - все средства хороши. Но сей «выстрел» «друзей» Ал. Соболева попал в «молоко». Он увидел в парадном одеянии книги критика обычную щедрую плату за набор хвалебных словоизлияний в адрес лживой советской литературы, ныне лопнувшей как мьшышй пузырь.
А вот на книжку члена ССП поэта А. Корнеева Ал. Соболев обратил внимание. Рецензентом его книги выступил Егор Исаев, из чего следовало заключить, что А. Корнеев - свой человек. Очевидно, по такой уважительной причине издательство «Современник» выпустило его поэтический сборник примерно таким же объемом, что и у Ал. Соболева, в подарочном оформлении (?!): твердая обложка, многоцветные рисунки, отличная бумага, каждое стихотворение - на отдельной странице, первые буквы украшены виньетками, орнаменты в конце стихотворений... Полный набор изобретательности во ублажение автора, «своего в доску».
Чтобы сейчас и закончить разговор об авторе счастливчике. повеселю читателей.
Разница в оформлении книг Корнеева и Ал. Соболева была столь разительна, что наивный мой супруг упомянул о ней в беседе с инструктором ЦК (фамилия, если мне память не изменяет, Алифанов). И услышал ответ - готовый анекдот: «Ну, может, у него стихи слабоватые, вот и захотели это компенсировать хорошим оформлением». Вот такая смесь издевательства и идиотизма.
За свою неосмотрительность - еще бы, задел «своего» - .Ал. Соболев поплатился спустя восемь лет после смерти. Но об этом позже.
Я рассказала о том, что Ал. Соболев забрал из издательства свою первую и единственную книжку, «книжку-малышку». Он знать не знал, ведать не ведал, что ждет его впереди, т.е. тогда, когда станет он читать свои стихи изданными...
Это был удар, рассчитанный по меньшей мере на инфаркт. Ал. Соболев не верил своим глазам. Он не узнавал своих стихов, как будто над ними пронесся ураган и оставил после себя бурелом... Почти каждое стихотворение имело «увечье»: пропущенные слова, строки, целые строфы, что искажало смысл стиха, неграмотное, дурацкое, иначе не скажешь, редактирование, сбит ритм. В общем, «остались от козлика рожки да ножки» Состоялось это действо в 1985 г.
Опережая события, скажу: в 1994 г., т.е. спустя восемь лет после смерти Ал. Соболева, я попросила двух известных уважаемых литературных критиков - В.Ф. Огнева и А.М. Туркова оценить плодотворный «коммунистический труд» издателей «Современника». (А как же! Трудились по-коммунистически!) Критики называли, а я сосчитала названные ими стихи, которые, по их письменному заключению, нуждались в возврате к авторской редакции, таких оказалось 35 из 48, т.е. три четверти содержания сборника... Издатели, кто именно - не знаю, «работали в перчатках» и следов не оставили, сознательно, умышленно изуродовали, исказили стихи и под именем Ал. Соболева выпустили в свет. «Авторский» сборник. Чье авторство?! Скомпрометировали поэта, создавшего знаменитый «Бухенвальдский набат», отменно. Опорочили. Оболгали... Чтобы притупить его внимание к выходу книги, схитрили, склонили дать им доверенность. «Не волнуйся, друг, все будет в порядке. Поправляйся!» Это была маска. Из-за маски показалось обличье изувера, которое ехидно спросило: «Ты хотел книжку?.. Получи». Получил. За год до смерти. Преподнесшие Ал. Соболеву такой «подарок» ко Дню Победы знали: после двух онкологических операций жизнь его на исходе. «Раззудись, плечо! Размахнись, рука! И...эх!» Гуманисты с двумя билетами в кармане - чл. КПСС и чл. ССП - обухом по голове умирающего автора «Бухенвальдского набата»! Впечатляет, верно? И требует осмысления как акт изуверства.
Он вынес этот удар. Вспомнились мне его слова о том, что не будь мы «вятскими лошадками», привычными к суровой жизни, выносливыми и неприхотливыми, догонявшие и обгонявшие один другого удары сбили бы обоих с ног... Он и в этом, уже безвыходном положении не стал сдаваться, хотя понимал: времени и сил реабилитировать себя перед читателями у него нет, тем более без поддержки со Старой площади. Откуда было ждать помощи отверженному, живущему в изоляции, с сознанием наступающей немощи?
Только от безысходности обратился он к тогдашнему председателю Комитета по печати СССР Б.Н. Пастухову, затем депутату Думы Российской Федерации, попросил личного приема. Таковой состоялся. Знать бы заранее, да что толку?.. Я сумела предупредить главу печати страны, что идет к нему на прием человек с двумя онкологическими операциями в недавнем прошлом, что он приговорен, что жить ему осталось считанные месяцы.
...Поднявшись с кресла за своим столом (надо было понимать - во гневе праведном), потрясая над головой книжкой-малышкой «Бухенвальдский набат» в исполнении «Современника», Пастухов патетически восклицал: «Надо еще спросить их (издателей - Г. С.), что они там три с половиной года редактировали?! Безобразие!»
Актер! Ему бы на театральные подмостки или в балаган на ярмарку, а он в госдеятели подался! Ряженый! С истинно актерским мастерством и притворством выманил он у Ал. Соболева новую, объемистую рукопись стихов, выманил, прислав письмо, где черным по белому пообещал: «По получении рукописи сборника будет определено издательство для его издания». Письмо как памятник бесчеловечности и злобного коварства храню. Пастухов был так уверен в личной безнаказанности и беззащитности, беспомощности поэта, что не задумываясь бросил «приманку»... И пел бесшабашный заяц: «А нам все равно, а нам все равно!..» А что же Ал. Соболев? Поверил обещанию Пастухова взять издание пополненной рукописи под личный контроль? Сомневайся, не сомневайся, а лучшего выхода тогда у Ал. Соболева из создавшегося положения не существовало.
Сыграв в спектакле отведенную (самим или кем-то?) ему роль, актер, он же председатель Комитета по печати СССР, Пастухов отгородился от Ал. Соболева неприступной стеной помощников и секретарш...
Ал. Соболев понял, что обманут - в который раз, оскорблен - в который раз! И теперь человеком, который в данном случае мог сделать все, на чем настаивал поэт, и который не захотел и пальцем пошевельнуть в его защиту. Мерзость была совершена, совершена с поднесенным к носу Ал. Соболева кукишем: «Накось, выкуси!» Почему Пастухов подыграл «фарисейской банде»? Точного ответа у меня нет. Есть предположение. Пастухов, как мы узнали много позже, доживал последние месяцы на своем высоком посту. Кто мог и должен был определить будущую сферу деятельности этой партноменклатуры? Разумеется, ЦК партии, кто же кроме? А там (это Пастухов, конечно, знал) Ал. Соболев в любимчиках не значился. Так стоило из-за него осложнять свои отношения с теми, в чьих руках было его будущее, от кого зависела карьера? Пастухов легко и просто пожертвовал поэтом Ал. Соболевым ради личного благополучия, блюдя закон стаи: «С волками жить - по-волчьи выть». Одно бесспорно: он отказал поэту, стоявшему на краю могилы, в помощи. Он его лишний разок подтолкнул туда. Не права?..
Страх за жизнь и здоровье Александра Владимировича полностью владели мной в то время, сверхжелание (хотя понимала - тщетное) продлить ему жизнь во что бы то ни стало жило во мне неотступно, подавляя все другое, поэтому я не помню, отослал ли Александр Владимирович коммунисту, ленинцу-сталинцу Б.Н. Пастухову краткую благодарность. То был тогда единственный способ дать сдачи на предательский удар.
Я вам благодарен бесконечно, благодетель и радетель мой.
Вот на самом деле вы какой!
Что ж, ведь у меня, как и у вас, в запасе вечность...
Можно потерять годок-другой...
Не было в запасе у поэта даже таких коротких сроков. Он так и ушел в могилу с горьким сознанием без вины виноватого перед всеми теми, кого сумел однажды взволновать безмерно глубоко и перед кем был подло опорочен. Сборник издали тиражом в десять тысяч экземпляров. Но, к удивлению, его нигде не было в продаже. И я втайне радовалась тому, что его, даже в обезображенном виде, не пустили в продажу, а надеялась - сразу под нож резательной машины.
Что стало с рукописью, отданной в руки Пастухову? Она отправилась к рецензентам. Пожалуй, хлеще других отличился поэт Анатолий Жигулин. За пять месяцев до смерти автора «Бухенвальдского набата» он получил от собрата по перу весточку - рецензию разносного содержания. Отповедь этой бездари поэту Ал. Соболеву заканчивалась несколькими фразами, достойными украсить его навечно: «В стихах Соболева нет поэзии, значит, нет таланта... Книгу нельзя издавать. Надо вернуть ее автору». Не могу сдержать восхищения разумом и благородством А. Жигулина! Как он ревностно оберегает людей от стихов Ал. Соболева, как заботливо печется о воспитании у них вкуса к высокой поэзии!
Мне не хочется говорить о творчестве Жигулина по схеме: «Дурак! - Сам дурак!». Люди давно научились охлаждать излишний пыл простыми истинами: «Насильно мил не будешь», «О вкусах не спорят», «Каждому - свое» и т.д. Но как понять Жигулина, нанесшего удар, жестокий, осмысленный удар, инвалиду войны пожизненно, пораженному к тому же онкологическим заболеванием? Поднявшего руку на умирающего? Что это он так озлобился? Что помешало ему’ обуздать свои разбушевавшиеся эмоции?.. Наверно, на эти вопросы сумеют ответить те, кто знал Жигулина лично. И не по одному бесчеловечному выпаду.
ПОСЛЕДНИЕ МЕСЯЦЫ ЖИЗНИ.
СМЕРТЬ. ЗАВЕЩАНИЕ
Он оставался самим собой. «О нет, ни жалобы, ни стона не ждите от меня, враги». Не изменил борцовских качеств характера ни под напором недуга, ни под натиском озверевших врагов, почуявших близость победы над ненавистным, так крепко насолившим им поэтом... Каким оружием надлежало ему отстаивать, оберегать свое человеческое достоинство, обороняясь от изуверов, ощущая убывающие день за днем физические силы?
Ложь с произволом предо мной неодолимою стеной...
Их сам «святой» усатый бог в своем Кремле венчал...
Он в добродетельный наряд чету одеть сумел.
Иль пуля в лоб, иль в лагеря, кто усомниться смел...
И все-таки стихи, написанные Ал. Соболевым в последние месяцы жизни, не могу назвать иначе как поэтическим реквиемом. Он не ныл, не жаловался, но в каждом из этих волнующих стихотворений невольно слышалась печальная нота, прощание с жизнью, прощание с этим миром, который даже перед надвигающейся темнотой небытия он умел видеть прекрасным, приветливым, рождающим надежду... Посещали его в то грустное время воспоминания о самых счастливых днях прожитой жизни. То были воскресшие, засиявшие из прошлого дни начала большой любви.
.. .Март метет снежинками, землю порошит.
Голубыми льдинками горизонт прошит.
Звоном с переливами занялся рассвет.
А меня счастливее в целом мире нет.
Раненый, контуженый отставной солдат, я с моею суженой нищий, да богат...
Это часть стихотворения, которое начинается словами: «И поныне слышу я шепот нежных слов...» Он мысленно вернулся на тридцать девять лет назад. А потом написал вдруг стихотворение «Мой звездный час». Когда он был, звездный час поэта?
.. .Возможно, был он - этот час -один на всем веку, когда мальчишкой в первый раз я рифмовал строку...
А может быть, тогда,
.. .когда во всей красе прочел впервые опус свой на третьей полосе?..
...Бежали годы... Верно, вновь он просверкал сильней, когда на вечную любовь я повстречался с ней...
Потом, спустя много трудных лет,
.. .стихом ударил я в набат на весь на шар земной...
Вот тогда и был
...наш общий звездный час...
Так почему же черствый ком щемит в моей груди и слышу я: «Потом, потом, тот самый, самый, погоди, зажжется впереди... тот самый в вышине».
При мне иль не при мне?
И суждено было мне вторично пережить чувство сдавившего грудь страха. Первого декабря 1985 г. он, по обыкновению, поздравил меня с днем рождения стихами. Не стал читать сам. Положил их передо мной.
«С тобой мне ничего не страшно», - говорилось в первой строке... Опять это не его, не его слово, ощущение - страшно... Чего «страшно» или «не страшно»? Я, не вникая в смысл следующих строк, пробежала по ним глазами и... прочитала слова прощания:
...и даже смерть нас не разлучит; нас навсегда венчала жизнь.
Он знал? Он готовил меня к скорой вечной разлуке?
О том, что было это и последнее и не последнее «прости», я поняла только год спустя... Но об этом в своем месте. В части книги «Он и я - мы».
До последних дней жизни волновала его судьба всего созданного за полвека творческой деятельности.
...Не покидаю поле боя.
Я не покину это поле, пока стихи мои в неволе...
Он предпринял последнюю, призрачную попытку для спасения своего детища, своих стихов. Он написал большое письмо Александру Яковлеву - одной из важных партийных персон того времени. Я его не отговаривала - зачем лишать умирающего человека даже иллюзорной надежды?.. Он так и не дождался ответа на свое взволнованное обращение. Нехорошие мысли приходят мне в голову, когда я вижу на телеэкране этого ленинца-сталинца в новом качестве... Для добрых дел лучше иметь чистые руки, чистую совесть.
Временами у поэта словно появлялось «второе дыхание». Как в прежние, для него уже далекие дни.
Пока не кану я в пучину, пока гореть во мне огню, я буду штурмовать вершину и совести не изменю...
Вдруг написал стихи о вечной эстафете поколений. Он как будто подводил итоги содеянного на благо людей. Хотел он этого или не хотел, но и в этом коротком стихотворении прослушивается прощание. Не тем ли пронизаны его заключительные слова:
.. .ничто на свете вечно не живет... ты оставляешь след свой на пути, чтоб мог другой уверенней идти.
За последние два года своей жизни он написал кроме других два стихотворения с одинаковым названием: «Квадратура круга». Квадратура круга - нерешаемая задача. Об одном я уже писала. Оно построено в форме диалога Поэта и Времени. Вечное Время ставит перед поэтом крайне трудно решаемые задачи.
...О Время, все я разумею, твоим советом дорожу.
Я одолею, что сумею, и людям словом послужу.
Молюсь, надеюсь - Бог поможет...
Не вытирая пот с лица, пойду вперед по бездорожью, отдамся песне до конца.
Вторую «Квадратуру круга» я посчитала его завещанием мне. Привожу его полностью.
Квадратура круга - что в упряжке вьюга, что пахать без плуга, радость от испуга.
Круга квадратура - кол - клавиатура, два крыла для тура, из соломы шкура...
Глупо, и нелепо, и непостижимо... ну, а если надо и необходимо?
Ну, а если годам вовсе нет возврата, если гибель в круге без его квадрата:
круг петлей сожмется - нет сердцебиенья.
Квадратура круга - только в том спасенье.
Нам одно осталось: что бы ни случилось, биться, не сдаваться дьяволу на милость.
Как бы там ни туго, нам, моя подруга, клин вспахать без плуга, взять в упряжку вьюгу.
Круга квадратура - смастерить для тура два крыла, чтоб с кручи он взлетел за тучи.
Глупо и нелепо?
Но... необходимо.
Если это надо - значит, выполнимо!..
Туго? Трудно? Неодолимо?.. Но выполнимо, если нет выбора, если над всем довлеет необходимость. Я, каюсь, не поняла тогда этой просьбы-приказания. Правда, вспоминаю, удивилась про себя показавшемуся мне странным наступательному настрою поэта перед роковым концом. Но на такой позиции - готовым к смерти в бою - стоял тот, настоящий, неукротимый, упорный человек, которого я знала сорок лет. Мужественно глядя правде в глаза, оценивает положение. При этом, заметьте, нет и мысли о страхе, нет и намека на него.
А «круг петлей сжимался»... С одной стороны беспощадно, наотмашь наносили удары двуногие убийцы. С другой - не менее разрушительно, беспощадно действовал враг незримый - болезнь. Как-то раз я случайно обратила внимание на раскрытую рабочую тетрадь Александра Владимировича, задержалась на минутку, чтобы прочесть четыре коротенькие строчки:
Коль открыта рана и не заживает, поздно или рано рана убивает.
Это было первое стихотворение, которое он мне не прочел сразу, как оно было написано. Отметила это обстоятельство. Вместе со строчками пахнуло оно на меня ужасом. Холодом страха. Страхом от сознания, что он все знает. С хладнокровием исследователя раскладывает «по полочкам» свои чувства и мысли... И излагает их привычным способом, посылая людям.
Я возблагодарила Бога за то, что он внушил моему супругу «Бухенвальдский набат», когда прочла в его юбилейном - по поводу 70-летия - стихотворении: «Что ж, настрадался не напрасно, не зря, не попусту живу».
Последние месяцы жизни поэта. Новые, непривычные ноты послышались вдруг в его стихах. Он, интуитивно умевший держать в узде свои чувства, как будто чуть изменился. В поэзии объявилась грусть. Я не берусь объяснить, в чем и как это конкретно выражалось: те же слова, что и прежде, тот же вроде бы настрой. Но в словах, может быть по-иному расставленных, словно прослушивается едва уловимый, отдаленный, не вполне ясный звук слабости, уныния, спад уверенности, несокрушимости духа. Я и теперь не знаю, были ли те, последние стихи продиктованы подсознательным сопротивлением надвигающемуся недугу или выражением еще не до конца осознанного ощущения его приближения...
По причине мне и сейчас непонятной Александр Владимирович аккуратно - начисто - переписывал свои стихи той поры. Непривычно, странно было видеть такое, потому и запомнилось. А еще и потому, что пел он в те месяцы, повторюсь, прощальные песни.
В один из дней конца февраля 1986 г. я увидела его пишущим не на обычном «рабочем месте», а за столом в общей комнате. Первые стихи после традиционных новогодних. Он закончил их очень быстро и сразу же прочитал, как привык, мне. Хотел заранее насторожить меня? Скрытно пожаловался? Предупредил о чем-то, что грядет? Не знаю... Но то, что в них грусть, способен понять каждый.
Нет, я сегодня не горю, скажу вернее: тихо тлею...
Не хнычу я и не хандрю, надежд напрасных не лелею.
Что есть - то есть:
и пресс годов, и тяжкий груз болезней мерзких, и сонмище моих врагов, тупых и беспощадно зверских.
Ох, и унылая пора!
Ползут никчемные недели...
И до чего ж мне доктора своей опекой надоели!
Ведь даже лучшим, все равно, уж вы мне на слово поверьте, волшебной силы не дано сильнее быть судьбы и смерти.
Тот ли это Ал. Соболев, заявлявший уверенно, с задором, с вызовом всем превратностям судьбы, что любо ему, когда «каждая строчка звучит как мятеж и каждое слово пронизано светом»? Он ли это, восклицавший: «Что жизнь без взятия вершин?!»...
