53785.fb2
Из их прекрасных ртов вырвут с корнем зубы — и кровь будет литься рекой. Из носа потечет какая-то жидкость — красная, желтая или белая.
А лицо, розово-белое лицо, покраснеет, посинеет или почернеет от газа. Глаза нальются кровью, и их будет уже не узнать: неужели это та самая женщина, которая сейчас стоит здесь? С головы две холодных руки срежут прекрасные локоны, с рук снимут кольца, из ушей вырвут серьги.
А потом двое мужчин, надев рукавицы, возьмут нехотя эти тела — такие прекрасные, молочно-белые, они станут уродливы и страшны — и потащат их по холодному цементному полу. И тело покроется грязью, по которой его будут волочь. А потом, словно тушу околевшей скотины, его бросят в лифт и отправят в печь, где в считанные минуты пышные тела превращаются в пепел.
Мы уже видим, мы уже предчувствуем их неотвратимую кончину. Я смотрю на них, на живых и сильных, заполнивших собой огромный подвальный зал, — и тут же моему взору предстает другая картина: вот мой товарищ везет тачку с пеплом, чтобы ссыпать его в яму.
Около меня сейчас группа из десяти — пятнадцати женщин — в одной тачке уместится весь пепел, в который превратятся они все. И ни знака, ни воспоминания не останется ни от одной из тех, что стоят сейчас здесь, тех, кто мог бы наполнить своим потомством целые города. Их скоро сотрут из жизни, вырвут с корнем — как будто они никогда и не рождались. Наши сердца разрываются от боли. Мы и сами ощущаем эту муку — муку перехода от жизни к смерти.
Наши сердца наполняются состраданием. Ах, если бы мы могли отдать свою жизнь за них, наших милых сестер, — как были бы мы счастливы! Как хочется прижать их к страдающему сердцу, расцеловать, напитаться жизнью, которую у них скоро отнимут. Запечатлеть навсегда в сердце их облик, след этих цветущих жизней и вечно носить его с собой. Нас всех одолевают ужасные размышления… Любимые наши сестры смотрят на нас с удивлением: они недоумевают, почему мы себе не находим места, когда они сами так спокойны. Они бы хотели о многом поговорить с нами: что с ними сделают после этого, когда они будут уже мертвы… Но они не находят смелости спросить об этом, и эта тайна до самого конца останется для них тайной.
И вот они стоят всей толпой, голые, окаменевшие, и смотрят в одном направлении, подавленные мрачными раздумьями.
В стороне от толпы лежат их вещи, сброшенные в кучу, — вещи, которые они только что сбросили с себя. Эти вещи не дают им покоя: хоть они и знают, что одежда им больше не понадобится, — и все равно чувствуют, что к этим вещам, еще хранящим тепло их тел, они привязаны множеством нитей. Вот лежат они: платья, свитера, которые согревали их и скрывали их тела от посторонних взглядов. Если бы они могли еще раз их надеть, как бы они были счастливы! Неужели уже слишком поздно?
И никто никогда из них не будет уже носить эти вещи? Неужели они не достанутся теперь никому? Никто больше не вернется, чтобы надеть?
Эти вещи лежат так сиротливо! Они словно напоминание о смерти, которая вот-вот придет.
Ах, кто теперь будет носить эти вещи? Вот одна женщина отделяется от толпы, подходит к куче вещей и поднимает шелковую косынку из-под ног моего товарища, который наступил на нее. Она берет косынку себе — и тотчас же смешивается с толпой. Я спрашиваю ее: «Зачем вам этот платочек?» — «С ним связаны мои воспоминания, — тихим голосом отвечает она, — и с ним я хочу сойти в могилу».
И вот двери распахнулись. Ад широко раскрыл свои ворота перед жертвами. В маленькой комнате, через которую лежит путь к смерти, выстроились, как на параде, приспешники власти. Политуправление лагеря пришло сегодня на свое торжество в полном составе. Здесь высшие офицерские чины, которых мы за 16 месяцев службы еще не видели. Среди них «эсэсовка» — начальница женского лагеря[198]. Она тоже пришла посмотреть на этот большой «национальный праздник» — гибель стольких детей нашего многострадального народа.
Я стою в стороне и смотрю: вот бандиты и убийцы — а напротив мои несчастные сестры.
Марш смерти начался. Женщины идут гордо, твердой поступью, смело и мужественно, как будто на праздник. Они не сломались и тогда, когда увидели то последнее место, последний угол, где скоро разыграется последняя сцена их жизни. Они не потеряли почвы под ногами, когда осознали, что попали в самое сердце ада. Они уже давно свели все счеты с жизнью и с этим миром, еще там, наверху, до того, как пришли сюда. Все нити, связывавшие их с жизнью, оборвались еще в бараке. Поэтому сейчас они идут спокойно и хладнокровно, приближение к смерти их уже не страшит. Вот они проходят — голые женщины, полные жизненных сил. Кажется, что этот марш длится целую вечность.
