53848.fb2
Штакхауз перебил его на полуслове:
- Вижу! Два "мессера". Оставьте их нам. Набираю высоту!
Подгурский оглянулся и увидел, как два "яка", в каких-нибудь двухстах метрах за ним, уклоняясь вправо, начали набирать высоту. Оба фашиста, вероятно, еще не заметили ни штурмовиков, ни их прикрытия и, не меняя курса, шли наискось, навстречу нашим "илам". У Подгурского даже шея заболела, - так он вертел головой во все стороны, стараясь не потерять из виду и приближающихся "мессеров" и набирающих высоту "яков". Но в этот момент Подгурский снова услышал голос Лобецкого:
- Смотри, Коза, не проморгай! Внизу тоже пара "мессеров"!
Подгурский глянул вниз и сразу же заметил их; на бреющем полете они приближались с северо-запада, со стороны Старой Рудницы. На темном фоне леса самолеты можно было различить только благодаря солнечным бликам, сверкающим на стеклах их кабин. Они подкрадывались к нашим штурмовикам, которые хорошо были видны снизу на фоне неба. Быстрые и юркие, они поминутно исчезали из поля зрения Подгурского, сливаясь с темной зеленью расстилавшегося под ними густого леса. Сердце у Подгурского билось все быстрее и быстрее. Нервы напряглись как струны, а в висках начало сильно стучать. Он ждал атаки. Было совершенно очевидно, что она вот-вот начнется, и поручник сильно беспокоился, удастся ли ему взять хотя бы одного из них на прицел. Фашисты были уже близко. Зайдя снизу и сбоку, они взмыли вверх, сделав боевой разворот, и бросились на два: последних "ила". Коза М. П. действовал проворнее: очереди его пушек перерезали фашистам дорогу. Снаряды, вероятно, прошли очень близко от цели, ибо "мессершмитты" внезапно сделали переворот и устремились, вниз.
Подгурского так и подмывало погнаться за ними. Он был уверен, что, имея большое преимущество в высоте и свободу маневра, одного-то уж из них он собьет. Но он не мог! Ни на одну минуту нельзя было оставлять штурмовики без прикрытия. И как хищный сокол, прикованный к жерди, с вожделением смотрит на летающих вдали голубей, так и Подгурский с тоской взирал на удаляющихся "мессершмиттов".
"Если бы я был в патрульном полете, они не осмелились бы вести себя так нахально; тогда бы я их не отпустил", - подумал поручник с горечью и неохотно замял свое место над идущими ровной лестницей "илами". Вместе с Лобецким он стал высматривать скрывшихся внизу "мессеров".
Подгурский первый заметил, как самолеты противника вышли из пикирования и снова устремились вверх, готовясь к новой атаке. На этот раз они оказались почти на одной высоте с ним, и это помешало поручнику немедленно открыть огонь. Он сделал переворот и нажал на гашетку как раз в тот момент, когда "мессершмитты" вынырнули над горизонтом в его прицеле. Подгурский заметил, что его снаряды проходят широко рассеянным веером, пересекая путь фашистских самолетов. Тогда он тут же под ними сделал такую быструю бочку, что у него потемнело в глазах. Внезапно он почувствовал страх, так как ничего не видел; теперь он был совершенно беспомощным, и в течение этих нескольких секунд гитлеровцы легко могли сделать из него буквально решето...
Чтобы поскорее возвратить зрение, затуманенное отливом крови от головы, Подгурский с усилием прижал подбородок к груди и весь сжался, каждый миг ожидая удара. Он ясно представлял себе эти резкие, молниеносные удары, как бы нанесенные дубинкой, а потом пронизывающую насквозь боль - в спине, в голове, в боку... Он каждой порой, каждой клеточкой своего тела ощущал эту предполагаемую боль.