Он заканчивает февральское стихотворение не строфой, как обычно, а строкой, одной, с предыдущими строками рифмой не связанной. Все, что хотел высказать поэт, - в содержании стихотворения, оно завершено. И напоследок он, словно один на один с собой, для себя, а не для других, без свидетелей, признается: «Какая мука тихо тлеть!..» Но это не смирение, не жалоба! Не расставаясь с Александром Владимировичем никогда, ни на минуту, беру на себя смелость лишний раз сказать, что при всей сложности и необыкновенном своеобразии его натуры я достаточно хорошо его изучила, чтобы заверить: «Какая мука тихо тлеть!» - скорее протест, жажда освободиться от отвратительного состояния, настойчивое желание обрести присущее ему ощущение бытия - бороться, сбросить путы, ни в какой форме не уступать злу, с любой бедой не играть в поддавки. Только так мог-должен был мыслить-действовать живший в нем поэт:
...пришел я в этот мир поэтом, поэтом из него уйду...
У меня сложилось впечатление, что в последних стихах поэт стал измерять продолжительность своей жизни, ее ценность способностью творить. Он будто бы опасался утраты поэтического дара раньше, чем оборвется дыхание. В марте 1986 г., за полгода до кончины родились у него такие строки:
Колеблются незримые весы, колеблются меж тем и этим светом.
И все-таки я дожил до весны, и все-таки остался я поэтом.
Хоть мысли, что и говорить, грустны, но я надеюсь песней встретить лето, пусть лебединой песней,
но такой,
которую доселе не слыхали,
что вольным ветром ворвалась бы в дали,
звучала призывающей строкой,
чтобы ее повсюду услыхали,
как гром пред освежающей грозой...
Поэт не на коленях перед «гильотиной» смерти. Он - в мечте, далекой от ухода из жизни, в мечте о песне, пусть и лебединой, но мощной, нужной людям. Я сознательно не упомянула в предыдущем - февральском стихотворении о заветном желании поэта:
...хотя б один высокий взлет, последний пусть, но настоящий... -
чтобы напомнить лишний раз о его неугасающем стремлении слагать стихи. Надеюсь, понятно, что речь идет о творческом, поэтическом взлете. Но откуда «лебединая песня», последний взлет?..
Лучезарным весенним днем, в мае 1986 г., написал он стихотворение, которое я долгое время считала последним. В тот день радовалась тому, что все еще звучат в его, как всегда искренних, стихах - вера, свет, надежда. Стихи не подвергались авторской редакции... Я привожу их такими, какими они впервые и навсегда остались созданными:
Сегодня помыслы и чувства мои болезненно глухи...
Но «жертвы требует искусство», и должен я писать стихи.
Пусть не по-пушкински высоки, но все же с отблеском зари из-под пера возникнут строки.
А это, что ни говори, уже поэзии начало.
С бумаги возвестят слова: прислушайся, как зазвучала вокруг весенняя листва!
Зима не миновала казни, вернее, изгнана она.
Какой справляет светлый праздник чуть запоздалая весна!
Она не мажет на потребу,
ее творения просты:
она от впадин - к солнцу, к небу
наводит майские мосты...
Очаровательна, чиста, сочна неуловимым светом, струится всюду красота, как сказку, предвещая лето.
Было бы очень красиво сказать - последняя песня поэта сродни весеннему пробуждению природы, так же прозрачна и светла. Но не ошибочно ли отдавать приоритет в стихотворении только вере поэта в торжество жизни? При внимательном, неторопливом прочтении не прослушивается ли в нем скрытая грусть, даже печаль прощания с наступающим очарованием чуть запоздалой весны, как будто взгляд на светлый праздник уже издалека?..
Этими стихами можно и, может быть, следовало закончить рассказ о непризнанном, неоткрытом для читателей, забитом и забытом поэте Ал. Соболеве, если бы не находка, случайно сделанная мной много месяцев спустя после его смерти. А без нее останется недосказанной правда о присутствии, о роли поэзии в последние месяцы жизни поэта.
Поэтому не умолчу и о стихотворении, которое прочитала уже по исходе нескольких месяцев одиночества. Просматривая рукописи Александра Владимировича, проверяла, не пропустила ли чего, что могло стать частью будущего сборника, который я все же готовила, хоть без надежды на успех. Лишний раз считала нужным убедиться, не забыла ли чего, не оставила ли незамеченным. Не ожидая никакого сюрприза, перелистывала страницы одной довольно старой рабочей тетради поэта. Машинально читала давно знакомые строки. И вдруг! Вроде бы недавняя запись! Но неровные строчки стихотворения, словно выскакивающие из строя буквы, стоящие вкривь и вкось... Меня поразил этот странный непорядок раньше, чем я успела прочесть стихи, мне незнакомые...
Мне стало тяжко жить на свете...
Длинней мне кажется верста...
Никак не в силах одолеть я пространство чистого листа.
Не замечаю даже зори и раньше восхищавших лиц.
Как змеи, жалят, жалят хвори, порою за ночь не сомкну ресниц...
За что, за что мне это. Боже?!
Я не пойму, не уясню никак...
Ведь по такому бездорожью сломаться может даже танк...
Стихи, которые он не прочел мне сам. Ему было худо. Очень худо. И поэт - мог ли он иначе? - сказал о страданиях рифмованной строкой, ибо до последних дней жизни оставался поэтом, мыслил поэтическими образами. Но меня не оставляет горькая, казнящая дума: он промолчал об этом стихотворении, понимая свое роковое, неизбежное одиночество перед ликом смерти, где я уже не могла быть рядом, все делить пополам... Как же нестерпимо ему было тяжко! Втайне от меня, оберегая меня, и без того измученную, от признания в своей немощи, доверил его бумаге. Он пощадил меня, уберег от страшного удара. Знал: я найду эти стихи, прочту их и пойму, как надо.
Молча, не сговариваясь (не те обстоятельства!) мы оба берегли друг друга вынужденной, казалось - спасительной, ложью... Оправданно ли это? С моей точки зрения - да. Не хватило бы, признаюсь, не хватило бы у меня сил идти с ним рядом к могиле, зная, что в какой-то момент он, тоже зная об этом, должен туда упасть, оставив меня, «мелкого котенка», одного в жизни. Наверно, стыдно признаваться в слабости, но у меня не было силы религиозных подвижников. Бог не дал... Значит, недостойна.
Это стихотворение он написал, вероятно, в конце июня или начале июля 1986 г. Я обнародовала эти стихи не на расправу въедливому критику. Их лучше читать или добрым, сочувствующим сердцем, или глазами умного вдумчивого психолога, глазами милосердия, участия, понимания. Не забывая, что принадлежат они поэту: «Никак не в силах одолеть я пространство чистого листа...» И еще: это было второе стихотворение, которое автор мне не прочел.
Противоречивые, труднообъяснимые чувства вызывает четверостишие, сочиненное Ал. Соболевым по пути в больницу, откуда ему не суждено было выйти. Сев в «скорую», он оглянулся на подъезд дома, задержал долгий взгляд на густой июльской зелени березовой рощи и неожиданно с легкой усмешкой, не обращаясь ни к кому, произнес:
От родимого порога, круто к небу от земли, прямо на свиданье с Богом меня нынче повезли.
Вот так просто и коротко: «Еду умирать». Назвал вслух то, с чем я села рядом с ним в «скорую»: я везла его умирать... Зачем рассуждать, почему в те минуты и навсегда впечатались его слова в мою память?.. А его усмешка? Как сейчас перед глазами... Ответ самому себе на какую-то недосказанную мысль?.. Бравада, легкомыслие?.. Это не он, да и не к месту... Скрытый страх?.. Я бы в нем это почувствовала. Прямо глянул в глаза смерти и не покачнулся, устоял на ногах?.. Такое - только в трехкопеечном вранье о несуществующей храбрости: здесь вмешалась бы природа, оберегая , жизнь... Так и осталась не разгаданной мною эта его последняя загадка. Значит, не дано. С ней и живу...
Он умер 6 сентября 1986 г. О смерти автора знаменитого «Бухенвальдского набата» поэта Александра Соболева не сообщили ни пресса, ни электронные СМИ. Кому подчинялись? Чей заказ выполняли?.. На извещение, сообщили мне позже (кто, где - какая разница?!), не нашлось 50 рублей. Ни слова сожаления об утрате, хотя бы ради приличия, соблюдая общепринятые правила. Ни слова соболезнования мне, ниоткуда... Апофеоз замалчивания. Хоронили творца песни-эпохи как безвестного незаметного старичка. Слава тебе, Господи, что приняли участие в скорбном акте немногочисленные родственники да соседи по дому. А то идти бы мне одной за гробом... Опереться не на кого... Слава КПСС! Хвала ССП!
«Люди мира, на минуту встаньте!» Почтите память поэта и никогда не забудьте еще и этого надругательства над ним, над ним, который волновал вас до слез, звал к миру и согласию на всей Земле! Об этом напоминаю вам, об этом прошу вас я, вдова честнейшего поэта...
«И никто не узнает, где могилка моя...» - сетования беспризорника Мустафы из известного фильма стали уделом создателя «Бухенвальдского набата». За восемнадцать лет, миновавших со дня погребения праха поэта, на его могилу не лег ни один цветок, положенный незнакомой мне рукой... Полное забвение... Ату его, жида, ату!..
Подведу итог сказанного мной в этой части повествования об Ал. Соболеве. Тоталитарный режим, которому он оказался неугоден, надругался над ним, унизил его всесторонне:
- ему было отказано в гласном признании на официальном уровне в качестве личности выдающейся, покорившей своим антифашистским, антивоенным произведением народы планеты;
- ему было отказано в правительственных наградах, знаках поощрения и благодарности за вклад в международное антивоенное движение. Его гражданский подвиг: преодоление пожизненным инвалидом войны тяжелейшего недуга во имя всеобщего блага - не получил должной высокой оценки компартийной власти;
- ему, поэту милостью Божьей, было отказано в реализации своего незаурядного литературного дарования. Как творческая личность, он прожил с кляпом во рту. Его уделом стали умышленное, издевательское замалчивание, пожизненная работа «в стол». Он так и остался неузнанным, неизвестным автором известнейшего, ставшего знаменитым произведения. Был забыт в годы бурной славы «Бухенвальдского набата»;
- ему было отказано в открытом гонении: предательские, оскорбительные удары наносили ему тайно, без огласки, исподтишка. Гордый от природы, он и вида не подавал, сколь тяжка его участь;
- компартийная власть, глазом не моргнув, отобрала у него заработанные им, инвалидом, почти полмиллиона рублей за миллионы грампластинок с «Бухенвальдским набатом». И не будь весьма внушительных исполнительских гонораров (сюда КПСС запустить руку не решилась), вынужден бы был автор «Бухенвальдского набата» нищенствовать на пенсию;
- ему было отказано - надругались в такой момент! - в оповещении о смерти через СМИ. И как следствие,
- ему было отказано во всенародном прощании, в достойных заслуженного человека похоронах;
- ему отказано в посмертной памяти, которую он бесспорно заслужил. В антисемитском государстве никто этим не озаботился. Не озабочен. Ату его, ату!
В унисон с приведенным мной перечнем доказательств земного «благополучия» поэта Ал. Соболева, обеспеченного ему монолитным единством ЦК КПСС и ССП, звучат стихи автора песни-эпохи.
Говорят, что я счастливый, будто родился «в сорочке», будто на волшебной ниве и мои сверкают строчки.
Да, я знал судьбы поблажки, это верно, но отчасти; не в «сорочке», а в упряжке добывал свое я счастье...
При самопроизвольном составлении букета, названного мной «Ату, его, жида, ату!», исчерпывающе достаточной оказалась простая констатация фактов и событий из жизни поэта, трагических, возмутительных. Будто не в кошмарном сне, а наяву виделся он переходящим из одной комнаты в следующую по бесконечной анфиладе. И в каждом новом помещении, ситуации, положении поджидала его новая доза злобного коварства и очернительства... «Всё?» - спросит читатель. «Если бы!» - отвечаю я. Впереди - продолжение или, правильнее сказать, углубление, уточнение, дополнительные иллюстрации, которые при рассказе о житье-бытье автора «Бухенвальдского набата» недопустимо игнорировать. Особо выделяю и предлагаю на суд читателей рассказ о том, как лечили автора знаменитого произведения, когда его поразил смертельный недуг, как и какие медицинские силы были мобилизованы если не на спасение, то хотя бы на облегчение страданий больного. Кто-то, наверно, подумает: зачем уточнять, как лечили Ал. Соболева? Очевидно, как всех, кто болен, о чем тут еще толковать? Вот именно, как всех. В числе прочих «удовольствий» суждено было поэту Ал. Соболеву полной мерой, да с персональными дополнениями, вкусить все прелести здравоохранения для всех. Это в СССР - стране, где, хотя и негласно, было узаконено кастовое разграничение людей и где присвоившая себе льготы и привилегии «красноклопиная» часть населения как черт от ладана бежала от народного здравоохранения. Если не принадлежностью к касте, то взяткой. Ал. Соболев не был приобщен ни к одной из высших каст. Чтобы стать пациентом 4-го Медсануправления Кремля, ему недоставало любви партии и партбилета. Чтобы пользоваться медучреждениями ССП — присутствия членского билета, писательского.
А посему на его долю оставались общедоступные, общенародные здравоохранение и медобслуживание. А что это такое, известно издавна и всем.
...Это был единственный случай, когда вынужден был Ал. Соболев воспользоваться, «злоупотребить» неписаным правом автора «Бухенвальдского набата». Он обратился в Минздрав РСФСР. То ли там кто-то устыдился меднеприкаянности заслуженного поэта, то ли возмутился этой неприкаянностью, но Ал. Соболева, в порядке исключения, приватно (все ему «приватно»!) прикрепили ко Второй республиканской больнице. Ожидая его как-то в холле поликлиники, я увидела выходящую из кабинета врача заведующую булочной, что напротив. «Вы тоже здесь?» - спросила она меня заговорщически, как тоже «свою»... Моего прикрепления к этому медучреждению мой супруг добился с боем! Да еще каким!..
Если до сих пор в ходе повествования я старалась с максимальной объективностью поведать миру о муках душевных талантливого поэта, наделенного высокоразвитым чувством собственного достоинства, не умевшего гнуться, не пластилинового, то теперь считаю необходимейшим рассказать о выпавших на его долю терзаниях телесных, страданиях физических, отягченных иезуитской нервотрепкой.
Мысленно соединила, что рекомендую и вам, обе части детального повествования о поэте Ал. Соболеве, чтобы убедиться, что и во второй части не сметала по небу облачка до образования черной тучи. О мучениях поэта, ставшего онкологическим больным, написала я в середине 90-х годов, семь лет спустя после его смерти. Тогда, естественно, обстоятельства пережитой поры помнились отчетливее, горше и выразительнее, а общая картина смотрелась страшнее, более удручающе. Я не стала ничего исправлять и переписывать, пусть все предстанет перед читателем как было: и больной поэт, и я возле него - трагически одинокая.
Если вам небезразлична судьба поэта Ал. Соболева, не спешите перевернуть, не читая, как скучные, страницы его страданий с новыми унижениями. Поверьте, без преувеличения, с полным, увы, на то основанием я назвала эту часть печальной повести о поэте «Самое страшное». А «рефреном» к каждому колоритному факту пусть станут слова: «И так обошлись с автором “Бухенвальдского набата”?!» Допускаю при этом и какой-нибудь сочный эпитет...
САМОЕ СТРАШНОЕ
Самое страшное из происшедшего в нашей стране за десятилетия коммунистической диктатуры - не разваленная экономика, не беспощадно разоренная природа, не разбазаренные с убогим КПД полезные ископаемые и лесные богатства. Самый страшный результат преступного большевистского эксперимента - порушенный человек. Во что превратила партия гражданина СССР? Каким он шагнул во врата нового времени, с каким интеллектуальным, нравственным багажом, на что способным в большинстве своем, а не отдельными - не разграбленными изнутри - чудом уцелевшими индивидуумами?
Как неправдиво, заискивающе льстят во многом ущербному народу новые политические лидеры! И такой-то хороший народ, и сякой-то... И все в превосходной степени. Извращенная форма заупокойной молитвы. Сказать правду - боязно, очень. Укрощают ложью.
«Когда политики мололи чушь, поэты говорили правду», - сказал Эрнст Неизвестный.
...А России душа умирает от ран... -
простонал с горечью и ужасом поэт Ал. Соболев, бессильный спасти Родину, потому что:
это у нас в стране вор ходит с гордо поднятой головой, а не «собирает пятаки», опустив голову от стыда;
это у нас - хамство, матерная брань буквально въелись в поры почти каждого человека, превратились в этакую полуигривую форму речевого общения и взрослых, и детей, и рабочих, и интеллигентов;
это мы дожили до того, что в радиопередачах о русском языке раздаются защитительно-оправдательно-поучительные речи в защиту мата как одной из наиболее сочных красок «великого и могучего»... Материтесь, кто во что горазд: чем заковыристее - тем красочнее станет речь ваша, тем богаче;
это у нас, иванов, родства не помнящих, изо всех окон рычит, стучит, визжит ритмическая, бессмысленная, чуждая сути русского человека музыка;
это у нас, к нашему позору, родилось, по нашему слабоумию утвердилось выражение «любитель классической музыки», некто вроде бы чудаковатый. И не одно поколение глухих, невосприимчивых к подлинно высокому искусству вырастает и живет с убеждением, что музыкальные «картофельные очистки» суть подлинная духовная пища;
это у нас нищенствует наука и в одной Москве больше казино, чем во всей Европе. «Назад, в пещеры!»;
это у нас утрачено сознание профессиональной гордости, неразрывное с чувством собственного достоинства; помню, Александр Владимирович в Третьяковской галерее остановился у портрета крестьянина Крамского. Долго всматривался в лицо бородатого мужика, в его глаза - умные, сосредоточенные, в чем-то убежденные, с затаенной гордостью. Потом сказал мне: «Вот чего не найти у теперешних колхозников... Все смазано, обезличено...»;
это у нас в педагогические вузы шли и идут нередко те, кто не проходит по конкурсу в другие. В результате эволюционных преобразований длиной в семь десятков лет советский учитель «поднялся» до слуги толстого кошелька в необразованном кармане;
это у нас стали взяточниками — морально разложились — нищие работники всей медицинской сферы, превратившись в людей, опасных для общества, так как давно известно: недобропорядочный врач - потенциальный преступник. А если он алчно стремится подороже продать свои услуги?!
О них, о медиках, и их роли в судьбе Ал. Соболева дальнейший мой рассказ. Вновь предупреждаю: мною не руководит жажда мщения. Я обвиняю не людей, а режим, который сделал их такими. Я продолжаю повествование о поэте Александре Владимировиче Соболеве, человеке, который, увы, был болен, которого поразил смертельный недуг в поздние годы жизни, Не могу умолчать о том, как родная страна в образе ее медработников не постыдилась лишний раз «пнуть его сапожищем».