Кажется, что это целый мир — что все женщины на свете разделись и идут на этот дьявольский парад.
Вот проходят матери с младенцами на руках, кто-то ведет ребенка за ручку. Детей целуют все время: терпение чуждо материнскому сердцу. Вот идут, обнявшись, сестры, не отрываясь друг от друга, словно слившись воедино. На смерть они хотят пойти вместе.
Все смотрят на выстроившихся офицеров, — а те избегают смотреть в глаза своим жертвам. Женщины не просят, не умоляют о милости. Они знают, что этих людей просить бессмысленно, что в их сердце нет ни капли жалости или человечности. Они не хотят доставить им этой радости — слышать, как несчастные молят в отчаянии, чтобы кому-нибудь из них даровали жизнь.
Вдруг марш голых женщин остановился. Вот красивая девочка лет девяти, две светлые косы падают на плечи, как золотые полосы. За ней шла ее мать — вдруг она остановилась и смело сказала офицерам:
— Убийцы, бандиты, проклятые преступники! Вы убиваете нас, безвинных женщин и детей! Нас, безвинных и безоружных, вы обвиняете в той войне, что вы сами развязали. Как будто мы с ребенком воюем против вас. Нашей кровью вы собираетесь искупить свои поражения на фронте. Уже ясно, что вы проиграете войну. Каждый день вы терпите поражения на Восточном фронте. Сейчас вы можете творить все что угодно, — но настанет и для вас день расплаты. Русские отомстят за нас! Они живьем разорвут вас на части. Наши братья по всему миру не простят вам ваших преступлений: они отомстят за нашу безвинно пролитую кровь!
После этого она обратилась к женщине, стоявшей среди эсэсовцев:
— Бестия! И ты тоже пришла любоваться нашим несчастьем? Помни! У тебя тоже есть семья, дети — но недолго осталось тебе наслаждаться таким счастьем. Тебя, живую, будут раздирать на части — и твоему ребенку, как и моему, недолго осталось жить! Помните, изверги! Вы заплатите за все — весь мир отомстит вам!
И она плюнула бандитам в лицо и вбежала в бункер вместе с ребенком.
В оцепенении молчали эсэсовцы, не имея мужества посмотреть в глаза друг другу: они услышали правду — великую, страшную правду, которая разрывала, резала, жгла их звериные души. Они дали ей высказаться, хотя и догадывались, что она будет говорить: они хотели услышать то, о чем думают еврейские женщины, идя на смерть. И вот бандиты стоят, подавленные, глубоко задумавшиеся. Женщина, стоящая на краю могилы, сорвала с них маску, и они представили себе свое и уже не слишком далекое будущее. Они не раз уже думали о нем, не раз мрачные мысли одолевали их, — и вот еврейская женщина бесстрашно высказала правду им в лицо!
Долгое время они боялись и подумать об этом: им страшно было, что этот мучительный вопрос — «Зачем и для чего мы живем?» — проникнет слишком глубоко в душу. Фюрер, их божество, учил их совсем не тому! Пропаганда заставляла их поверить, что победа куется не на Восточном и не на Западном фронте, а здесь, в бункере, где уничтожается враги-исполины, ради борьбы с которыми льется немецкая кровь на всех полях Европы.
И вот они идут перед ними. Из-за этих врагов английские самолеты день и ночь бомбят немецкие города, убивая людей от мала до велика. Это из-за них, голых евреек, все эсэсовцы должны быть сейчас далеко от дома, а их сыновья обречены сложить голову где-то на востоке. Конечно же, великий фюрер прав: этих врагов надо уничтожать, вырывать с корнем! Когда все эти женщины и дети будут мертвы — только тогда немцы одержат победу!
Ах, если бы это можно было сделать еще быстрее: собрать их со всего мира, раздеть догола, как этих — уже голых — женщин, и загнать их всех в адскую печь! Как славно бы это было! Вот тогда прекратились бы канонады и бомбардировки — война бы закончилась, и мир успокоился бы. Дети, тоскующие по дому, вернулись бы к себе, для всех началась бы счастливая жизнь…
Но пока что не преодолено последнее препятствие: пока еще есть женщины — дочери моего народа, которые прячутся где-то, которых не удалось еще привести сюда и раздеть, как этих — уже поверженных — врагов, которые идут теперь на смерть, — и какой-то изверг хлещет их нагайкой по голому телу.