Но ни одна очередь не попала в его самолет. А тем временем тьма понемногу рассеивалась. Подгурский увидел сначала свою руку, лежащую на ручке управления, затем ноги, упирающиеся в педали, и наконец контуры кабины. Он поднял голову. Горизонт лежал наискось к крыльям самолета и уплывал вверх, а земля с каждым мгновением росла и приближалась. Подгурский выровнял самолет и посмотрел вверх. Лобецкий дрался с "мессершмиттами". Его короткие злые очереди заставили фашистов повернуть и удирать без оглядки. "Хорошо, что он вовремя успел, - подумал Подгурский, подтягиваясь на свое место с правой стороны строя штурмовиков. - А ведь они могли мне здорово влепить..."
Он вдруг почувствовал страшную усталость. Глубоко вздохнув, он провел языком по пересохшим губам и вытер со лба ладонью мелкие капельки пота. Затем, усевшись поудобней в сиденье, задал себе вопрос: "Атакуют еще раз или нет?"
Он был взволнован и упрекал себя в том, что уже два раза упустил возможность сбить "мессершмитт".
"Надо было лучше целиться, - подумал он. - Особенно второй раз. Они были так близко... Ну ладно, теперь я не буду растяпой. Пусть только сунутся!"
Но "мессершмитты" больше не пытались атаковать. Они чувствовали себя неуверенно: их осталось только двое, так как другая пара, шедшая выше, вообще не ввязывалась в бой и сразу же повернула на запад.
Перелетев Одер, наши самолеты встретили плотный огонь зенитных батарей. Он усиливался с каждой минутой. Над Нойлевином и Вриценом их снова обстреляли с земли.
Так они долетели до шоссе, ведущего в Эберсвальде. Здесь штурмовики перестроились в боевой порядок и образовали круг, чтобы со стороны Шульцендорфа поочередно обрушиться на забитую составами железнодорожную станцию Врицен.
Несколько выше над ними кружились обе пары истребителей, готовые в любую минуту отбить воздушное нападение.
Но вот ведущий "илов" начал штурмовку. Подгурский увидел, как горбатая тяжелая машина ринулась вниз. По вагонам, крышам и окнам станционных построек, по зенитным установкам хлестнули длинные очереди. Из вагонов посылались насмерть перепуганные гитлеровцы. Солдат, находившихся на перроне, словно ветром сдуло. На железнодорожном полотне один за другим поднялись два высоких столба земли; в воздух взлетели шпалы и скрученные взрывом рельсы. Ближайшие вагоны встали на дыбы и со страшным грохотом полезли друг на друга. Из окон вокзала брызнуло разбитое стекло, а крыша, подхваченная взрывной волной, расползлась, как бумага, и, обнажив один угол, выплевывала балки, как выплевывают выбитые зубы.
"Действительно "черная смерть", - подумал Подгурский.
А "ил" уже уплывал вверх и делал новый заход. Он казался неуязвимым для лихорадочного огня зенитных батарей, охвативших город с запада широким полукругом.
- "Лиса-два", "Лиса-два", "Лиса-два". Я - "Ворон", я - "Ворон", звучало в наушниках.
- Я - "Лиса-два", я - "Лиса-два", - отозвался Штакхауз. - Слушаю.
- Накройте батареи за городом, - потребовал командир штурмовиков.
Штакхауз вызвал Вешхницкого, и они оба устремились вниз.
А тем временем на станцию, на неподвижные составы продолжали сыпаться бомбы. Из двух продырявленных паровозов валил пар. Опустевшие перроны и платформы зияли воронками. Горели разбитые вагоны и какие-то склады. Высокие столбы дыма, изгибаясь вверху, затягивали город рыжеватым покрывалом.
Казалось, задание уже выполнено. Но в ту самую минуту, когда Штакхауз и Вешхницкий один за другим открыли огонь по зенитным батареям, штурмовики еще раз ударили по Врицену. Реактивные снаряды пропахали сгрудившуюся массу вагонов. И вдруг в этой пылающей свалке начали взрываться ящики с боеприпасами: только теперь до них добрался огонь.