«Медики? Пнуть сапожищем?! По меньшей мере странно...» - возможно, засомневается кто-то. И хотя бы потому, что думать так о медиках — гуманистах по профессии вроде бы и несуразно, некрасиво...
Я не спешу возражать и оправдываться. Я прошу меня выслушать, вернее, прочитать, о чем написала.
* * *
Думаю, не я одна, каждый из нас, переступая порог врачебного кабинета, ощущает полнейшую незащищенность от сидящего за столом человека в белом халате, полнейшую от него зависимость. Действия врача неискушенному в медицине контролировать невозможно, подвергать их сомнению - считается во вред самому больному. «Нас трое, - безапелляционным тоном заявляет врач, - больной, врач и болезнь. Моя помощь будет эффективна, если я и больной заключим союз против болезни». Больному ничего другого не остается, как полностью отдать себя во власть «людей в белых халатах» - в спецзащитной броне, Не ропщи, не противоречь, даже и в том случае, если перед тобой предстанет в этой броне серое, тупое, спесивое существо. И торжественной декларации вопреки, по вине такого врача больной остается в одиночестве против неожиданного союза болезни и врача. Наверно, в каком-то советском медицинском уставе - гласном или негласном - записано правило для врача: «Не озари свое лицо улыбкой». За долгие годы прожитой жизни довелось мне перевидать много медиков. Я не помню ни одного, который встал бы мне навстречу с улыбкой, да просто улыбнулся, уже одним этим общедоступным действием сняв с пациента половину и недуга, и тревоги, и неуверенности... Может быть, мне не везло?
...Целый год Александр Владимирович посещал молодого гастроэнтеролога Центральной республиканской больницы, к которой был прикреплен. Молоденькая, смазливенькая, по-видимому гордая тем, что попала практиковать в такое солидное учреждение. Невозмутимая. Чрезвычайно самоуверенная. Она относилась к своему заслуженному пациенту с явно незаслуженным невниманием по формуле «явился - хорошо, не явился - еще лучше». Очевидные признаки развивающейся болезни интересовали ее ровно столько времени, сколько больной находился в ее кабинете. Я нередко сопровождала Александра Владимировича, ожидала окончания визита возле ее кабинета. Знала ли она меня? Да, конечно. С завидной выдержкой проходила мимо, не удостаивая не то что поклона, даже взгляда, меня, не просто жену поэта Соболева, нет, просто женщину вдвое ее старше.
А болезнь тем временам прогрессировала, появились очень тревожные признаки. Гастроэнтеролог оставалась невозмутимой. И тогда я однажды вошла вместе с Александром Владимировичем в ее кабинет, чтобы проконсультироваться, возможно, попросить направление в институт, к специалистам более опытным и искушенным. Я не успела и слова вымолвить, меня встретил крик: «Это еще зачем?!» То есть зачем я посмела переступить порог запретной зоны? Хамство было настолько очевидным, что я обратилась за разъяснениями к главному врачу.
Собрался странный совет: главный врач, его заместитель, парторг (!), нагрубившая мне гастроэнтеролог и мы. Я сказала несколько слов: меня, жену больного, тревожит, что вот уже много месяцев врач ограничивается сменой лекарств при явно усугубляющейся болезни, словно применяет метод исключения медицинских препаратов, поочередно опробуя их. Спросила, сколь длительным будет этот эксперимент, чего еще ждать, если врач не пожелала даже говорить со мной.
Ответ главного врача мог свалить хоть кого, даже статую командора: «Она у нас молоденькая, и мы с вами должны вместе ее воспитывать». Я моментально ощутила непробиваемую стену неуязвимой тупости, издевательское лицемерие, мгновенно окинула взглядом и поле «боя», и расстановку сил... Да, передо мной обозначилось поле боя, где Соболева ожидало заведомое поражение. Истинно советские люди, эти медработники не умели уважать, они умели бояться или не бояться. Этому их обучила Система, борьба за выживание. О, они прекрасно знали, что Ал. Соболев - не любимчик «верхов». Они маленько соображали, что Ал. Соболев - талантлив, все-таки «Бухенвальдский набат»... Но не доросли до понимания бережного отношения к такому человеку. Лишенные умения уважать, без страха ни за Соболева, ни перед Соболевым - иначе это проявилось бы как холуйство, - они не видели необходимости усмирять или скрывать свою невоспитанность и негуманность.
Поверьте, я не слишком-то огорчалась обделенностью моего супруга вниманием партийной верхушки и писательского чиновничества. Достаточно много находилось средств для нейтрализации всего этого: и общение с природой, и мир музыки, и мастерство живописцев, и «беседа» с умным писателем - его книгами. Да и разум подсказывал нам обоим, что следует смирять в себе желание приобщиться к суете, а чаще находить, как я уже говорила, радость и полноту бытия в стороне от протоптанных троп. Нам это удавалось, к счастью.
И вот впервые, во время заседания названного выше «совета», в мою душу пахнуло страхом одиночества перед недугом (я еще не знала его истинных размеров) при враждебности - они обиделись (?) - медиков. Что такое враждебно настроенный врач? В кого превращается не защищенный от него больной?..
Возникает вопрос: почему мы, минуя эту больницу, не обратились за помощью еще в какое-то медучреждение, скажем, в соответствующий НИИ? Просто сказка сказывается, да непросто дело делается. Надо было знать госпожу Систему, чтобы понять: ни один больной не властен был искать помощи на стороне, выше той крыши, которая гарантировалась «прикреплением», местом в «касте». В любое другое учреждение человека должна была сопровождать бумага-направление, в данном случае бумага отсюда, из ЦРБ. Остальное, надеюсь, понятно.
А пока шло время, болезнь поражала, это можно сказать теперь, все новые органы.
«У вас катаральное горло. На ингаляцию!» - заключила в один из случайных визитов к Александру Владимировичу врач районной поликлиники. Он принял курс физиотерапии... при развивающемся раке горла. «Надо пополоскать горло, вот рецепт», - порекомендовала врач больницы, где Соболев наблюдался, врач, которая много раз осматривала горло своего пациента во время обязательных диспансеризаций.
Рак горла дал знать о себе напрямую в начале осени 1982 г. Написав стихи «Навечно с живыми» - в память о погибших на фронтах Великой Отечественной, Александр Владимирович решил попробовать сочинить и мелодию к стихам. Нотной грамоте не был обучен, прибег ко вполне современному способу записи мелодии - на магнитофон. Напевал песню, потом слушал, исправлял ту часть мелодии, которая не нравилась, записывал снова и т.д. В один из дней он попытался спеть свою, уж вполне готовую, как ее назвали бы теперь, «авторскую» песню и... не смог — пропал голос. «Бывает, - решил он, - это простуда». В течение следующей недели голос «вибрировал» - то появлялся, то исчезал, его вовсе не было на высоких нотах, когда требовалось напрягать голос, а точнее - голосовые связки... Я заставила его пойти в больницу. Он попал на прием к молодому врачу, который, может быть с излишней резкостью, объявил: «Придется оперировать с последующей радиотерапией». Значит, рак. В это не хотелось верить. Тем более что не было сопутствующих раковым заболеваниям недомогания, слабости, уныния и пр.
Зав. отделением больницы, осмотревший Александра Владимировича перед операцией, вроде бы даже успокоил: «Скорее всего, папиллома, но ее необходимо удалить, она и мешает, и может переродиться в недоброкачественную опухоль». Обычная форма успокоительной лжи для больного.
Теперь позволю себе необходимое отступление.
Загнанный властями, самой Системой, в «угол», нелюбимый пасынок, получающий незаслуженные тычки и пинки, Александр Владимирович жил постоянно настороже, как затравленный зверь, он все время находился «в обороне».
Я уже цитировала его строки: «Живу я словно на войне, к броску поднялся из траншеи...» В такой обстановке да еще с тяжким грузом болезни мудрено ли, имея на то основания, проникнуться недоверием ко всему и вся?
Единственным человеком, которому он доверял безгранично, была я.
Ты в жизни мне отрада, опора и причал... -
сказано не красного словца ради и не на утеху супруги. Это серьезнее и глубже, чем кажется на первый взгляд. Стоит посмотреть на его признание с другой стороны, и откроется одиночество, незащищенность, неуютность и - радость от имеющегося тыла в неравной борьбе, борьбе непрерывной, именуемой жизнью в СССР.
Его доверие ко мне приобрело на посторонний взгляд оттенок даже ребячливой доверчивости. При мне он чувствовал себя спокойным, уравновешенным и вроде бы совсем здоровым. Это, разумеется, вовсе не означало его полной от меня зависимости: такое противоречило его характеру - «ни перед кем на свете моя спина не согнется» (это еще в молодости), его все-таки лидерству в нашей семье. Но правда и то, что мы почти не разлучались. В последние годы я нередко сопровождала его в поездках и в редакции, находя тому какую-то подходящую, ненавязчивую причину. Я стала опасаться за благополучный исход этих поездок, когда он однажды рассказал, что при переходе одной из широких магистралей с интенсивным движением не запомнил, как оказался на нужной стороне улицы. «Отключился», не заметил, как и в какой момент. Фронтовые контузии избирали разные способы напомнить о себе. И при таком сложившемся положении, когда я - всегда рядом, вдруг угроза разлуки, которой не избежать, - больница. Беды от непредвиденных проявлений болезни опасаться вроде бы не приходилось - кругом медики. Но было нечто другое, тревожное, о чем знала только я: иногда ночью он просыпался с криком от кошмара, не помня, где он, что с ним... Достаточно было касания моей рукой его плеча, вполголоса произнесенных слов: «Тихо, тихо... спи», как он приходил в себя, иногда, будто в порыве радости, хватал мою руку, осыпал поцелуями, приговаривая: «Котенок мой, я опять орал?» А спустя минуту-другую уже глубоко спал, успокоенный, словно убаюканный самим моим присутствием рядом. Без таблеток.
Я отчетливо представила себе, как в одну из ночей, до или после операции, с издерганными нервами, он проснется в двух- или трехместной палате от очередного кошмара. А меня рядом нет, некому в этот момент вывести его из состояния возбужденности... За сим... Что последует за сим? Можно импровизировать сколько угодно. Ничего хорошего не случится, это точно.
Не лучше, если такое произойдет ночной порой в одноместной палате: может выскочить в коридор, не сразу осознав, где он, почему нет рядом «кошки» - меня. (Это не было имя в общепринятом толковании женщины-кошечки. Об этом расскажу подробнее ниже. А здесь - очень кратко: на моем лице были обнаружены «скобки», как на кошачьей мордочке, определена моя истинно кошачья суть - мягкость, но независимость. Желание А.В., его умение видеть меня кошкой простиралось далеко... Если, например, я покупала себе шляпу, платье и пр. и спрашивала его, идет ли мне это, он отвечал с улыбкой: «А ты прикинь на Машку (соседская кошка в Озёрах, его любимица), когда она выходит из-за березы. Если ей это хорошо, значит, и тебе».
Я написала о ночных кошмарах больного человека только для того, чтобы стали понятными мои последующие действия. Я попросила, во-первых, поместить Александра Владимировича в одноместную палату - такие имелись; во-вторых, разрешить мне постоянно находиться с ним в больнице - и днем и ночью. Объяснила, как важно мое присутствие около него. К счастью, заведующий отделением - он и должен был оперировать Соболева - оказался Врачом, да, Врачом с большой буквы. Он не стал прятаться за параграфами правил внутреннего распорядка, отнесся к моей просьбе отнюдь не как к капризу больного или его жены. И поэтому мне очень не хочется опускать в бочку меда ту самую пресловутую ложку дегтя. И это скорее относится не к личности конкретного врача, а к медикам советским вообще.
Согласившись на мое постоянное пребывание возле больного, завотделением почему-то ни словом не обмолвился о моих «бытовых удобствах» в ночные часы, а проще о том, на чем я буду спать. Или ему дела не было до того, или я не относилась к разряду «коечных больных», а поэтому никаких обязательств у него по отношению ко мне не было, или таким образом он продемонстрировал А.В. Соболеву и мне свое к нам неуважение. Соблазн поступить именно так был достаточно велик: больной был каким-то нестандартным, в привычные рамки не укладывался, наоборот, обладал двумя взаимоисключающими качествами: с одной стороны, вроде бы неприкосновенностью в силу звонкой известности его песни, с другой - открытостью, неотгороженностью от фамильярности в силу отсутствия на нем парткастового знака. За все время, проведенное в отделении больницы, зав этим отделением так и не нашел, не нащупал подходящей тональности общения с нами. Их в его арсенале было не более двух - унижать или унижаться; так, и не иначе, определялись контакты обитателей страны победившего социализма под эгидой мудрейшей КПСС.
В чем же выразилось его к нам неуважение? В «немногом»: двадцать одну ночь я спала на трех стульях, которые украдкой вносила в палату на ночь после «отбоя». Маленькую подушечку принесла тайком из дома.
Выполнив отлично операцию оригинальным, им разработанным методом - без последующей очень долгой или постоянной хрипоты пациента, без непременной «кнопки» на шее прооперированного, - блестящий специалист, мастер своего дела, он, очевидно потому, что являлся человеком советским, не смог быть Врачом до конца: я, гипертоник, шестидесяти лет от роду, его, считаю, обязательного внимания не удостоилась. Будь иначе, он непременно позаботился бы о том, чтобы, если не для меня, то для блага Александра Владимировича, сохранить мои силы, задумался бы о том, как скажется на моем здоровье многодневное бдение с поломанным сном, достанет ли у меня сил выхаживать больного в течение сложного послеоперационного периода. Если бы ему не мешали комплексы советского человека!.. Если бы!
А как в самом деле я это перенесла? Обзавелась на определенный срок сверхпрочностью, сверхнеуязвимостью? Не знаю. Так угодно было Богу, так распорядилась судьба, которая неизвестно кого в те дни хранила - меня или Александра Владимировича. Или обоих...
Я не стала бы так подробно говорить о заведующем отделением уха, горла, носа, если бы являл он собой исключение. К великому моему сожалению и обиде, за годы роковой болезни Александра Владимировича, а это длилось без малого пять лет, я выхлебала от медиков не чашу, а цистерну неуважения и черствости. Но об этом не сейчас.
Пока я ожидала заключения гистопатологов. Надеялась, конечно, как же иначе?.. Будто сейчас передо мною строчка на бланке, ее-то одну я и запомнила: «...раковые клетки с ороговениями»... Не испугалась, застыла от ужаса...
А потом были тридцать сеансов радиологической терапии. С тяжелыми, почти неизбежными при этой тяжелейшей процедуре ожогами горла. Одно лишь смягчало впечатление этих дней - встреча с изумительным человеком и врачом, выполнявшим эти процедуры, милейшей женщиной, доброты и мягкости - редкостной. Ласковая улыбка, ласковая речь этой женщины в отделении радиологической терапии в Сокольниках оставались неизменны, приветливость - обязательной, заботливость в лице и голосе - постоянны. Конечно, не в ее силах было изменить воздействие «пушки» на больного, но стрессовое состояние ей удавалось снимать даже у такого непростого человека, каким был Соболев. Стыжусь, что не запомнила ее имени. Но благодарна ей всегда. За человечность.
Пройдя курс радиологических процедур, обретя прежний свой голос, Александр Владимирович вынужден был заняться лечением не покидавшего его все это время недуга, что «исцеляла» молодая невоспитанная особа в белом халате. Осталось загадкой, почему она не настояла, как положено врачу, на обследовании ее больного проктологом. Настояла я. Проктолог Б., завотделением, принял Соболева «приватно»: без врачебной карты, а главное - без совершенно необходимой для такого обследования подготовки. Ограничился, по сути, внешним осмотром. «Ничего угрожающего, - сказал мне по телефону, - давний геморрой, надо подшить. И всё». Мы , отнеслись к заключению очень опытного врача с полным доверием... И вздохнули с облегчением... Увы, преждевременно. Было это весной. А осенью того же, 1983 г., когда Александр Владимирович все же, опять-таки по моему, а не лечащего врача настоянию, обратился к Б., соответственно подготовившись к обследованию, тот же Б. ошарашил его, сообщив, что у него нехороший полип, который необходимо срочно удалить, а мне - нет, это мне не показалось - равнодушнейшим голосом сказал по телефону: «У него обширный рак прямой кишки». Он не пригласил меня к себе, чтобы подготовить к «прекрасной» вести, смягчить ее воздействие; нет, он нанес мне удар, смею думать, удар рассчитанный или, что для врача не лучше, - удар бездушный. А если бы я лишилась чувств?!
Александр Владимирович стоял рядом со мной, внимательно смотрел на мое лицо, он был уверен: услышав что-то плохое, я не смогу скрыть этого. Смогла: страх испугать его оказался сильнее страха от услышанного, от беспощадного грубого удара врача. Удар не сбил меня с ног. Выдержала. Помню, как внутри все сжалось, как отхлынула кровь от лица. Но, Боже, откуда у меняло стало сил спросить: «Вы сможете сделать эту операцию?» Последовал второй удар: «Нет, мы таких операций не делаем. Обратитесь в специальное учреждение». Он бесстыдно, для врача - преступно, солгал мне тогда.
Не успев передохнуть от «покорения» одной вершины, приходилось готовиться к немедленному новому «восхождению», в конце которого ужас и безысходность рисовали мне могильный холм...
И никогда не забыть мне того состояния одиночества, затравленности, страха за дорогого мне человека, какие пережила после разговора с хирургом Б. Он повесил трубку, даже не посоветовав, что предпринять, куда обратиться, будто раковая болезнь - дело обыденное, подобно покупке молока - обращайся в первую попавшуюся на глаза торговую точку... «Какие специальные учреждения? Где они? С чего начинать? - сверлило в голове. - А медлить нельзя, начинать надо немедленно - болезнь съедает организм».
Заметалась душой, словно зверь в клетке... А почему? Любого гражданина с онкологическим заболеванием и рядовая больница не оставляет без опеки, пока не поместит в нужное лечебное учреждение. Без неуместной скромности можно считать, что поэт Ал. Соболев вправе был рассчитывать на чуть большее внимание - хотя бы благодаря своей бесспорной одаренности, из-за уже имеющейся пожизненной инвалидности.
Дело прошлое, но медики одной из известных столичных больниц, 2-й Республиканской, к которой Соболев был прикреплен, отнеслись к нему тогда отвратительно, преступно. Мне постоянно казалось в то время, вероятно, интуиция подсказывала, что они словно оплетают моего супруга малозаметной, тоненькой, но зловещей паутинкой, как паучок мушку, окидывая при этом меня, явную помеху, свидетеля, холодными недобрыми взглядами. Не могу объяснить, как именно ощущала я их недоброжелательство, но оно присутствовало у каждого врача.