«Эй, твари, бегите скорее в бункер, в могилу! Каждый ваш шаг по лестнице, ведущей к смерти, приближает нас к победе, которая должна прийти как можно скорее. Слишком дорого мы платим за вас, погибая на фронте, — так бегите же быстрее, чертовы дети, не мешкайте по дороге! Это из-за вас мы все никак не можем победить».
Тянутся ряды нагих женщин — и снова останавливаются. Одна юная светловолосая девушка говорит бандитам:
— Проклятые негодяи! Вы смотрите на меня жадным звериным взглядом. Вы тешите себя, смотря на мою наготу. Да, пришла для вас счастливая пора: в мирное время вы о таком и мечтать не могли. Нелюди, исчадия ада, вы нашли, наконец, место, где можете утолить свою низменную жажду. Но недолго вам осталось наслаждаться. Вашей игре скоро конец, всех евреев вы не сможете убить! Вы заплатите за все!
И вдруг она подскочила к ним и три раза ударила обершарфюрера Фоста, начальника крематория.
На нее набросились, стали избивать палками. В бункер она вошла с пробитой головой. Горячая кровь заливала ее тело, а лицо светилось радостью. Она была счастлива сознанием своего подвига: она дала пощечину знаменитому своими злодействами убийце и бандиту. Она осуществила свое последнее желание — и пошла на смерть спокойно.
В большом бункере уже тысячи жертв стоят в ожидании смерти. Вдруг оттуда донеслось пение. Офицеры-бандиты снова застыдив изумлении. Они не верят своим ушам: неужели возможно, чтобы люди, стоя посреди преисподней, на пороге смерти, — в свои последние минуты не жаловались, не оплакивали свои юные жизни, которые вот-вот оборвутся, — а пели?! Фюрер, несомненно, прав: это определенно дьявольские создания! Разве человек может так спокойно и бесстрашно идти на смерть?
Мелодия, которая доносится из подвала, всем хорошо знакома. Мучители тоже узнали ее, она для них как острый нож. Как острые копья, эти звуки проникают им в самое сердце: полумертвые люди поют Интернационал[199] — гимн великого русского народа, песнь героической армии — вот что поют они сейчас.
Палачи слушают. Песня напоминает им о фронтовых победах — но одержанных не ими, а их противниками. Против воли они заслушиваются мелодией. Как штормовая волна, песня захлестывает их пьяные головы и заставляет протрезветь, забыть о своем фанатизме и вспомнить о том, что происходит.
Песня заставляет их заглянуть в недавнее прошлое и увидеть страшную, трагическую действительность. Песня напоминает им, что в начале войны фюрер, их божество, обещал, что через шесть недель огромная Россия уже будет покорена, что над стенами Кремля будет развеваться флаг с черной свастикой, — и они были уверены, что конец войны — событие столь же определенное, как и ее начало.
А что же случилось на самом деле?
Победоносные европейские армии, быстро поработившие целые народы, вооруженные лучше всех, ведомые опытными полководцами, полностью уверенные в своей неизбежной победе, гордо повторяющие старый девиз — «Deutschland, Deutschland uber alles», — теперь разбиты и обращены в бегство. Они падают с вершины — в глубокую пропасть, вся земля покрыта трупами их солдат. Где же их сила, их искусство, техника, стратегия?
Почему они сумели победить всех, кроме русских, — этот отсталый азиатский народ? Вот она — мощь интернационализма, который наделил русский народ необычайной силой. Мускулы русских словно выкованы из стали, их воля — словно буря, сметающая все на своем пути.
Мелодия тревожит мучителей: где теперь та уверенность, в которой они пребывали до сих пор? В звуках песни им слышатся шаги армий, гордо марширующих по могилам их братьев, пушечные выстрелы, взрывы снарядов на полях сражений. Мелодия усиливается, пение все громче и громче. Все захвачены песней, она вырывается из подвала, как кипящая волна, и разливается, расплескивается повсюду, заполняя собой все вокруг. Офицеры-бандиты, представители могучей власти, чувствуют, как ничтожны и мелки они сейчас. Им кажется, что звуки песни — это живые существа, антагонисты, противоборствующие армии, одна из которых сражается гордо и мужественно, а другая, которую они представляют здесь, стоит в немом оцепенении и трясется от страха.