Дым клубился над станцией. Все там теперь кипело, клокотало, гудело и сверкало, как молнии среди черных грозовых туч, нависших низко над землей. Теперь штурмовики обрушились на зенитные батареи, которым уже, собственно, нечего было защищать, да и их расчеты после первых же очередей Штакхауза попрятались в укрытия. Последние бомбы взорвались на возвышенностях за Вриценом, а последние реактивные снаряды подожгли еще несколько автомашин, укрытых на окраине города.
Возвращение на аэродром прошло спокойно. И как ни хотелось Подгурскому встретить в воздухе хотя бы один самолет противника, он так и не дождался этого.
Этот первый бой, который Коза М. П. провел, прикрывая штурмовики, наполнил душу поручника горечью и досадой. Хотя бой и окончился победой, но ему не удалось сбить ни одного самолета. В течение всей второй половины дня Подгурский вспоминал каждую деталь этого боя и упрекал себя в том, что недостаточно старательно целился, что давал слишком короткие очереди, что не погнался за "мессершмиттами", упустив прекрасную возможность после первой их атаки, и вообще оказался растяпой.
Он завидовал штурмовикам. Результат их налета не вызывал никаких сомнений. А он даже не знал, удалось ли ему убить хотя бы одного гитлеровца...
В таком мрачном настроении его увидел поручник Лобецкий, возвратившийся с совещания командиров эскадрилий и звеньев.
- Что, Коза, невесел, что голову повесил? - спросил он грубовато-шутливым тоном, беря Подгурского под руку.
Подгурский пробурчал что-то о своих неудачно выпущенных очередях.
- Ну и что же? Невелика беда! - ободряюще произнес Лобецкий. - Ты, наверно, хотел сразу же после первой очереди иметь на счету "мессершмитта", а может, даже и двух? Послушай-ка, браток, дело не в том, чтобы сбить фрица. Наша задача совсем не в этом. Самое главное для нас - чтобы с "илами" ничего не случилось. Да ты и сам это прекрасно знаешь. Тебе это сотни раз вдалбливали в голову. Но я понимаю, чего тебе надо, - ты ищешь удовлетворения. За пережитое, за страх, за напряжение, за то, наконец, что не можешь воспользоваться случаем как раз тогда, когда у тебя есть все шансы для этого. Но ты же понимаешь, что у штурмовиков должна быть возможность спокойно дойти до цели. А это значит, что они ни на минуту не должны сомневаться в том, что ты их вовремя прикроешь, что будешь всегда рядом, что тебя не соблазнит никакой бой, что ты не воспользуешься ни единой возможностью... ну, в общем, так же, как это было сегодня: ты будешь беситься, злиться, но устоишь перед соблазном. Ты должен беспокоиться за них, выкручивать себе шею, чтобы видеть все вокруг, даже погибнуть за них, если потребуется. Ведь их задание важнее. И видишь, до сих пор еще не было случая, чтобы хоть один "ил" под нашим прикрытием был сбит фашистским истребителем. Вот почему летчики штурмового полка доверяют нам больше, чем броне своих "илов". А доверие таких людей чего-нибудь да стоит, а?.. Я искал тебя, чтобы сообщить, что командир третьего полка объявил нашему звену благодарность за сегодняшнее прикрытие. И я тебя, брат, благодарю, понял?
Подгурский покраснел.
- Я, собственно, не для того... - начал он.
- Я тоже не для того, чтобы ты того, - рассмеялся Лобецкий. - Не унывай, Коза! До Берлина недалеко!