Они гоняли Александра Владимировича по кабинетам. Появился на свет исчерпывающий, следовало полагать, анамнез. Я наблюдала за их хлопотами, еще не подозревая подвоха - не то у меня было состояние, чтобы быть чрезмерно бдительной, как в неприятельском окружении. Решила, что происходит необходимая подготовка для устройства больного в соответствующее заболеванию лечебное учреждение — институт или больницу. Доверчиво предполагала: врачи позаботятся и похлопочут в направлении о моем обязательном присутствии возле больного.
В какую медтрущобу получил поэт Ал. Соболев направление, я поняла, посетив вместе с ним некий межрайонный распределитель такого рода больных. Впечатление - жуткое! Небольшое полутемное помещение с низкими потолками. Почти давка от скопления больных. Три часа ожидания. Врач, усталый и до отвращения равнодушный - казенный писарь, не поднимая глаз на подсевшего к его столу «следующего», поставил «на учет» и «на очередь», что означало: ждать, где и когда появится место. Ждать раковому больному?! Да, именно раковому больному из-за специфичности заболевания. Но возможно ли?! Ведь хирург, он же зав. отделением Б., заявил: рак обширный («полип» плохой), он может дать внезапное кровотечение... Чего же ждать? И допустимо ли в таком случае ждать?..
Знало ли руководство поликлиники, сочиняя направление поэту Ал. Соболеву в общедоступное медзаведение, что оно собой представляет? Будем считать, что по «разумности» своей, сдобренной безответственностью, малоповоротливые от излишней тучности дамы об этом понятия не имели. Но то, что из такого распределителя сразу на операционный стол не попадешь, смею утверждать, им было доподлинно известно. Значит, они вполне сознательно направили несимпатичного им пациента туда, где срочной помощи, в которой нуждался, он получить не мог, где его поджидала дополнительная нервотрепка. Просто тупик...
Тогда возникает вопрос: какие архивеские аргументы помешали руководству поликлиники проявить истинную заботу об авторе «Бухенвальдского набата», заблаговременно поинтересоваться, куда они его довольно поспешно спроваживают. Я не оговорилась: поспешно спроваживают. Имея достаточное профессиональное представление о степени болезни Ал. Соболева, они старались поскорее спихнуть его с глаз долой. Куда? А куда попало, лишь бы от ответственности подальше. Могли, должны были поступить иначе? Конечно! Не рядовая больница. И если бы глава поликлиники или главный врач больницы созвонились, скажем, с институтом проктологии или с иным сколько-нибудь приличным медицинским учреждением, сообщили озабоченно, что с поэтом Ал. Соболевым приключилась такая беда, вряд ли кто-нибудь в ответ послал их к черту. Песня-то жила и в душах, и «в печенках» всех и каждого, а это - факт немалозначительный. Тут, пожалуй, никаких других «регалий» не потребовалось бы от пострадавшего, не понадобились бы и «протекции».
Дамы-медики этого сделать не захотели. Высоких мотивов их вредные для больного действия не содержали, они просто не боялись творить зло. Подобно властям города Озёры, они моментально поняли «незащищенность», я имею в виду высокую, партийную, их больного. А не имея бронированной и устрашающей защиты могучей партии, поэт Ал. Соболев превратился в их глазах в самого обычного еврея. В такого, за какого никто никогда с них не взыщет, что бы они ни напридумывали. Вот почему они попытались затолкать поэта Ал. Соболева в ту очередь, куда в условиях коммунистической диктатуры не посмели бы поставить даже самого рядового инструкторишку райкома. Оберегать талант? Ну, повторяю, чтобы так думать, надо иметь, чем думать.
Итак, вместо «Срочно в операционную!» руководящие медики поликлиники 2-й ЦРБ задумали подержать Ал. Соболева от нее на расстоянии, сунуть в хвост очереди на мед-обслуживание больного с постоянно нарастающей угрозой кровотечения.
А тогда сам собой оформляется вывод: намеренное, умышленное лишение такого больного срочной медицинской помощи должно приравниваться к сознательному покушению на его жизнь, в чем я их и обвиняю. Может быть, кто-то подумает, что я, разволновавшись, спрашиваю лишнее? Ничуть не бывало! Знаете, когда подошла та самая очередь, в которую поставили Соболева в том «распределителе-сортирователе»? Примерно через семь месяцев! Мы уже давно вернулись из больницы, где Александру Владимировичу была сделана операция, когда раздался звонок из «распределителя»: «Приходите за направлением, есть место». Я не хотела самым худшим образом думать о врачах, пославших Соболева в тот распределитель, но вынуждена. Что же это такое они понаписали в выписке из истории болезни, как охарактеризовали болезнь и степень ее опасности для больного, что его пригласили на операцию спустя более чем полгода!.. Так имею я право обвинить их в покушении на жизнь поэта Ал. Соболева?!
...Покинув тогда «распределитель», мы вышли на улицу не в самом светлом расположении духа. Александр Владимирович поругивал врачей, сюда его пославших, он не знал, в сколь опасном положении пребывает, а я шла рядом, оцепеневшая от страха и безысходности, с одной сверлящей мозг мыслью...
Сам больной. Александр Владимирович, позвонил в институт проктологии. Говорил с заместителем директора по научной работе. Визитная карточка поэта сработала моментально и безотказно. Его пригласили явиться немедленно. Мы поехали.
...А теперь попытайтесь представить себе врача приемного отделения института, который вызывающе нагло ухмыляется вам в лицо. вам. кого видит впервые. Насмешливо, с издевкой очередная медицинская дама объявила: можем поместить только в шестиместную палату, иных у нас нет. Я попросила Александра Владимировича выйти и объяснила, почему необходима одноместная палата, почему я должна находиться с ним вместе, попросила учесть его заслуги перед страной... С таким же успехом можно было распинаться перед железобетонной глыбой. «У нас нет одноместных палат». - твердила она. И в который раз приходится мне повторять: это была ложь. Тот же проктолог Б., что обнаружил рак. при случайном с ним разговоре удивился: «Но у них есть отличные палаты, одноместные, вроде гостиничных номеров». «Есть, да не про вашу честь». - гласит народная пословица. Кому оказывалась такая честь? Разные категории избранных называть не берусь, но одну знаю доподлинно: те. кто хорошо оплачивал и предоставленное помещение, и медицинские услуги (это при общем бесплатном медобслуживании). Почему так уверена? Скажу в своем месте.
Ни с чем мы вернулись домой. В моей голове гвоздем сидела мысль о ежечасной опасности проявления болезни. Лишив Соболева медицинской помощи, врачи из его поликлиники услужливо предупредили меня «о большой вероятности внезапного кровотечения - ткани уже были сильно разрушенными». Мое тогдашнее состояние можно сравнить разве что с состоянием человека, которому положили в карман мину, объяснив: может сработать в любое время. Когда? Неизвестно...
И неотвязно в голове вопили вопросы: куда деваться? Где искать медпомощь? Отвечать на эти вопросы надлежало мне, мне одной. Александр Владимирович и не подозревал, какая новая беда обрушилась на его голову. Я же оказалась между двух огней: с одной стороны, должна была скрывать от него его болезнь, с другой - добиваться излечения этой болезни в обстановке медицинского террора. Не то слово? То самое: врач, отказывающий в помощи больному, - преступник, иного мнения быть не может.
Все еще не веря в неудачу, постигшую нас в НИИ проктологии, я не сумела догадаться, что встреча, оказанная нам врачом приемного отделения, - всего-то верхушка айсберга. Посему и попыталась связаться по телефону с руководством НИИ. В первый раз заместитель директора по научной работе был любезен. А потом... тщетно добивалась я повторного разговора с ним. Он превратился для меня в человека-невидимку: постоянно отсутствовал на месте - был «сейчас очень занят», «на обеде», «вызван к директору», «уехал в министерство» - похвальный по разнообразию ассортимент уверток. Он помог мне провести мысленно связующую нить от руководства НИИ до приемного отделения: предложив неподходящие условия стационирования, НИИ таким образом захлопнул перед Соболевым дверь.. По своей воле или по злому наущению? Трудно предполагать озлобленность к человеку, с которым встречаешься впервые и не знаешь о нем ничего, кроме доброго... Значит, заработало «телефонное» право, проще - телефонный сговор. А так как о болезни Соболева нигде, кроме его больницы, и не знали, то соответствующий «сигнал» мог раздаться только «оттуда».
Я чуточку ошиблась: опередивший наше появление в НИИ проктологии звонок прозвучал, приходится предполагать, не «оттуда», а из Министерства здравоохранения или по поручению этого министерства.
Чем и как сумел взбесить поэт Ал. Соболев высоких чиновников из Министерства, что они включились (или возглавили?) в охоту за ним, обкладывая, словно особо вредного волка, красными флажками со всех сторон?
В оправдание придется сказать об одном неудобном для негодяев и жуликов всех мастей свойстве характера Соболева, в прошлом журналиста, - говорить правду. Даже если она кому-то невкусна, встает поперек горла. Говорил он правду без страховки, без оглядки, не раздумывая над тем, чем это может для него обернуться.
«Тяжелые вы люди, - сказала как-то с упреком-похвалой моя мама, - кому она нужна, ваша правда? Так от вас все люди разбегутся».
«Дрянь убежит, человек - останется», - невозмутимо парировал зять. Он не хотел учитывать, что за пределами квартиры правду говорить в СССР - чрезвычайно опасное занятие, для еврея - вдвойне.
А теперь конкретно о «вине» Александра Владимировича. Для начала - небольшая справка о географии некоей местности и некоторых учреждений, на ней расположенных. Наш дом в Южном Измайлове отделяет от известной больницы часть того самого лесного массива, о котором я говорила в начале повествования. Гуляя летом по асфальтовым пешеходным «лентам» березовой рощи, мы невольно обратили внимание на столь же постоянных ее посетителей -группы веселых, бодрых, очень жизнерадостных людей, похоже тоже совершавших моционы. По их одежде нетрудно было догадаться, что они - пациенты ближайшей больницы, а таковой была лишь та, к которой был прикреплен А.В. Но странно мало походили они на людей недужных: подвижные, оживленные, они нарушали тишину рощи взрывами хохота. Наверно, выздоравливающие, освободившиеся от болезни, счастливые, решили мы.
Здесь я должна сказать еще об одном довольно редком свойстве характера Александра Владимировича - умении располагать к себе людей, реже - сановных, чаще - вполне рядовых, простых, хотя не люблю этого слова в приложении к человеку. Не знаю, почему состоялся у него разговор с одной пожилой медсестрой ЦРБ, но, вернувшись однажды из поликлиники, он пересказал мне содержание очередной «исповеди». И тогда стало понятно, что за веселых больных встречали мы в березовой роще.
Оказалось, в разные месяцы года, главным образом летом, меньше - зимой, многие места в отделениях больницы «перепрофилировались» негласно в... санаторные - по характеру оказываемых услуг. Небольшие, на двух-трех, а то и на одного человека палаты - иных там и нет - заполняли вполне здоровые, по общепринятым меркам, представители профсоюзной, медицинской и партийной номенклатуры, не из высших эшелонов, но за ними непосредственно следующих. Внешне все выглядело абсолютно благопристойно: каждый такой «больной» прибывал сюда по направлению. Заручиться им номенклатуре, прикрепленной к медучреждениям закрытого типа, а то и к самой больнице, было до смешного просто: рыбак рыбака не только видел, но и знал издалека. Страха за такую художественную самодеятельность тоже не было: рыба тухла с головы и подавала хороший пример близлежащей части туловища.
...Березовая роща примыкала к самой ограде больничных корпусов, место зеленое, тихое - окраина столицы, за которой простирается многокилометровый лесной массив. Так что даже с экологией все в порядке. Больные убивали праздные часы прогулками в роще, «подлечивались» процедурами в отлично оборудованном отделении физиотерапии, бесплатно кушали, вечерами болтали и шутили в просторных холлах, устланных коврами, располагаясь в мягких глубоких креслах, по желанию - «общаясь» с цветными телевизорами. Запланированный месяц оздоровления, как и все приятное, пролетал незаметно, улыбчиво, безоблачно и завершался получением больничного листа на весь срок «болезни». Как поступает обычно заботливый, предупредительный врач, выписывая выздоровевшего из больницы? Да, вы не ошиблись: он усиленно рекомендует ему поехать для закрепления полученных результатов лечения в санаторий. Добрым советом пренебрегать - грех, особенно в том случае» когда получить путевку в санаторий так же просто, как вынуть монетку из собственного кошелька. И номенклатура ехала на следующий месяц в следующий, теперь уже настоящий санаторий. Вот таким, до анекдота наипримитивнейшим способом усталые и измотанные от безделья и безответственности партноменклатурные слуги народа уворовывали двойную порцию ежегодного отдыха, тайком от народа, естественно.
Обо всем этом и рассказала Александру Владимировичу пожилая медсестра, взяв с него клятву молчать, а если и не молчать, то. Боже упаси, не упоминать ее имени.
Увы, знать для Александра Владимировича не означало дальновидно, с учетом личной выгоды помалкивать. Прошло немного времени, и он при случае поинтересовался у одного из глав больницы, правду ли сообщила ему сотрудница поликлиники, не пожелавшая назваться. Он не сомневался, что такая практика организации дополнительных сроков отдыха людям избранным придумана не руководством больницы, но не предполагал, что санкционирована она, а может быть и изобретена, некой высокоответственной дамой... из Министерства здравоохранения РСФСР. Соболев, много не размышляя о последствиях, бросил булыжник в осиное гнездо. Ну, а остальное, надеюсь, понятно. Уличенные в незаконных действиях затаили злобу. До поры до времени... Настал день и ударить по темени. Так родился «черный» звонок, едва не стоивший поэт\' Соболеву жизни, а возможно и стоивший - поди проверь!
Как посмели народные захребетники - сплошь номенклатура партии - вступить в сговор против автора прославленного произведения, общественно значимого? Очень просто. Затруднять себя рассуждениями о степени их культуры, гражданской сознательности - занятие бесполезное. Зато их осведомленность о непривилегированном положении Ал. Соболева, о его незащищенности по причине пятой графы была полной и развязывала руки. Они смело и нагло пошли в атаку, уверенные в безнаказанности. Значительно лучше меня понимали к тому же, что вину врача доказать, как правило, чрезвычайно трудно, если не невозможно.
Итак, к концу осени 1983 г. мы оказались в такой ситуации: дорога в НИИ проктологии закрыта, хирург, он же зав-отделением больницы, делать операцию отказался, очередь на операцию через общенародный распределитель имела длину абсолютно непредсказуемую. А болезнь брала свое. Промедление исключалось. И вот в Москве, в городе со множеством лечебных учреждений, я почувствовала себя как в гигантском холле со множеством дверей, наглухо закрытых: на одних висело предупреждение «Вход воспрещен», в другие опасно было зайти. Услыхала от дальней родственницы, что некий кремлевский шофер (возил не людей, а кажется, что-то для хознадобности) с аналогичным диагнозом был успешно прооперирован в одной из больниц Четвертого лечебно-санитарного управления, т.е. Кремлевского, в «кремлевке»... Но путь туда для Ал. Соболева лежал через ЦК КПСС. Как к нему там относились, давным-давно было ясно. Будь по-иному, не писала бы я всех этих горьких строк.
Как вел себя в то время Александр Владимирович? Он не очень волновался: подумаешь, полип! Редко у кого его нет, беспокоиться нечего. Больше того, он не верил врачам из своей больницы, считая их не слишком крупными специалистами. Боясь заронить в него подозрение, не помню как, но я внушила ему мысль о необходимости проверить диагноз; причем проверить так, чтобы об этом никто не знал, в нейтральном, «неосведомленном» учреждении. Так мы поехали в институт гастроэнтерологии, имея направление из районной поликлиники. Действовали словно на войне, обходя противника, стараясь его перехитрить. Подходящее занятие в той ситуации, не правда ли?
Задержав Александра Владимировича под каким-то предлогом в своем кабинете, заведующий отделением института, который посчитал необходимым лично обследовать небезызвестного человека, вышел ко мне очень взволнованным: опухоль в таком состоянии, что в любой день и час может открыться кровотечение, и тогда...
Говорят, что человек слабее мухи и крепче железа. Как удалось мне устоять в то время? Наверно, отупела от страха, утратила чувствительность, делала всё как робот или сомнамбула, разумно, но бессознательно. Возложить часть тяжести на другие плечи, на другую голову? Я была одна... На мое счастье, заведующий отделением этого института оказался человеком тактичнейшим, корректнейшим (вот опять, к стыду своему, не запомнила фамилию - в таком состоянии была, не стоит осуждать). Мягко, но твердо объяснил он Александру Владимировичу, что оперативное вмешательство необходимо, неизбежно и без промедления. Он сумел его убедить, он - о счастье! - назвал хирурга, большого специалиста в этой области - профессора, что возглавлял н-скую городскую больницу.
...Предварительно получив на то согласие, мы у главного врача этой больницы профессора А. Он приветлив, шутит, он отогревает мою душу, окаменевшую от горя и безысходности, вселяет надежду на исцеление... Сказать, как я ждала этого, - и слов не подберешь.
Кто-то звонит ему по телефону. Он, между прочим, вставляет; «Да, вот сидит у меня поэт Соболев, автор “Бухенвальдского набата”, хочет полечиться...» Значит, ему приятно, что , его талант высоко ценится, ему лестно, что к нему за помощью обратился поэт, одно название произведения которого звучит как пароль и дополнительных рекомендаций не требует. При нас он приказывает зарезервировать на определенный день место, сообщает нам день госпитализации... Наверно, глупо, преждевременно, но у меня словно половина груза упала с плеч - найден выход из западни!
...У меня одна просьба к уважаемому профессору, просьба об одном посильном исключении, о «льготе», я осторожно, по возможности ненавязчиво, без какого-либо давления на него или злоупотребления «паролем» своего супруга, даже, пожалуй, чуть заискивающе говорю об уже имеющейся фронтовой инвалидности поэта, о немолодом возрасте - 68 лет, о сложном писательском труде. Ни слова - о «Бухенвальдском набате», о новой песне «Мир защити, молодежь», которая стала совсем недавно лауреатом конкурса песен в Берлине «За мир и прогресс». Только о болезни, об уже имеющемся износе травмированного организма. После этого, перечислив все, как мне кажется, главное, осмеливаюсь просить отдельную палату и право находиться с Соболевым в ней постоянно.
Меня окрыляет легкость, с какой профессор признает мою просьбу отнюдь не чрезмерной. Небольшие палаты в отделении есть, что касается второй части моей просьбы, то он, как главный врач, даже доволен: медперсонала младшего нет, средний - перегружен, и мое присутствие будет очень кстати... (Вещие слова. Но проф. А. не вкладывал в них тогда особого смысла. Так получилось. Случайное совпадение.)
Благодарю его. Благодарим оба.
«Погода» изменилась необъяснимо в тот день, когда мы прибыли в приемное отделение. Наивно полагая, что любезность главного врача, уважаемого мэтра, будет сопутствовать нам и в дальнейшем, в общении с сотрудниками больницы, мы были попросту огорошены словами зав. приемным отделением: «Сегодня свободных мест нет».