Звуки пения все ближе. Мучители чувствуют, что песня проникает повсюду, что от ее звуков трясутся пол и стены. Они чувствуют, что им самим уже не осталось места, что почва уходит у них из-под ног, и вот-вот все будет затоплено этой волной. Мелодия говорит о победе и о великом будущем, и бандиты уже видят, как красноармейцы, опьяненные победой, бегут по немецким улицам и топчут, рвут, режут, жгут все на своем пути. Черная дума охватывает мучителей: песня пророчит, что скоро уже свершится месть, о которой говорила та еврейская женщина. Скоро они поплатятся за гибель тех, кто сейчас поет и кто так скоро погибнет от их руки…
Офицерская банда вздохнула свободнее, когда отзвучало эхо последней ноты. Но недолго радовались изверги: всем сердцем, всей душой, гордо и радостно, мужественно и уверенно женщины запели новую песню — А-тиква, гимн еврейского народа[200]. Эта песня им тоже хорошо знакома, они слышали ее уже не раз. И вот они снова застыли в оцепенении. Эта песня тоже рассказывает о чем-то, будит воспоминания. Они чувствуют, как к ним взывают толпы мертвых, которые с этой песней оживают и обретают мужество:
— Бандиты и убийцы! Вы думали, что сможете погубить весь еврейский народ, что с его гибелью придет ваша победа. Но ваш «фюрер», ваш «бог» вас обманул!
Песня говорит, что и победы над еврейским народом им никогда не достичь.
Евреи живут во всем мире — и в тех странах, куда еще не ступала их нога, и даже в тех, где они еще до сих пор хозяйничают, — их враги все равно ничего не могут добиться, потому что остальные народы прозрели и не хотят приносить в жертву невинных людей, потакая их варварству и звериной жестокости. Песня говорит им, что древний еврейский народ выживет и сам создаст свое будущее — там, в своей далекой стране. Песня предупреждает, что догмат, в который они поверили, — что «от евреев на свете останутся только музейные экспонаты»[201] и что не будет никого, кто мог бы призвать к мести и сам отомстить, — это ложь: после бури евреи придут сюда со всех концов земли и будут искать своих отцов, братьев и сестер, будут спрашивать нас: где погибли они — дети нашего народа? Они спросят, где их сестры и братья — те самые, которые вот-вот погибнут, а пока — в свои последние минуты — они поют! Они соберут огромные армии для того, чтобы отомстить убийцам. Они заставят преступников заплатить за кровь невинных, — и за ту, что они собираются пролить сейчас, и за ту, что уже давно пролита.
А-тиква не дает убийцам покоя, она тревожит их, бередит, зовет и тянет в глубокую пучину отчаяния.
О, этот транспорт длится для них уже целую вечность! Часы превратились в годы. Бандиты стоят сломленные и подавленные. Они надеялись, они были уверены, что им удастся испытать сегодня большое удовольствие — увидеть, как страдают, как содрогаются в муках тысячи юных евреек. Но вместо этого перед ними толпа, которая поет, которая смеется смерти в лицо! Где же та месть, которая должна была свершиться? Где наказание? Они надеялись, что смогут утолить жажду еврейской крови этой бездной страданий, а перед ними — мужественные, спокойные люди, которые поют, и эти песни из могилы для них как бич, они проникают в их звериные сердца и не дают им покоя. Им кажется, что это их — всемогущих извергов — казнят сегодня, что эта толпа голых женщин мстит им.
Они поют гимн порабощенного чехословацкого народа. Они жили бок о бок с чехами, жили спокойно и благополучно, как и другие граждане этой страны, — пока не пришли варвары и не поработили всех жителей. Евреи не упрекают чехов: они знают, что те не виновны в их гибели. Чехи сочувствуют им, сострадают, — а евреи вместе с ними надеются на скорое освобождение, хоть и знают, что им самим не дожить до этого часа. Они могут лишь представить себе ближайшее будущее, представить, как чешский народ воспрянет, потянется к жизни, — оттого и поют они чешский гимн, который вскоре вновь зазвучит у них на родине. Высоко в горах, глубоко в долинах всюду будет слышна радостная песнь — песнь новой, пробуждающейся жизни. И сейчас, из глубокой могилы еврейские женщины шлют привет чешскому народу, своим друзьям, чтобы ободрить их, поднять их боевой дух, воодушевить перед битвой.
Песня напоминает убийцам, что скоро все народы будут освобождены, и чехи в том числе. Повсюду, для всех народов будут развеваться знамена свободы. А что будет с ними, с узурпаторами и тиранами, залившими невинной кровью всю Европу? Когда все маленькие порабощенные народы воспрянут и оживут, великий могущественный Рейх будет сломлен и разбит. Когда весь мир будет праздновать день всеобщего освобождения, для них наступит эпоха рабства. В день победы и мира, когда на улицах всей Европы люди будут обниматься и целоваться от счастья, они, преступники и убийцы, будут сидеть под стражей и страшиться великого Судного дня — дня расплаты за преступления перед всем миром. Когда все народы будут возводить на руинах новые города, они только сильнее ощутят свое ничтожество.