"Фокке-вульф", рубашка и три пары носков
День двадцать пятого апреля был для нас очень тяжелым, - начал рассказывать поручник Шварц. - Мы меняли аэродром, так как летать из Барнувко на Берлин было уже довольно далеко. Вернее, мы летали еще дальше Берлина, и, чтобы попасть в районы воздушной разведки, расположенные на запад от фашистской столицы, нам приходилось огибать ее с севера. Итак, мы меняли аэродром, а это всегда неприятно. Я боялся, что в суматохе перебазирования мои туалетные принадлежности, белье и все прочее "прилипнут", как это обычно бывало, к кому-нибудь из моих товарищей так крепко, что те потом ни за что не захотят с ними расстаться. А ведь каждому понятно, как на войне человеку необходимы эти мелочи. Да и вообще, как бы хорошо ни было организовано перебазирование, оно всегда остается перебазированием. Человеку с цыганской натурой, может быть, это и все равно, но я, знаете ли, по характеру домосед. К тому же в этот день командование не отменило боевые вылеты.
Меня немного позабавило такое заявление человека, которого судьба бросала из Польши к восточному рубежу Азии, а оттуда под Киев и наконец под Берлин. Очевидно, в эту минуту он подумал о том же и улыбнулся.
- Правда, нельзя сказать, чтобы 8 последние годы я вел оседлый образ жизни, - заметил он. - И все же по характеру я домосед.
Так вот, я возвращаюсь к тому апрельскому дню, - продолжал поручник Шварц. - Должен сказать, что погода в тот день была отвратительная: низкие свинцовые тучи, ветер, холод, дождь, а временами даже град. И только после обеда, когда мы перелетели уже на новый аэродром, небо немного прояснилось. Мы слетали со штурмовиками на задание - какое, уже не помню, - а когда вернулись, узнали, что нас ждет еще разведывательный полет в район Нейруппина. Там наши передовые танковые подразделения вместе с пехотой вели в это время тяжелый бой за овладение городам и автострадой на Ратенов.
Не могу сказать, что меня охватило тогда дурное предчувствие. Просто я очень устал, и мне не хотелось никуда лететь. Конечно, мне и в голову не пришло отвертеться от этого задания, да, впрочем, я ни за что и не признался бы, что устал после полета. Однако я не возражал бы, если бы что-нибудь помешало нашему вылету. Я не скрываю этого от вас потому, что вы и сами отлично понимаете, какое порой у человека бывает мерзкое настроение и как иногда хочется отдохнуть. Если бы кто-нибудь сказал мне, что всегда рвался на задание и никогда не мечтал, чтобы полет сорвался, я подумал бы о таком человеке, что он либо очень мало летал, либо кривит душой. Короче говоря, я не жаждал тогда лететь на это задание. А мой ведущий, подпоручник Хаустович, напротив, прямо-таки подпрыгнул от радости, узнав, что мы летим. Погода была на его стороне: тучи поднялись до шестисот метров, и кое-где даже появились голубые просветы.
В этот день полк уже совершил тридцать восемь вылетов; наш вылет был тридцать девятым. Мы поднялись в семнадцать сорок и летели за облаками.
Я люблю, отправляясь на задание, лететь над облаками. Во-первых, на меня благоприятно действует контраст между огромным светлым куполом лазурного неба и серой пеленой туч, придавленных низко к земле; во-вторых, если навяжут неравный бой, можно легко уйти в облака.
Все, что я вам сейчас рассказываю, совсем не похоже на героизм, но, думаю, что для вас важнее моя откровенность, чем захватывающий рассказ о героических подвигах, не правда ли?
Я улыбнулся и молча кивнул.
- Кому-нибудь другому я. вообще бы этого не говорил, - сказал он задумчиво. - Я не сомневаюсь, что вы сами знаете, как трудно рассказывать такие вещи о себе. Самое верное представление о боевых действиях дает боевое донесение, которое пишется после выполнения задания и состоит из одних только голых фактов. А вы хотите, чтобы я рассказывал вам о том, чего нет в донесениях... Не знаю, пригодится ли вам, вообще, то, о чем я сейчас говорю?
Я заверил его, что, безусловно, пригодится, и поручник Шварц продолжил рассказ.