Вероятно, именно тогда и следовало насторожиться: слишком уж сильно отличалась встреча, оказанная в приемном отделении, от встречи с главным врачом. Но я боялась расстаться с засветившейся надеждой, не хотела выпускать из рук призрачную соломинку, за которую жадно уцепилась. Искать новое пристанище, опять метаться и мучиться в поисках подходящего места для операции - на это у меня тогда недостало мужества. В голове почти погребальным звоном отдавались слова: «Каждый день и час опасность кровотечения...»
Может быть, сразу надо было дать взятку? Кому? И помогло ли бы это, если Соболев находился «на мушке» у деловой дамы из Министерства здравоохранения? Дело осложнялось и тем, что для меня дать взятку - все равно, что плюнуть человеку в лицо. Глупо? Не спорю. Но есть барьеры, которые осилить не могу.
...Мы приехали в новый назначенный день. Хорошо, что я предусмотрительно попросила таксиста не уезжать. Не ошиблась. Он и привез нас обратно, домой. Вспоминая ласковый прием, оказанный нам проф. А., я ничего не могла понять. Не понимаю и теперь, тем более что отказ во второй раз мог быть сделан без злого умысла: подходящей палаты могло и не быть.
Попав в больницу только с третьего захода, только тогда поняла, что весь путь, от порога приемного отделения до палаты, надо было выстелить кредитками, но в таких размерах, коими мы просто не располагали.
А пока, получив отказ во второй раз, я, к великому своему нежеланию, задумалась. Задумалась после того, как, позвонив по телефону профессору несколько раз, перестала заставать его на месте,., Повторился набор причин отсутствия, подобный тому, что слышала в НИИ проктологии. Конечно, это могло быть случайностью, неблагоприятным стечением обстоятельств. Но... на меня начала слегка «рычать» его секретарша. Усилием воли, вероятно от страха и отчаяния, я заставила себя поверить, что виновата самодурка-секретарша, все они - таковы. Правда, знала: все, если таков «их патрон». Однако это никак не вязалось с тем профессором А., что встретил нас в первый раз...
Пришлось подумать и о том, что странности приемного отделения как действия самостоятельные, от главного врача не зависящие, исключались начисто. В условиях вертикального подчинения главный врач больницы был богом местного масштаба. Кто посмел бы его ослушаться?! Оставалось одно объяснение происходящего: отношение Самого к Ал. Соболеву изменилось, изменилось до того, что он, приходится думать, задался целью взять нас измором: получив отказ раз, потом другой - это уже открытое неуважение, - мы не захотим, скорее всего, воспользоваться услугами его больницы.
Если в больнице ко времени второго нашего туда прибытия и в самом деле не оказалось свободного места, то при уважении к будущему пациенту следовало бы позвонить ему домой, извиниться, посочувствовать, предупредить о новом дне прибытия. Ничего даже отдаленно похожего не произошло. Откровенное хамство или забывчивость от безответственности и отсутствия совести? Мне кажется, одно другого не лучше. Впрочем, прошу прощения и разрешаю себе думать еще и так: что, если под конец первой встречи надо было положить на стол главного врача конверт с определенной суммой? Каюсь, такая мысль у меня была. Период брежневского, черненковского правления ознаменовался глубоким нравственным падением общества. Дать взятку, принять взятку стало нормой, без нее ни в одном деле нельзя было и на шаг продвинуться, я это отлично понимала. Но не посмела положить на стол профессора А. конверт со взяткой, даже не приготовила его. Не осмелилась оскорбить денежной подачкой, пусть и немалой, человека науки, достигшего высокого звания огромным трудом, человека, занятого гуманнейшим делом - поиском и разработкой оптимальных методов лечения почти приговоренных к смерти. Протянуть конверт с авансом благодарности гуманисту по призванию значило, по моим меркам, глубоко, незаслуженно оскорбить его.
Позже у меня было много поводов для анализа ситуации и поисков причины, по которой проф. А. вдруг, в одночасье невзлюбил поэта Соболева, отвернулся от него на 180°. Слепая я курица! Неужели не могла сообразить, что в первую встречу профессор увидел в нас «своих» - привилегированных советского общества. Он, вероятно, подумал, что такая знатная птица залетела в его скромную обитель не иначе как из-за его личных профессиональных достоинств. Автор прославленного произведения оказал ему предпочтение перед другими специалистами в этой области медицины, ему, скажем, а не кремлевским хирургам, - вот и все. Профессор был польщен, обрадован, изъявил полнейшую готовность лично сделать сложнейшую полостную операцию по его собственному методу. Обе стороны - он и мы - расстались, казалось, при взаимном удовлетворении исходом разговора и взаимной симпатии. Возможно, не уверена, профессор и надеялся на щедрое вознаграждение, но потом, позже, при благополучном расставании...
Что произошло потом? Или сам профессор кому-то сказал, что поэт Соболев пожелал стать его пациентом, или кто-то следил «через бинокль» за продвижением «противника», т.е. Соболева, и убедившись, что птичка в западне, сделал соответствующий звонок профессору. Такой же, что преградил Соболеву дорогу в НИИ проктологии. Так это происходило или иначе, но профессор А. понял моментально, как ошибся! Да его попросту вокруг пальца обвели: принял «чужака», изгоя. серого воробья - за жар-птицу! При бытовавшем в те времена способе оценивать человека не по личным качествам, например по таланту, а по принадлежности «к касте» поэт Соболев обманул его. прикинулся! Сожалею, но дальнейший ход событий не опроверг моих вроде бы обидных предположений для проф. А. Отсутствие же взятки сыграло, пожалуй, уже второстепенную роль. Взяткодателей и без нас хватало.
Итак, больному поэту Ал. Соболеву дважды показали в н-ской городской больнице от ворот поворот. Правда, до откровенного произвола не дошло, и по прибытии в третий (!!!) раз в приемное отделение нежеланный, приходится думать, пациент был определен в двухместную палату.
Обязательное пояснение, которое пригодится в дальнейшем. Хирургическое отделение располагалось на втором этаже старинного больничного здания еше дореволюционной постройки. Из обшего коридора с высоченными потолками почти в два теперешних этажа - раньше, похоже, лучше понимали, что больным нужно побольше воздуха. - мы попали в небольшой холл, из которого три двери ведут в палаты. двух- и трехместные, и одна - в туалет, общий, но очень просторный, неплохо оборудованный.
Я сразу же обратила внимание на странную для больницы подробность: слева, при входе в холл, стоял небольшой столик с электроплиткой и кастрюлькой на ней. По холлу распространялся насыщенный аромат мясного бульона. Полки двух шкафов со стеклянными дверцами, стоявших встык друг к другу, были заставлены баночками, пакетами, бутылками. кастрюльками. На нижних полках лежали овощи... Все. как на кухне любого дома. Возле столика, помешивая содержимое небольшой кастрюльки, стояла полная, крупная темноволосая женщина. Она приветливо улыбнулась; «Здравствуйте!» Мы поздоровались с ней и прошли за медсестрой в палату. Она указала койку, тумбочку и вышла.
У окна палаты стоял мужчина лет пятидесяти пяти. На койке сидела женщина примерно тех же лет. Одного взгляда было достаточно, чтобы определить: к сфере интеллектуальных занятий они никакого отношения не имеют. Людьми они оказались словоохотливыми и после неизбежных расспросов о болезни поспешили нас проинформировать. Информация, учитывая сложность нашего вторжения в больницу, показалась интересной. И важной для ориентации на местности...
Во-первых, они, супруги, находились в палате - двухместной - весь срок лечения мужа одни. Пришлось заплатить. Не зная, кто мы, они повторили ошибку профессора А. и приняли нас за «своих», правда из другого отсека общества развитого социализма - за воров, за тех, кто за ворованные деньги покупает услуги. Поэтому они не церемонились ни в словах, ни в суждениях, ни в оценках. Мы очень скоро узнали, что операция в больнице стоила полторы тысячи рублей (при тогдашнем среднем заработке врача в 120-150 рублей, цене за зимние женские сапоги - 50-90 рублей, за зимнее пальто с норкой - не более 300).
Мы ни о чем не спрашивали. Они сами поспешили нам показать, что не лыком шиты. Устроились хорошо: у них - на двоих - двухкомнатная квартира в Измайлове, получили, разумеется, не за красивые глаза. Он развозит по детским кухням питание для самых маленьких; похвалился, скорчив брезгливо рожу, что такую гадость, как молоко и творог из магазина, не употребляет. Все это говорилось до омерзения бесстыдно, цинично. Он сумел урвать кусок - это было главным, это дало ему возможность протиснуться среди состоятельных приезжих из кавказских республик и с ними «в ногу» покупать привилегии, рядовому люду недоступные, зачастую и неведомые... Я подумала о неврученной взятке...
Александр Владимирович, обладавший природным даром, да еще журналистским умением «разговорить» собеседника, заставить его чуть ли не вывернуться наизнанку, без труда узнал и то, чем интересовался, и кое-что вроде бы и лишнее. Супруга нашего палатного соседа работала, разумеется, где? В торговле... Стало ясно, откуда у таких в об-щем-то серых птах свободные тысячи для подкупа. Стало ясно, что я заблуждалась, отводя взятке в нашем случае незначительную роль. Прояснилась дополнительно причина, по которой нас заставили три раза прокатиться с ворохом вещей от дома до больницы. Конечно, я не думаю, что профессор А. встал однажды перед своим персоналом и скомандовал: «Бери взятки!» Но, знать, его подчиненные многое видели, хорошо соображали и необходимые выводы для себя сделали. А выводы такие: брать не возбраняется, можно торговать местами в небольших палатах, можно продавать удобства и услуги, даже предусмотренные больничными распорядками и уставами, - в качестве «товара» пойдет все. Воцарилось торжество поборов... И когда мы, тупицы безнадежные, приехали в третий раз, нас, скрепя сердце и горюя о недополученных «гонорарах», поместили в «коммерческую» палату, предоставленную ранее ничтожному воришке и обслуживавшей его жене.
Врач - мздоимец, врач - холуй, отдающий предпочтение и место в не принадлежащей ему больнице - государственной - человеческому отребью с туго набитым кошельком, врач - не уважающий талантливого представителя отечественной культуры, своего современника, - кто он? А главное - откуда взялся? Как утвердился? Виноват ли в своем нравственном падении? Берусь доказать, что нет. Появление равнодушных, хуже - злобных медиков, преследующих больного, - порождение все той же Системы, словно гигантской паутиной затянувшей все слои советского общества. Под тоталитарной плитой не могла нормально, свободно развиваться человеческая личность, подобно ногам японок в давние времена, с детства закованным в колодки. Но физическое уродство - ничто по сравнению с уродством нравственным. В конце концов от уродства физического страдает несчастный урод, ну, его близкие. Что такое уродство нравственное - об этом написаны тома. Выскажу лишь свое частное убеждение: нет никого страшнее в подлунном мире, чем безнравственный, т.е. бессовестный, врач. Вот только что вспомнила: профессор А. внимательно прочитал заключение НИИ гастроэнтерологии, где говорилось о необходимости срочного оперативного вмешательства... А теперь вдумайтесь: чем руководствовался проф. А., виднейший специалист в области проктологической хирургии, санкционируя (иначе и быть не могло — он хозяин!) проволочку с госпитализацией Соболева?
К счастью, Соболев пребывал в полном неведении по поводу своего состояния, не подозревал, что за дамоклов меч над ним нависает и сколь тонка держащая его ниточка.
И пусть каждый, хотя бы на короткое время, поставит себя на мое место. Тогда он поймет, почему я постоянно находилась в огромном напряжении, почему все время была начеку: при малейшем движении Александра Владимировича ночью просыпалась в холодном поту, с сердцем, ушедшим в пятки. Мне было очень страшно, ежечасно, ежеминутно ждать беду - и какую беду! И никто из врачей не догадался, а может быть, сознательно спасая свою шкуру, не захотел произнести несколько слов успокоения. Они предпочитали держать меня, как лошадь, во вздыбленном положении, пляшущую на задних ногах. И мне нечего стыдиться, нечего скрывать тогдашнего своего желания - поскорее нырнуть под крыло медиков, ибо любое осложнение болезни, происшедшее в стенах больницы, устранялось бы куда быстрее и проще, чем если бы между больным и больницей оказалась «нескорая» «скорая»... Тогда шансов на жизнь оставалось ничтожно мало - вот об этом меня детально проинформировали, - потому что экстренная операция при открытом кровотечении освобождала врача от ответственности, ибо вмешательство в организм в такой ситуации - явный риск и проходит под лозунгом: «Может быть, удастся спасти...» Работа на «авось». И виноватых нет - болезнь. Впрочем, при чем тут правые или виноватые? Это не игра. Здесь все - в одни ворота.
Помимо этого мне приходилось периодически уговаривать Александра Владимировича согласиться на операцию. Почувствовав себя в иной день, а то и два-три дня неплохо, он категорически заявлял: «К черту операцию! Они ничего не понимают». А супруг мой временами был несговорчив, упрям. И наверно, сам господь Бог вкладывал в мои уста какие-то сверхубедительные доводы, и слава Всевышнему, что мой с негладким характером супруг верил мне беспредельно. Будь иначе, он погиб бы, не дождавшись операции.
Итак, мы оказались в отделении проктологии н-ской городской больницы. Я не называю имен, номера больницы, потому что, ведя рассказ, не стремлюсь расквитаться, досадить. свести счеты. С тех пор миновало двадцать лет. Многое передумала, многое вспомнила, заново оценивая. Решила: пусть факты в моем повествовании предстанет без ретуши, не задаюсь целью где-то положить лишнюю краску, где-то затушевать, чтобы сгладить впечатление или усилить, что-то сделать малопонятным, скрыть правду. Пусть полученное изображение будет приравнено к фотографии. И этого достаточно. чтобы показать, как уродовала душу человека тоталитарная коммунистическая система, в какое беспощадное чудовище умела превратить даже представителя наигуманнейшей профессии на Земле - врача.
Человек, я имею в виду Ал. Соболева, дернул (в случае с «его» больницей - ЦРБ) державную паутину за какой-то отдаленный, ничего не решающий, незначительный краешек. Но она, как и любая паутина, сразу и вся пришла в движение, всей сутью своей отреагировала на неосторожно ее потревожившего, на нее покусившегося. Своим орудием избрала ею же созданного монстра, в данном случае - главного врача и его подчиненных.
...Пока, не вполне сознавая, что являемся нежеланными, мы - под крышей больницы. Чужой дом. Чтобы не нарушить «устав», не попасть впросак, в то же время не докучать, обращаюсь с некоторыми вопросами к среднему медперсонале - сестрам. Они меня видят впервые, испортить им настроение я попросту не успела. Но они демонстративно не желают иметь со мной дела. С извинением пытаюсь остановить на несколько секунд идущую мне навстречу по длиннющему коридору отделения женщину в белом халате - это или медсестра или врач, иных здесь попросту быть не может: нянь нет, как нас уже предупредили. Молодая женщина идет неторопливо, сунув руки в карманы халата. Не дослушав мой вопрос, не останавливаясь, глянув с неприязнью (?). прерывает меня: «Не знаю, мне некогда...» Я остаюсь в длиннющем коридоре с вопросом без ответа, с новым вопросом: за что такая немилость?.. Новая попытка - результат тот же.
Много позже, ценой личного опыта, подсказок со стороны, поняла: за право претендовать на внимание следовало, выражаясь языком торговых сделок, произвести предоплату.
Между тем у меня появилась новая забота и обязанность: выполнять роль буфера между готовыми на сиюминутную грубость медсестрами и легковозбудимым, остро чувствующим несправедливость, очень-очень больным моим супругом. Разными уловками мне удалось оградить его от прямого общения с ними, пока, до операции.
Недоумевая по поводу угрюмости и врачей и сестер, я все же поначалу старалась оправдать ее перегрузкой: в самом деле, нянь нет, больные тяжелые, в основном - послеоперационные. Поневоле посуровеешь...
Однако на пути реабилитации медиков меня ожидало поразительное для той обстановки открытие: оказалось, они умели широко, дружески улыбаться, даже громко смеяться и охотно беседовать. Правда, эти славные проявления человеческого характера ко мне или к Александру Владимировичу никоим образом не относились. Все это щедро расточалось перед больным, что находился в палате за стеной, в палате, путь в которую лежал из общего холла. Обстановку прояснил наш словоохотливый сосед по палате: «Ему, - он указал на стенку слева, - это обошлось, говорит, в пять тысяч. Он режиссер, из Грузии. А у грузин, известно, денег -тьма! Они всех здесь купили, всем, кому по сотне, кому по две рассовали, всем сестрам... а врачам!.. Еще больше! Видали плитку на столе? А шкафы? Посуда, крупы, овощи - все их. Раньше перед нашими дверьми был сестринский пост. А как он приехал - пост убрали... Его сестра живет с ним в палате постоянно... Ей койку поставили... Она ему сама готовит... Белье ему меняют каждый день...»
Я из этой информации заключила следующее: главный врач Соболева не стесняется, творить безобразия на его глазах не боится... Лишний повод для размышления.
Да, мне тоже разрешили поселиться в палате со своим супругом, так же как и нашим предшественникам - ловко ворующим торговцам. Так что вроде все в порядке. Правда, койку мне не поставили. Палатный врач, взяв, как я посчитала, на себя смелость и ответственность, разрешил мне привезти из дома раскладушку, подушку и одеяло. Что я и сделала: знала, что пробыть здесь придется не менее месяца.
Тем временем Александр Владимирович проходил разные предоперационные обследования. Они подтвердили диагноз, подтвердили необходимость сделать операцию без промедления. Еще один вывод врачей отличался таким же единодушием; о нем они поставили в известность и меня и Соболева: способность больного легче перенести хирургическое вмешательство (предполагалась операция под общим многочасовым наркозом), послеоперационное его состояние, а главное - скорейшее выздоровление зависят от психологического настроя перед операцией. Больной должен собраться, побороть естественный страх, проникнуться доверием к врачам. Задача в большей или меньшей мере выполнимая, если тому содействуют доброе окружение, профессионально чуткий врач, который не скупится на хорошее слово, шутку, улыбку, внушением помогает пациенту обрести требуемое психологическое равновесие. Все это было тем более необходимо, что подготовка к физическому и нравственному испытанию заведомо осложнялась контузией, полученной на фронте, и возрастным износом.
Мы оба очень постарались, помог палатный врач Л. И к 11 ноября, когда должна была состояться операция, добились успеха. Накануне, 10 ноября все причастные к подготовке врачи единодушно похвалили Александра Владимировича за оптимизм, силу воли и пр. Он написал даже несколько шутливых замечаний по поводу исхода операции в виде небольшого стихотворения. В ординаторской стихи переходили из рук в руки, врачи посмеялись, еще раз похвалили автора за мужество.
Все вроде бы шло гладко, за исключением одного очень странного, необъяснимого для нас обстоятельства: за все восемь дней предоперационного пребывания Ал. Соболева в больнице к нему ни разу не заглянул главный врач, проф. А., который должен был его оперировать. Не загадка ли? В больницах как-то само собою сложилось и утвердилось неписаное, а может быть и предписанное, правило: врач оперирующий и его пациент, по-хорошему сговорившись, «идут в бой». В этом тоже залог хорошего настроения больного. Загадочность поведения проф. А. была налицо. Редкий день не посещал он соседнюю палату, где находился режиссер из Грузии, подолгу с ним беседовал. Прямо-таки устрашающе требовательный во время обходов к чистоте тумбочек и порядку в палатах (пол мыли жены больных), он словно лишался зрения и обоняния, следуя в эту палату через холл, превращенный, не без его, разумеется, ведома, во временную кухню. Аппетитные запахи куриных бульонов плыли отсюда по всему отделению.
Александр Владимирович не претендовал на часовые беседы с главным врачом, а проф. А., видать, не считал поэта Ал. Соболева достаточно интересным собеседником, оттого не заглядывал к нему никогда. Но если без шуток, то дело, конечно, не в продолжительных знаках внимания. Существует такое общеизвестное понятие, как врачебная этика. Именно она должна была подвигнуть проф. А. на «беспримерный» подвиг: покинув режиссера, открыть дверь соседней палаты, где живет в ожидании сложной операции хороший поэт, бывший фронтовик, и произнести хотя бы с порога: «Ну, как вы устроились? Как настроение?..» Большего не требовалось, но профессор оказался скуп и на такую малость. А может быть, это делалось умышленно и входило в другой, параллельный план подготовки больного к операции? Я склонна думать именно так... Профессор А. должен был знать и бесспорно знал, что у поэтов - тонкая душа, они больше других и легче других ранимы. Что должен был чувствовать больной вообще, особо ранимый в частности, подозревая, не без основания, равнодушие, даже неприязнь того, кому предстоит вверить свою жизнь?
Профессор А. не посетил Соболева и накануне операции! Если бы ее должен был делать другой хирург - никаких претензий к проф. А. просто не возникло бы: он не обязан заходить перед операцией к каждому больному (хотя почему бы и не зайти с добрым словом, ведь это так важно: пришел САМ, главный врач, значит, все будет хорошо!). Но оперирующий хирург?!
11 ноября операция не состоялась. Уходя домой, примерно часа в четыре пополудни, палатный врач, перечислил мне все процедуры по подготовке больного, их очередность. Я прошу извинить за некоторые подробности - без них не обойтись. С семи до одиннадцати часов вечера, уже после общего отхода ко сну, Соболев все еще ходил за сестрами, спрашивал, напоминал, волновался... Конечно, все должно было происходить в обратном порядке: медсестры, имея предписание врача, обязаны были поочередно вызывать больного на необходимые процедуры. Тщетно я и Александр Владимирович просили их о выполнении их прямых обязанностей. По обыкновению, на ходу, они бросали сквозь зубы «Подождите!». И в конце концов ошеломившее: «Вас вроде нет в списках» (?!), т.е. в списках тех, кого надо готовить к операции на завтра.
А может быть, это тоже делалось с умыслом?
Не в лучшем состоянии духа мы легли спать. Но около полуночи (?) медсестра вдруг пришла звать Соболева, уже Iспавшего, на подготовительные процедуры, а это несколько очистительных клизм. Он отказался, возразив, что если всю ночь посвятит этому занятию, какова будет его готовность к операции после вынужденной бессонницы?.. Визитом медсестры дело не ограничилось. Часов уже около пяти утра в палату пришел дежурный врач. Разбудив Александра Владимировича (это второй раз в канун операции), он тоже предложил заняться процедурами. Смею предположить, что дежурный врач заботился не о больном. Он опасался возможного взрыва недовольства со стороны главного. Ведь произошло некое ЧП. Отвечает кто? Дежурный врач. Отвечать неохота. Что предпринять? Признать свою вину или рисковать жизнью больного, наспех «подготовив» его к операции? Однако своя рубашка, как ни раздумывай, всегда ближе к телу...
Теперь представьте себе состояние человека, который должен ложиться на операционный стол для хирургического вмешательства в кишечник... с полным кишечником! Человека, не осведомленного в медицине и совершенно закономерно считающего, что в таком случае его ждет по меньшей мере заражение крови.
Соболев сказал врачу, что на операцию сегодня отправляться не намерен. Настало утро. Тщетно ждал взволнованный, донельзя возбужденный больной визита главного врача, проф. А., хотел все объяснить, услышать слова утешения, поддержки. Но прошли утренние часы, закончилось время работы операционной - ни проф. А., ни кто-либо из врачей в нашей палате так и не появился. Могу я думать, что они сознательно не хотели свести на нет ерундовый инцидент, успокоить пациента: мол, с кем не бывает?.. И обратите внимание, какая пышная, красноречивая демонстрация декларируемой комуравниловки: ни грамма скидки на известность и заслуги пациента! Для меня будет двойной загадкой личность проф. А., если окажется, что он не член КПСС.
Самое невероятное ожидало меня и Соболева чуть позже.
В срыве запланированной операции обвинили... Соболева. Он, видите ли, закапризничал, его, оказывается, по умозаключению хирургов, можно было класть под нож и с неочищенным кишечником! Я не медик. Но позволю себе усомниться в допустимости подобного действа. Если бы процедура подготовки была не такой уж обязательной, то и назначать ее не стоило. Взвалил утром больного на каталку, отвез в операционную, смело полоснул по животу и кишкам - прошу прощения, заполненным, убедился, что все хорошо перемешалось с кровью, и продолжал выполнять свою функцию... Невежественная уверенность с моей стороны? Возможно. Но что-то не прозвучал в то утро возле постели больного спокойный, разъясняющий голос врача. Вместо этого проф. А. дал волю гневу. И столь велик был сей гнев, а умение владеть собой и сдержанность (читай: культура) столь мизерны, что во время состоявшегося утреннего обхода неучтивость (не то слово!) главы больницы проявилась в действии, которое правомерно квалифицировать как нападение на больного. (Опять напомню: какого больного!) Я прошу еще раз мысленно пробежать историю болезни, все мытарства, ей сопутствующие, и - безответственность медперсонала, доведенный «до ручки» непрооперированный Соболев и... карающий окрик главного во время обхода: «Вы подавили (?!) весь коллектив!» (А почему - не положили бомбу под Кремль, не сорвали двери с петель или не перебили все стекла в отделении?) Попытайтесь представить себе состояние Соболева, его возмущение, недоумение, его бессилие остановить клевету, воспротивиться публичной «порке», которой его подвергли. Восстановить и передать это теперь трудно. А вот свое состояние мне и сейчас страшно вспомнить. Я бы не растерялась и, пожалуй, не испугалась в любой иной сложной обстановке, надеюсь, не спасовала бы, сумела собраться с духом, чтобы перенести, одолеть беду, предпринять все зависящее от меня. Но здесь, в небольшом мирке больничного отделения, при полной зависимости от доброй или недоброй воли медиков, да еще возле больного, срок жизни которого без операции был ограничен - со слов тех же медиков - месяцем, меня охватил такой ужас, такое отчаяние, какого не выразить словами. Воистину вражеское окружение: тон задал «главнокомандующий»... Сестры хамили в открытую, врачи нас избегали. Были дни, когда к Соболеву не подходил ни один врач, даже палатный. Ах, как не хватало и тут того защищающего и ограждающего зонтика ЦК КПСС над поэтом Ал. Соболевым! Простирайся он над ним... Надо ли расписывать, что тогда было бы? И так понятно. Только не надо думать, что я тосковала по холуйству со стороны медиков.
Помню, в голове сидела неотвязная, сверлящая мысль: как они смеют?! Смели! Они или носом чуяли, или знали, что за пределами больницы (почему-то хочется назвать ее менее приемлемым словом) у поэта Ал. Соболева нет поддержки «верхов», не к кому воззвать о помощи. «Люди мира»? О, они, уверена, бросились бы на помощь, они бы стали стеной. Но как я могла к ним обратиться? Восьмидесятые годы - тогда за контакт с зарубежным журналистом можно было угодить за решетку. Как связаться с ними? Где взять время? Да это просто бред в моем тогдашнем положении. И мне, в который раз, оставалась роль свидетельницы и посильного амортизатора при негласном глумлении над моим попавшим в беду мужем... Наверно, все-таки живуч человек. Ничем другим не смогу объяснить, как осилила все это. Говорю «я», потому что постаралась окружить Александра Владимировича почти непроницаемой завесой спасительной лжи, изворачивалась сверх возможного.
Не зная, чего еще ждать, какой смысл находиться в больнице, где больного, не скрывая неприязни, обходят стороной, я попросила через палатного врача приема врачом главным. Странно, не правда ли? Ведь почти ежедневно он посещал больного в соседней палате. Кажется, чего проще: подойти и поговорить. Признаюсь, я боялась. Боялась грубости, от которой не была ничем ограждена в своем кругом зависимом положении, опасалась услышать несправедливые слова, которые мне не дали бы опровергнуть в стенах этого замкнутого мирка.
На свою беду напросилась я на встречу с главным... Он принял меня в каком-то пустующем помещении отделения. Длинная пустая комната - ни стола, ни стульев, ни коек -неведомо какого назначения. Сесть, естественно, было не на что. Надо мною возвышался не врач, не просто сочувствующий человек - это было само олицетворение «кары Господней». Он не давал мне и слова вставить, его монолог звучал обвинением, вот, право, не помню в чем. Глаза - озлобленные, вытаращенные, он кричал, жестикулировал. Такой гнев мог бы вызвать некто взорвавший больницу, разоривший родной дом медика, свершивший что-то еще не менее худшее... А в чем провинился перед проф. А. его пациент и его измученная жена? Это для меня и по сей день остается, как говорят, тайной за семью замками. На вершине своего монолога он выпалил: «В такой (?!) обстановке я не буду его оперировать!» Рассчитанный удар, рассчитанный на поражение без промаха. «Жертва» никак, ничем не могла закрыть себя от удара, проф. А. знал: Соболев пришел не в его больницу вообще, а именно к нему как к хирургу.
Возмутиться бы мне, дать отповедь ледышке, нет, взбесившемуся существу в белом халате, бившему меня словами наотмашь! Не смогла. Предыдущими поисками медицинского пристанища — помните? — самим фактом рака у самого дорогого человека, страхом перед надвигающейся его смертью, если не делать операцию, - я была сломлена. Или все же нашла в себе силы притвориться, продемонстрировать видимую капитуляцию? Не знаю, не помню теперь. Тогда - я унизилась, я умоляла проф. А. не лишать Соболева именно его, проф. А., помощи. Я просила понять (кого? - врача!) возбуждение больного, найти для него несколько теплых, успокаивающих слов. Я обращалась к врачу с такой мольбой. Громоподобно в пустой комнате прозвучал беспощадный, по сути профессионально неграмотный, уничтожающий ответ: «С такими надо быть строже!» И это не из уст дураковатого бюрократа, чиновника с партбилетом - такой вердикт, такую «воспитательную» меру провозгласил врач, доктор медицинских наук... О Боже!..
- С какими «такими»? - не выдержала я, не доиграв до конца унизительную для себя сцену. - Что, поэт Соболев - хулиган, дебошир?! Он уже инвалид войны пожизненно, к тому же - онкологический больной! Не многовато ли для одного человека?
Мне показалось, что глаза проф. А. выскочат из орбит, когда он резко объявил мне, что беседа окончена. Плевал он на заслуги Соболева, на его талант, на его близкое к смерти состояние. Ни секунды не поколебался сорвать на мне зло, отбросив - свидетелей-то в пустой комнате не было - элементарное приличие. Он с упоением «разрядился», наплевав на то, что я жена не рядового гражданина, а имеющего заслуги (хотя и рядовым хамить некрасиво), что перед ним - не «груша» для боксерских репетиций, а шестидесятилетняя, усталая, убитая горем женщина.
Я вышла из «карцера», где меня избили, с убийственным сознанием: жизнь Александра Владимировича в стенах этого лечебного учреждения не вне опасности - насколько добросовестно и профессионально будет сделана операция? Каковы будут ее последствия - их можно тоже заложить на операционном столе... как мину замедленного действия. Как пройдет реанимационный период, когда все можно списать на «стресс», «депрессию» и еще что-нибудь мне неведомое, но досконально известное недоброму профессионалу, замыслившему недоброе.
Я пошла на отчаянный шаг, шаг, при котором из стороны защищающейся, «виноватой», избиваемой превращалась в нападающую - ведь выбирать было не из чего, надеяться -только на себя. Я объявила палатному врачу, что намерена забрать Соболева из больницы немедленно. Причины - известны, а за последствия будут отвечать они, кто довел меня до необходимости бежать из отделения, без операции у Соболева, неизвестно куда.
Никогда не играла в шахматы, не умудрил Господь. Но, выражаясь шахматным языком, я сделала «шах», за которым мог последовать «мат» для моих оппонентов. И не ошиблась. Из уст палатного врача на меня низвергнулся водопад уговоров: покидать больницу нельзя, А.В. Соболев может внезапно скончаться, я лишаю его возможности прожить еще минимум три-четыре года после операции, а то и больше, что поступаю необдуманно, рискованно, ставя на карту жизнь Соболева... (Они этого, конечно, не делали. Страх гласности!)
Пришел вдруг заведующий отделением, который до того ни разу не появлялся в нашей палате. Суровый, серьезный, оповестил кратко, телеграфно: делать операцию будет он, при подготовке Соболева к операции выполнять только его личные предписания и ничьи иные, а сейчас он отпускает нас домой на три дня - «успокоиться», ибо у больного Соболева нет адреналина для защиты организма при операционной травме: он исчерпал его на конфликт с проф. А. и на «подготовку» к операции...
Он стоял передо мной как истукан, глядя в сторону, лицо не освещало и подобие улыбки. Некстати вспомнились иезуитские привратники из романов о средних веках.
Мы отправились домой, и опять каждую ночь я бдела в страхе и холодном поту при малейшем движении во сне Александра Владимировича. Вопрос, на который нет у меня ответа и теперь: почему врачи отпустили Александра Владимировича домой так спокойно? Врали, что ли, они мне об угрозе кровотечения, или им было наплевать?.. Соболев ничего не знал. А мои силы таяли втихомолку.
О чем я думала тогда? О чем мы говорили? Больше — о предстоящем возвращении в больницу. Александр Владимирович, от которого я скрывала диагноз, предложил вообще туда не возвращаться, может быть, все обойдется, от полипов еще никто не умирал. Я изощрялась в контрдоводах. Александр Владимирович уже прекрасно понимал, что отношение к нему, с «легкой» руки проф. А., изменилось не в лучшую сторону, что отдает он себя отнюдь не в дружеские руки. Вместо того чтобы отдохнуть в домашней обстановке и действительно успокоиться, пришлось задуматься о мерах предосторожности, обезопасить свое пребывание в больнице, обезопасить моего больного от... медиков, их недобросовестности или злого умысла. После незабвенной беседы с их главой у меня, согласитесь, имелись основания не верить, сомневаться, опасаться.
Посоветовавшись с Александром Владимировичем, мы решили сделать его пребывание в больнице предметом гласности, рассекретить его. А для этого попросить нескольких знакомых Соболева по профкому литераторов - членов военно-патриотической секции - побеседовать или с проф. А., или с заведующим отделением.
Но визит трех товарищей по секции только еще предполагался. А пока мы были дома, «успокаивались». Как я отдыхала ночью - уже сказала, днем - обычные заботы... Но все эти бытовые заботы существовали для меня как бы вторым планом, на фоне главного, что не давало ни минуты покоя: на пороге стояла вполне реальная смерть Александра Владимировича. С замиранием сердца, холодея внутри, думала иногда о том, что жизнь его, возможно, исчисляется днями...
Коротенькие и томительно долгие три дня, отпущенные для «мобилизации сил», подошли к концу. Мы собрались в путь. Почему-то в самый последний момент, будто что-то подтолкнуло, уже перед тем, как запереть дверь квартиры, я вдруг решила еще раз проверить: хорошо ли заперта дверь на лоджию, плотно ли закрыта форточка. Быстро прошла в спальню. Проверила: все в порядке. Случайно глянула на письменный стол. Я знала, что Александр Владимирович давно ничего не писал, а тут вдруг несколько строк - стихотворных - на листе. Вот с каким настроением ехал он на операцию, вот что оставил на письменном столе, «успокоившись» и «поднакопив» адреналин:
Слезы в горле комом, горе да беда.
Ухожу из дома, может, навсегда...
Гибель неотвратна: словно рыбе сеть, белые халаты мне готовят смерть...
У меня дыхание перехватило, едва не задохнулась от хлынувших слез. На минутку задержалась, вздохнула поглубже, вытерла глаза и щеки - скрыть следы волнения.
Больше двадцати лет спустя после этой операции меня не перестает донимать вопрос: неужели подобное издевательство над больным существует где-то еще, в каком-то забытом Богом углу? Это война не на равных. На Руси, как я уже говорила, исстари живет изречение, сгусток народной мудрости, рожденной милосердием: «лежачего не бьют». Избиение поверженного, беззащитного проклято всеми поколениями людей повсюду на Земле. Сильного, истязающего слабого, осуждало и осуждает любое человеческое сообщество... оговорилась, любое, кроме того, что сформировалось за 70 лет в СССР.
Медик-заговорщик, медик, с холодным расчетом воюющий с больным, у которого смерть за плечами, медик - отступник от клятвы Гиппократа, медик - образно говоря, до зубов вооруженный против своего пациента и не стыдящийся нападать на немощного, - жуткое двуногое с вывернутой наизнанку человеческой психологией. Вспомните, это ведь в СССР «неудобно» было произносить слово «милосердие», люди стыдились быть милосердными... Все с ног на голову!..
Наш временный уход из больницы, как и возвращение в нее не внесли никаких изменений в отношения «сторон». Грубость, нежелание медсестер отвечать на самый безобидный вопрос, холодность, безразличие врачей - «война» продолжалась. Противоположная сторона не хотела мира с нами - это было яснее ясного. Положение - идиотское, словно свалились мы сюда опять неизвестно зачем.
В создавшейся «боевой» обстановке я решилась, как мне показалось, на результативные действия. Вдумайтесь: воевала! Где?! Первое, что сделала. - показала палатному врачу. те восемь строк, которые Александр Владимирович написал, уходя из дома. Не до шуток мне было тогда, но поневоле припомнилась молва о силе поэтического слова. Я. привыкшая жить рядом со стихами Ал. Соболева, жить этими стихами, и предположить не могла, какое они произведут впечатление на врача! Он настолько испугался, что не сумел этого скрыть. Я не сразу сообразила, почему он изменился в лице, почему вертел в руках лист бумаги с восьмистишием. бегая еще и еще раз глазами по строчкам. Он не поднимал на меня глаз. Я ждала ответа. И вдруг догадалась, чего он испугался: стихи, что он держал в руках, были не просто стихами, а документом, «справкой» о том, что тщательно скрывалось, они срывали покров с тайны, они вопили о гонении на больного. Стихи оказались своего рода предупреждением - гласным, а значит - чрезвычайно опасным! И в самом деле, покажи я в случае смерти Соболева эту «справку» в каких-то инстанциях - и моему рассказу о черных делах врачей, о войне с больным поверили бы даже в советских учреждениях, насквозь пропитанных и бюрократизмом и антисемитизмом.
Но главное состояло в том. что из загнанных в угол, затравленных зверьков мы, я это ощутила разом, превратились в источник опасности! В наших гонителях заговорил страх за себя. Не исключено, что в какой-то момент до них дошло, что они имеют дело с человеком, сумевшим однажды стихами заговорить на весь мир. «Как бы чего не вышло!»
В один из дней в отделение больницы, где ждал операцию Ал. Соболев, пришли три литератора из профкома при издательстве «Советский писатель». Они. спасибо им, вняли моей просьбе. Один из них - Борис Шнейдер (ныне покойный, увы!), когда я только начала разговор с ним, понял все с первых моих слов. Наш давний знакомый, мягкий и добрый человек по природе, он, если требовалось, а в данном случае было необходимо, умел проявить и твердость и дипломатию. Мне неизвестно содержание состоявшегося разговора трех литераторов и завотделением С. По окончании ее Борис вызвал меня из палаты и, глядя сверху вниз смеющимися карими глазами, сказал: «Не беспокойся! Они у нас под колпаком!» О деталях и расспрашивать было незачем: значит, я была права, опасаясь за Соболева, значит, предприняла правильные меры... Вот уж не думала - не гадала, что в больнице доведется вести настоящую войну - с дипломатическими ходами, с использованием «боевой техники», разрабатывать и тактику и стратегию. Довелось-таки!
22 ноября 1983 г. операция наконец была сделана. Оперировал заведующий проктологическим отделением хирург С. Профессор А. сдержал свою истерическую угрозу: «В такой обстановке я оперировать не буду!» - и не стал. Каприз, амбиция возобладали и над профессиональным долгом, и над словом, обещанием врача, данным при первой нашей встрече.
Моя двоюродная сестра, отпросившись с работы, приехала навестить нас, а может быть, подбодрить меня и Александра Владимировича в тяжелый день. При ней его взяли на операцию, мы с ней остались в палате одни. Много позже она призналась мне, что ей страшно было на меня смотреть: исхудавшую («Скоро будешь одеваться в “Детском мире”» - ее слова), такую бледную, какой она не видела меня ни раньше, ни потом. «Я боялась, что сейчас умрешь, когда положила голову мне на плечо».
Операция продолжалась немногим более двух часов.
Ах, Боже, какая стандартная, обыденная картина, давно примелькавшаяся благодаря кино и телевидению: утомленный хирург снимает маску, выходит из операционной, сдергивая с рук резиновые перчатки, и сразу же, без промедления встречается с ожидающими его приговора родственниками, в тревоге и страхе томящимися возле операционной или поблизости. Да, вот так просто, обыденно, привычно и гуманно. Люди, еще только завидев издали этого бога в белом халате, в чьих руках находился их близкий, родной, пытливо, вопросительно, с надеждой всматриваются в его лицо, когда он не успел еще и слова вымолвить. И вдруг он улыбнулся! Радость! Избавление! Гора с плеч! Какой лучезарный нынче день!..
Я и моя родственница тщетно ждали появления в нашей палате, что этажом ниже операционной (вход на тот этаж был запрещен), хирурга С. Мог бы снизойти до беседы с супругой поэта Ал. Соболева и проф. А. в такой тяжелый для нее момент. Чего-то не хватило ни тому ни другому, чтобы в прямом и в переносном смысле спуститься с высоты - этажа и амбиции - и сказать несколько ободряющих слов пожилой женщине, состояние которой для обоих секрета не составляло. До сих пор не определю: была ли то черствость или холодный расчет - унизить невниманием, пренебрежением. Если последнее - мне их жаль: они ошиблись адресом.
А я? Все приняла тогда на незащищенную, измотанную душу, не увертывалась - устала.
Палатный врач забежал на минутку, на ходу сообщил, что операция прошла благополучно - Александр Владимирович уже в реанимации. Велел завтра прийти к нему в ординаторскую. Хирург С., сделав свое дело, устранился, сдал Соболева, человека крайне ему несимпатичного (?!), если не сказать хуже, на попечение палатного врача. Знай он, чем это обернется, думаю, поступил бы иначе.
В реанимации Александр Владимирович пробыл трое суток. Были ли они передышкой для меня? Нет, не отдыхала я, каждая минута была наполнена тревогой за мужа. Как он там - немощный, страждущий, среди не расположенных к нему людей? Смотрят ли за ним? Учитывают ли его тяжелые контузии, последствия которых, я не сомневалась, в такой момент вылезут наружу. И меня нет рядом... Я даже обрадовалась, когда его досрочно, по его настоянию, «спустили» из реанимации ко мне, на второй этаж, для дальнейшего выхаживания. Врачи и здесь, извините за выражение, ни черта не поняли. Они истолковали желание Соболева быть только возле меня как достойную усмешки прихоть; до их медицински натасканного ума не дошло, что со мной, кому верит безмерно, больной скорее обретет покой, необходимое душевное равновесие. А это - залог выздоровления.
И в этот трагический час Александр Владимирович оставался поэтом. Еще не вполне придя в себя, поспешил рассказать мне свой сон, который, как утверждал, увидел, находясь под наркозом в ходе операции, но, думаю, он ошибался: вероятно, время для него немного сдвинулось. Ему приснилось, что он умер и оказался вдруг на неведомом землянам далеком небесном теле далеко во Вселенной. Жили на нем высокие тополя. Они объяснили ему, что не всех умерших переносят они на свою благословенную планету, где давно и навсегда утвердились добро и справедливость, поселяют у себя только тех, кто прожил праведную жизнь, не творил и не сеял зло, был несправедливо гонимым...
Его и во сне не оставляли мысли о торжестве высокой правды и справедливости, о крае, обетованном для всех людей. Мне вспомнились тогда строки его стихотворения «Атлантида была!..». Вот фрагменты:
Атлантида была, я Платону великому верю, я погибель ее ощущаю, аж сердце болит...
Атлантида была! Материк постоянно цветущий, в океане, средь волн, возвышался,
как солнечный пик...
...говорят, что красив несказанно был тот материк...
Что там жили здоровые, гордые люди,
были выше они вероломства, насилья, вражды...
Человек человеком ни разу там не был унижен... с добрым чувством протягивал руку соседу сосед...
Очертаний ее не видать ни вблизи, ни вдали...
Только если не верить, что была Атлантида, это значит не верить в счастливое завтра Земли.
Открыв как-то глаза после недолгой дремоты, вдруг объявил, что сейчас только видел занятный сон: он входит в Исаакиевский собор. Стоящее напротив входа изображение Христа внезапно, на глазах у Соболева, начинает расти... Вокруг его головы - вспыхивает сияние. Протянув руки навстречу вошедшему в собор поэту, Христос почему-то тоже заговорил стихами:
Ты - еврей, и я - еврей, мы с тобой одних кровей.
Оба эти воспоминания - словно два крошечных ясных огонька в тогдашней кромешной тьме моих ощущений и переживаний. Послеоперационное состояние Александра Владимировича было очень тяжелым. Иного и ожидать не приходилось: сказалась многодневная конфликтная подготовка к операции, дефицит адреналина - как узнала, гормона внутренней секреции, несущего некие важные защитные функции, особенно в ситуациях, критических для организма. Ослабленный организм утратил способность бороться за выживание, отказался от сопротивления. Невежественная в медицине, я чуть ли не ликовала по поводу того, что у Александра Владимировича после операции не поднялась температура, что даже такое грубое и тяжелое вмешательство в организм -ему нипочем! Радовалась, когда надо было бить в набат! Лишь два-три дня спустя, из нескольких слов, оброненных невзначай хирургом С., я, в который раз похолодев от ужаса, поняла, как ошибалась: Александр Владимирович умирал, но медленно, тихо, без температуры, жизнь «вытекала» незаметно, потихоньку - вялая смерть! Организм больного отказывался жить.
По утрам в палату заходил доктор С. Всегда суровый, сухой, молчаливый. Меня он не замечал, как тумбочку или стол. Не заговори я с ним, не спроси, он по своей инициативе не сказал бы мне ни слова. Не часто, стараясь не быть назойливой (чтобы даже косвенно не навредить А.В.), вставала я на пути хирурга С. из нашей палаты. Вскоре он «обрадовал» меня сообщением: Соболев - кандидат на стрессовое кровотечение (оказывается, бывает и такое...). И это - после операции, это - при тяжелом положении больного, это притом, что он не брал в рот ни крошки еды - он не хотел есть! Вполне естественно: зачем умирающий организм запросит «горючее» для жизни? Лишнее, природа такое не предусматривает. Даже мои уговоры не помогали, м о и ! Я это подчеркиваю: он не только верил мне безгранично, но и слушался в ряде случаев - безоговорочно.
Стрессовое кровотечение не замедлило состояться. Обнаружила его сменная медсестра, в обязанность которой входила гигиеническая обработка больных и перевязка. Как прозевал это палатный врач? Проще не бывает: часа три назад он ушел домой, не заглянув под одеяло очень вероятному кандидату на стрессовое кровотечение... Так и хочется сказать: на кой ляд он был ему нужен?! А что бы произошло, если бы медсестра не оказалась достаточно и бдительной и квалифицированной? Ей вовсе не обязательно было изучать - пусть визуально - характер выделений... Вытерла, продезинфицировала, сделала перевязку - и пошла к следующему больному, их вон сколько! Но она, Господи, продли ей дни, оказалась на высоте, даже сверх того! Пулей вылетела из палаты, подняла на ноги всех кого могла - дело было вечером. Примчались, словно на пожар, реаниматоры - я узнала позже, кто они такие, - целая бригада, человек пять или шесть. Не знаю, где находился очаг кровотечения, но поняла: необходимо было срочно вливать больному кровь, чтобы поддержать в нем жизнь, пока кровотечение не прекратится само или его не остановят, не знаю. Но никто из врачей и сестер, собравшихся в палате, не сумел сделать ввод в вену для инъекции: все вены у Александра Владимировича, и без того малозаметные, спрятались, «убежали»... Около полуночи в палату вошел хирург, завотделением С., оперировавший Соболева. Значит, его вызвали из дома, значит, состояние Александра Владимировича было критическим. Но отыскать вену и приспособить ввод не сумел и он. Отступились реаниматоры, по очереди, в разных местах искавшие так нужную злополучную вену. Толком не понимая в чем дело, поэтому и не осознавая величины беды, я молча наблюдала из угла палаты всю эту тщетную работу... В половине второго ночи, также поднятый с постели, приехал завотделением реанимации Д.Д., который буквально за несколько минут отыскал и сделал необходимый ввод где-то в области ключицы. Оглянувшись, заметил меня в углу, подошел, взял за плечи, улыбнулся ободряюще, проговорил: «Ну, теперь все в порядке! Теперь живем!» - редкостные, а потому особо ценные для меня слова. Скуп, чрезмерно скуп был на них для нас персонал больницы. Заулыбались реаниматоры, разом заговорили. Они ничего не знали о «войне» против Соболева и радовались искренно, неподдельно.
Должна пояснить, что в этой больнице, как в театре, существовало два состава врачей, участвующих в операции. Первый состав возглавлял сам проф. А., второй - зав. проктологическим отделением - хирург С. Вот и пришлось среди ночи вызывать из дома «актера» из первого состава, чтобы спасти жизнь Соболева. Я видела, как обрадовался хирург С., как он неподдельно волновался. Я с сомнением спросила про себя: из-за чего? И, да простит меня Бог, меня не оставляет уверенность: радовались они больше за себя, за свое благополучие, чем за Соболева («Белые халаты мне готовят смерть» - помните?), их можно было понять, но не извинить.
Наш палатный врач после этой тревожной ночи словно бы стушевался, «слинял», в течение всего дня так и не заглянул к своему больному. А проф. А.? Он тоже не появился. А мог бы. Даже должен был, как считаете? Стоило поздравить и поэта Соболева, и себя с благополучным исходом осложнения: не разбились на рифах, миновали водоворот... Так поступают, когда болеют за успешное окончание плавания.
На шестой или седьмой день после операции, при утреннем посещении зав. отделением С. сказал: «Через два дня можно будет встать». Но через два дня произошло то, от чего и теперь, многие годы спустя, меня охватывает тот, прошлый пережитый страх.
Днем 29 ноября, оправляя сползшее краем с кровати Александра Владимировича одеяло, заметила на бинтах, которыми была перевязана рана на животе, большое кровяное пятно. Опрометью бросилась к палатному врачу Л. К счастью, это было время обхода самого проф. А. и Л. находился в «свите».
Об этих обходах должна сказать особо. Представляли они собой своего рода театральное действо, обставлялись торжественно, даже помпезно! За полчаса до начала в палату не иначе как вбегали врач или сестра и провозглашали: «Обход!» - что-то вроде: «Аврал!» или «Пожар!». Все «актеры» бросались по местам, срочно из всех тумбочек и со всех тумбочек извлекалось все «лишнее» (?!), наверху оставались кружка, ложка и термометр - рядом, если таковой имелся.
Содержимое тумбочек куда-то прятали, рассовывали, распихивали, как в женском общежитии при неожиданном вторжении представителя противоположного пола... Мы, кто жили в палатах с больными и о чем уважаемый мэтр прекрасно знал, исчезали «с глаз»... Жалкий фарс! Достаточно было глянуть на шкафы с провизией перед палатой, принадлежащей грузинскому режиссеру, электроплитку и кастрюлю с бульоном в холле возле этих шкафов, увидеть входящих, нет, прущихся, так будет вернее, в отделение с чемоданами и узлами все тех же представителей южных республик СССР, чтобы оценить разыгрываемый спектакль со «стерильными» претензиями при профессорском обходе. До чего же все это смотрелось отвратительно! И столь же смешно.
Но я отвлеклась. Нарушив режиссерский замысел, я, кому и близко не полагалось появляться в свите, осторожно пробралась к врачу Л. Выслушав произнесенное вполголоса мое сообщение, он сразу же побежал вместе со мной в палату. Осмотрел. Успокоил: «Гематома. Так бывает. Даже хорошо, что кровь выходит наружу, не скапливается внутри».
Не раз еще в течение дня с тревогой и опасениями смотрела я на все увеличивающееся пятно на бинтах... и к вечеру, когда палатного врача уже не было (перед уходом он, конечно, не поинтересовался, что там у Соболева), я пошла к зав. отделением С. Видно, Господу было угодно, что я еще застала его в ординаторской, попросила зайти, посмотреть. Сухо, как всегда в беседах со мной, он ответил: «Я знаю, это гематома, это неопасно». Но я все же стала почти умолять его зайти посмотреть, что за пятно расплывается на бинтах...
Как хорошо, что я настояла! В конце концов он с нескрываемой неприязнью (со мной не церемонились) бросил: «Сейчас зайду!» Вы думаете, я пошла в палату? Нет, я стала караулить, чтоб он не ушел домой, — путь его лежал мимо нашей палаты... Я не знала, что еще делать: кровяное пятно увеличивалось на глазах. Вытекала кровь! А я все же понимала, что после операции ее и так мало. А тут - вытекает! И уж в который раз меня охватил панический страх! Я не верила олимпийскому спокойствию медиков!.. И да будь благословенно мое неверие, моя настойчивость в тот страшный час!..
Я словно угадала, что доктор С. может сбежать, т.е. не сбежать - я не была для него опасна, - а просто, наплевав на мою просьбу, заодно и на свое обещание, - уйти. Стоя на своем посту, издали увидела его в уличной одежде шагающим по коридору к выходу. Я бросилась наперерез... Видели бы вы его лицо в тот момент, когда я его остановила!
...Он отбросил в ноги Александра Владимировича одеяло, глянул, помял живот, молча, поспешно покинул палату, вернулся очень скоро, уже в халате, с какими-то похожими на длинные спицы палочками с ватой на концах, в нескольких местах, как мне показалось, «проткнул» живот больному, опять же молча, торопливо вышел из палаты, спустя минуту подъехала каталка - в перевязочную! А из перевязочной срочно в операционную - разошлись швы... Я не медик, и несколько следующих фраз, возможно, прозвучат, с позиций медицины, ужасающе неграмотно. Но суть не в этом: у Соболева не только разошлись швы. Когда все повязки сняли и обнажился шов, вернее то, что должно было быть швом, края разреза - операционного - развалились в стороны, да еще пораженные гангреной! За многие уже дни не происходило срастания, соединения краев раны, и они загноились: пришлось уже под наркозом срезать с обеих сторон - по полоске... Организм, лишенный адреналина по вине врачей, отказывался принять предусмотренное природой состояние, нанесенная травма была воспринята им без последующего отпора, без ответной реакции. Организм капитулировал. Тихая, продолжительная, внешне незаметная агония.
Это я узнала много позже. А пока сидела в палате в полнейшем неведении. Ни о чем не думала. В голове было пусто, я ждала... Чего? Сама не знала. Не знала, что случилось. Александра Владимировича отвезли в перевязочную и не привезли обратно - это все, что мне было известно. Дежурная медсестра в перевязочной коротко бросила: «Его подняли на третий этаж - в операционную». Я вернулась в палату. Что я могла делать кроме того, что сидеть и ждать? Бежать в операционную? Зачем? Подсознание говорило: у тебя сейчас те же права, что у собаки на привязи, которую негодяй по своей прихоти иногда истязает. Помню, что села на табуретку возле койки Александра Владимировича. Идти - некуда. Что-то узнать - не у кого. Ночная больничная тишина. Помню, что со страхом смотрела на закрытую дверь палаты. Меня мучила мысль: если она начнет двигаться и уходить во тьму коридора, то в открывшемся проеме возникнет в каком-то жутком, огромном, мутно-черном бесформенном образе весть о смерти. Да, в черно-мутном, колеблющемся, точно наполненный воздухом черный гигантский мешок... Пресеклось дыхание - вот-вот упаду...
Но прежде чем наконец отворилась дверь, послышался шум подъезжающей каталки. В верхней части двустворчатой двери показалась рука, щелкнул замок второй половины, обе створки распахнулись. Двое рослых мужчин в белых халатах остановили каталку возле койки Александра Владимировича, молча взяв его, скованного наркотическим сном, один за плечи, другой за ноги, сбросили, да, сбросили, что меня тогда поразило, словно куль с песком или солью, на койку. Не иначе как были уверены, что швыряют полутруп. Повернули его голову на правый бок, все это не проронив ни слова, сунули между щекой и одеялом первую подвернувшуюся под руку пеленку, приказали: «Тряпку менять, его будет рвать». С сим и оставили меня одну. Доктор С.? Нет, он ко мне не спустился. В борьбе - была ли она? - двух чувств неприязнь одолела милосердие. А мне бы очень хотелось думать, что ему было стыдно, что он казнил себя за неправоту. Ведь не прояви я настойчивости, то к утру... Лучше не говорить, что принесло бы следующее утро...
...Я меняла у не приходившего в сознание Александра Владимировича большие платки под щекой (хорошо, что много захватила из дома), тут же, в находящейся рядом туалетной комнате наскоро простирывала их горячей водой, вешала сушить на батарею под окном палаты. Бдела, оцепеневшая и отупевшая от новой беды, неопределенности, отчаяния. А может быть, и хорошо, что отупела? Может быть, независимо от разума сработали те самые подсознательные функции организма, отключили чувствительность, остроту восприятия?
Дважды за эту кошмарную ночь приходили в палату какие-то врачи (по одному), молча смотрели, молча уходили.
Они видели - не слепые, - в каком я состоянии, видели, что я без пяти минут старуха. И тоже - ни слова поддержки, надежды, ободрения. Дежурные истуканы. Не умеющие жалеть, не ведающие жалости. Как они врачевали?!
Наутро пришел хирург С., озабоченный, как всегда суховатый. Ни слова о вчерашнем. Я вышла из палаты, поджидала у двери, чтобы хоть что-то узнать. Обрадовал: «Теперь надо ждать перитонит, пневмонию и...» какую-то третью напасть, я забыла. Кажется, пролежни. Перитонит ждать потому, что в живот выливалась кровь, пневмонию - потому, что спустя восемь дней после операции под общим наркозом полуживому человек)' сделали вторую, тоже под общим наркозом. Не названное вслух, тайное, нераскрытое преступление врачей, нет, не вторичная операция - тут я их действиям не судья, но предшествующее тому пренебрежение своими обязанностями, профессиональная безграмотность плюс нарушение профессиональной этики - война с больным - и ущербное гражданское сознание.
Да, теперь об этом можно рассуждать, все расставить по полочкам, на все наклеить ярлычки. А в то время?!
- Сколько ждать? - едва выговорила я. чувствуя, что кровь отлила от лица.
- Дня четыре... пять. - бросил С.. не останавливаясь.
Ну, что, скажите, помешало ему задержаться, глянуть участливо, прибавить: «Да вы не отчаивайтесь!.. Сделаем, что сможем, и даже больше».
Или то же по смыслу, но другими словами. Для определения поступка С. можно подобрать целый ряд слов: невоспитанность. черствость, озлобленность и пр. Но что общего это имеет с именем и долгом врача, с его обязанностью лечить, в том числе и словом?
«Четыре... пять дней». Не было, казалось, им конца. Я не отходила от постели Александра Владимировича почти ни на минуту, вглядывалась, замирала, «замечая» на его лице признаки тех роковых послеоперационных болезней, которые в его состоянии означали конец... Ночи без сна. без возможности передохнуть днем у постели угасающего мужа - я качалась на ходу, сама это замечала... А врачи? Хотя бы из приличия, хотя бы, как чужие на улице, предложили мне какую-то таблетку, что ли... Вы что-нибудь понимаете? Я - нет.
В ожидании перитонита, пневмонии и еще чего-то обнадеживающего послеоперационные осложнения у Александра Владимировича принимали новые обличья: ежедневно, после десяти-одиннадцати вечера повторялись приступы удушья, он хрипел, закинув голову, закатив глава, дышал часто, прерывисто, не отвечал на мои вопросы. В панике я бросалась на поиски дежурного врача, дежурной сестры. С таким же успехом можно было носиться по просторам какой-нибудь необитаемой местности или пустыне. По очереди дергала ручки всех дверей в своем и смежных коридорах. Так «экспериментально», «методом исключения» обнаруживала ночное убежище медсестер. Нашим временным пристанищем было по-своему уникальное больничное отделение - без известного больным сестринского ночного поста. Мое появление - человека неприятного, противного, с просьбами - всегда было, разумеется, некстати: я смела мешать сестрам приятно проводить время - болтать, смеяться, пить чай, закусывать в дружеском кругу. Поверьте, я и впрямь чувствовала себя виноватой. При виде меня они замолкали, становились угрюмыми, одна из них нехотя поднималась и не спеша шла за дежурным врачом. А я опрометью неслась по коридорам к задыхающемуся — живому ли?! — Александру Владимировичу. Проходило не менее десяти-пятнадцати минут между поданным мной сигналом тревоги и появлением неизменно хмурого врача, частенько с заспанной физиономией. Значит, и здесь я нарушала покой, и здесь чувствовала себя очень виноватой. Разбуженный Гиппократ с недоумением взирал на задыхающегося больного, озадаченно задумывался. Молчал. Похоже было, что он не знает, как поступить, чем облегчить состояние больного. То, что я скажу дальше, честное слово, правда, мне не до того было тогда, чтобы набивать себе цену, равно как и теперь такой цели не ставлю: я - подчеркиваю для того, чтобы показать профессиональное убожество врача, - просила сделать Александру Владимировичу укол, успокаивающий. Появлялся шприц. На полтора-два часа удушье прекращалось, а потом... потом я вновь бежала по тому же маршруту.
В одну из таких ночей приступы удушья стали еще более тяжелыми. Я совсем отчаялась, испугалась, что Александр Владимирович не доживет до утра. Обегав в очередной раз коридоры и заполучив двух врачей (один позвал другого), я обнаружила, что они в затруднении. Они посоветовались и тоже прибегли к шприцу. Что было в нем - не знаю. Но на этот раз удушье возобновилось скорее и с большей силой. Оба медика вновь появились в палате по моему вызову. Было около четырех утра. И тогда я попросила - или уж от горя голову потеряла, или страх толкнул на нетактичный поступок, - я осмелилась попросить их ввести Александру Владимировичу анальгин со снотворным. Очевидно, такая смесь им показалась неопасной. Они мне подчинились. Они послушались... И через несколько минут после укола удушье прекратилось, больной глубоко уснул.
Да нет, не надо думать, что я ищу лавры медика или сверхумницы. Рецепт этой смеси я когда-то случайно услышала от врача. А что касается первого укола, который сделали два врача по обоюдному согласию, то их действия (кажется, занесенные в историю болезни) зав. отделением хирург С. определил так: «Они его (А.В.) угробить могли. У него организм здоровый». Возможно, справедливое замечание. Но какие меры принял он сам, чтобы избавить Александра Владимировича от мучительных приступов? Ведь я не молчала, каждый день говорила об этом, просила помощи. Он меня нетерпеливо выслушивал и не делал никаких назначений, никаких распоряжений медсестрам. Наступала ночь, и повторялось удушье. Вероятно, в один из дней в моем просительном голосе прозвучал «рык»... В палате вдруг появилось странное сооружение, напоминающее гигантскую арфу: передвижная рентгеновская установка. Проверили легкие. Вечером, когда врачи расходились по домам, я вынуждена была опять стоять на страже и караулить забывчивого С. Благодаря этой мере перед сном Александр Владимирович получил какой-то укол и проспал спокойно.
Видно, Богу и судьбе было угодно, чтобы не обрушились на Соболева «перитонит, пневмония и пр.». Все «воды твои и волны твои» пронеслись над больным, не усугубив его состояния. Но, очнувшись от наркоза, придя в себя, он опять отказался принимать пищу. К моему немалому удивлению, его отказ от еды не вызвал, как я ожидала, ни бурных взрывов гнева, ни упреков, ни обещаний «с такими надо быть построже». Наоборот, молча, без возражений, его питали через капельницу: донорская кровь, физиологический раствор, витамины - так на протяжении десяти дней. Я не понимала причины непривычной покладистости медиков, непривычной тишины, непривычного внимания. Все стало ясно после краткого разговора в коридоре с дочерью больного из другой палаты. Она сообщила мне, что грузинский режиссер, в палату которого привезли после повторной операции Александра Владимировича и где мы находились теперь, не выписался, как я решила про себя, а скоропостижно скончался. (По этому поводу состоялся общий плач всего медперсонала, я заметила в скобках: платные плакальщики.) Произошло это так (с чужих слов). В день выписки режиссера к нему в палату пришли несколько друзей, словно то был собственный дом, а не больница, куда пускают одного-двух посетителей. Но режиссеру, если верить нашему палатному соседу, щедро оплатившему свое пребывание в отделении, разрешалось нарушать в том числе и это правило распорядка. Друзья решили, не откладывая это до Грузии или ближайшего ресторана, отпраздновать выписку легким вариантом застолья: принесли выпивку, закуску, чувствовали себя раскованно - это самое деликатное слово, каким можно назвать громовые раскаты хохота нескольких дюжих мужчин, их громкий южный говор. Тосты, поздравления - друзья режиссера не стеснялись, пировали от души. Но самым примечательным было другое: в празднестве участвовал лично проф. А.! Он — хозяин больницы - дополнял хор ликования друзей. Правда, украшал собой общество веселящихся не до самого позднего часа: в начале десятого вечера покинул оживленную компанию, оставив ее «довеселяться». Выздоровевший режиссер (кстати, очень милый человек, А.В. с ним несколько раз беседовал до операции, когда был ходячим больным) пошел проводить проф. А. до лестницы на первый этаж. Но, возвратившись в палату, вдруг схватился за сердце, покачнулся, упал... и умер! Никакие срочные меры не смогли вернуть его к жизни, а он был молод, около пятидесяти лет.
Кто оказался повинен в его смерти? Кто, прямо говоря, убил его? Да не кто иной, как проф. А.! Почему я обвиняю его? Есть основания: о слабом сердце режиссера говорила мне его сестра, об этом не мог не знать оперировавший его хирург, а им был проф. А. Как же разрешил он несвоевременные, точнее, преждевременные возлияния прямо в палате больного? Что помешало ему, ради самого больного, восстать против невежественного, небезопасного, с позиций медицины, торжества?! Ответ предельно прост: не он был хозяином положения. Грубо говоря, купленный на корню, утратил власть, смел только искательно улыбаться.
Деньги, взятка сгубили режиссера. Еще раньше они убили в проф. А. Человека и Врача.
А я-то ломала голову, отчего это Соболеву стали уделять внимание, по какой такой загадочной причине перестали вдруг причислять его к «капризным» больным, как терпели его и в самом деле каприз и упрямый отказ от пищи, безропотно заменяя ее бесчисленными «бутылочками» на капельнице? Ларчик открывался совсем просто: проф. А., я полагаю, струсил. Он понял, что еще и смерть Соболева может обернуться для его «тихой заводи» смерчем: то режиссер, то писатель! В уголовном, не дай Бог, расследовании фигура поэта Соболева могла разрастись и до заслуженно гигантских размеров (по надобности). И все это вкупе угрожало благополучию взяточников, превративших проктологическое отделение (о других не знаю) в проходной двор хотя состоятельных граждан. Много могло быть неприятностей...
Вот так, нежданно-негаданно, смерть несчастного режиссера обернулась спасением для поэта Ал. Соболева...
На его спасание, вернее, на спасение себя самих было брошено все. Его долечивал Страх в белом халате. Представьте себе, что мы целых две недели жили в двухместной палате - одни! Бесплатно. По прошествии этого срока, когда здоровье Александра Владимировича пошло на поправку, у нас появился первый сосед. О нем, возможно, и вовсе не стоило бы говорить, если бы он не заставил меня, нас обоих кое о чем призадуматься.
Леша, как он представился, мужчина лет сорока пяти, вел себя как ребенок, капризы которого обязаны исполнять все и немедленно. Он не в первый раз оказался в «коммерческой» палате. Кажется, около года назад его здесь прооперировали, теперь надо было что-то перепроверить. Сам собой он ничего не представлял, даже временно и не работал вовсе. Зато его супруга несла на себе груз обязанностей зав. производством одного из самых известных московских ресторанов. Соображаете, какой все подобранный народ и все из одной кассеты - из сферы торговли и общественного питания. Почему бы это? Оперировал Лешу, разумеется, кто? Да, сам проф. А. Вот и начнешь поневоле, словно в нечистотах, копаться в поисках ответа на вопрос: почему это профессор отвернулся от поэта Ал. Соболева?.. Додумайтесь, если охота.
Привыкшая, надо полагать, смело и умело распоряжаться в ресторане, зав. производством оного не меняла тона и в больнице. Глядя со стороны, можно было утверждать: и здесь ее слово — закон. Всесильная дама, помню, такими словами успокаивала свою хныкающую половину, повздорившую с врачом (Леша кричал на врача, тот что-то возражал, «альянс» даже не намечался, врач выскочил в сердцах из палаты): «Успокойся, Леша! А. завтра им даст!» Чувствуете? Она ни на минуту не сомневалась, что недоступный для Соболева профессор бросится в жаркий бой, защищая Лешу. В условном, незримом «поединке» за медицинское обслуживание ресторанная дама, конечно с туго набитым кошельком, одержала над автором «Бухенвальдского набата» блистательную победу. Профессор А. по моему слову никому ничего «не дал» бы! И сама я, в отличие от дамы из ресторана, вела себя с оглядкой, стараясь быть незаметной, стушевывалась, как могла. Самозакованность во имя спасения жизни Александра Владимировича, разве неясно? Только ради этого подставляла себя под удары, чтобы ни один из них не коснулся израненного тела и души моей родной «кошки» («кошки» — об этом потом).
А после Леши был Дото, грузин, литератор, как он представился. По совместительству - владелец то ли огромного мандаринового сада, то ли плантации. Уж не для нас ли был разыгран спектакль подготовки его к операции, в котором участвовал он сам, приставленный к нему врач К. и хирург С. Дото для чего-то заверил нас, что оперировать его будет тоже С. Мы к этому факту отнеслись вполне равнодушно: какое нам дело, кто его будет оперировать?
Без всякого интереса, с полнейшим безразличием - своих забот хватало - смотрели мы, как под личным контролем хирурга С. Дото готовится к операции. И лишь тогда, когда его увезли на каталке в операционную, кто-то из любопытных больных, уже ходячих, сообщил, что к операционному столу встал Сам.
Не понимаю, зачем врачам - людям взрослым - понадобились все эти предоперационные уловки и ухищрения, адресованное нам дешевое представление - червячная возня? Разве что у проф. А. зашевелилось внезапно им же самим полузадушенное чувство совести, неловкости перед Соболевым? Так думала я тогда и, как станет ясно чуть ниже, - ошибалась.
Поразмышляйте и догадайтесь сами, какими путями попал в операционную именно этой больницы и опять же в руки проф. А. некий житель Грузии по имени Имери, торговый работник (очередные соседи по палате заполняли «анкету» без наших понуканий, добровольно и с хвастовством). Хвала Всевышнему, что поместили его в нашу палату за три дня до выписки Александра Владимировича, не то он доконал бы нас обоих. Сопровождавшие его в Москву жена и сын устроили в палате подобие временной стоянки цыганского кочевья: что-то поставили, что-то, как им удобно, повесили, что-то разостлали на полу - чувствовали себя, я вспоминала ресторанную даму, так же привольно.
Существуют ли на свете хирургические отделения, где на полу, возле коек в палатах - пространство-то небольшое, даже весьма ограниченное - находятся днем посторонние люди с улицы, они же ночуют здесь на собственных узлах и чемоданах, в верхней одежде и обуви?! И если таковых нет в природе сегодня, то в декабре 1983 г., в н-ской столичной больнице такое отделение было, жило, функционировало - запакощенная станция в захолустье, переполненная людьми и поклажей... В этой, без прикрас, вокзальной обстановке я опасалась самой прозаической заразы от какого-то тряпья, засаленных телогреек и грязных сапог...
Как, чем можно объяснить, что такую «стерильную» обстановку создали в палате, где лежал поэт Ал. Соболев? Не иначе как в знак подчеркнутого к нему уважения. И в доказательство собственного, самих высоких медиков, свинства.
День нашего освобождения из больничной неволи трудно стереть из памяти. По многим причинам. Я покидала это заведение со смешанным чувством избавления и неуверенности. Избавления, во-первых, от недуга, во-вторых, от вынужденного общения с неприятными людьми. Неуверенность вселяло и будущее: вне больницы вся ответственность за окончательное выхаживание Александра Владимировича, за поддерживание его «в форме» ложилась на меня, только на меня лично. А я не была подготовлена к специфическому уходу за таким больным, очень удивлялась, почему же врачи медлят с, казалось бы, нужнейшими инструкциями, почему все еще не напичкали меня разного рода наставлениями - по режиму, диете, уходу? Я, например, не знала, сколько теперь мы можем гулять, сколь велики по расстоянию могут быть прогулки. Ежедневно, реже? Чего не следует делать? Врачи, по сложившейся привычке, помалкивали. И тревога за наше будущее следовала за мной по пятам. Что оставалось делать? Если Магомет не идет к горе... Я достала блокнот и села за составление вопросника, который решила предложить зав. проктологическим отделением. Вопросов набралось, хорошо помню, девятнадцать. Я пошла к С. Он меня принял сразу, даже без каких-либо отговорок, ссылок на занятость. Это удивило, так как было непривычно. Не переставала я удивляться и во время нашей беседы, беседы без эмоций. Так человек работает с компьютером: вопрос - ответ, вопрос - ответ. Когда список вопросов был исчерпан, мне почему-то показалось, или мне этого хотелось, что услышу такие вот слова: «Обязательно покажитесь нам через месяц (два, четыре, год, не знаю)». Приглашения, которое следовало воспринять не как часть этикета, а как непременную обязанность хирурга контролировать состояние им прооперированного, увы, не последовало. Нас просто выставляли за дверь. И готовность, с которой принял меня С., объяснялась очевидно тем же: поскорее от нас отделаться.
Я начала собираться в дорогу. Обычно - так делалось во всех больницах - по просьбе выздоровевшего или его родственников больница вызывала машину из таксопарка. Наивный я человек! Ничему-то меня почти пятьдесят дней пребывания в этой больнице не научили! Моя просьба была отвергнута с ходу, с грубостью вызывающей. Я едва успела рот открыть, как медсестра (врачи исчезли, во всяком случае, ординаторская оказалась безлюдной) предложила мне пойти и поймать такси.
А теперь позвольте пригласить вас опять в область наивных рассуждений. У городской больницы имелся, разумеется, собственный транспорт, как и у любого крупного медучреждения столицы. Почему же?.. Я не стану договаривать свой «идиотский» вопрос. Добавлю только, что ни один врач не пришел проститься с Александром Владимировичем, пожать руку на прощание, сказать слова доброго пожелания. Хотя бы из приличия... Мне остается сделать вывод: то был дом без приличий. Такие дома имеют свои названия, общеизвестные, неблагозвучные. По неуместной, конечно, аналогии вспомнился общий плач по умершему режиссеру.