53922.fb2 Веселый спутник. Воспоминания об Иосифе Бродском - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Веселый спутник. Воспоминания об Иосифе Бродском - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

В одном из недавних писем Рада Аллой написала мне: «Собственно говоря (пусть это из текста не очевидно), но я-то знаю, что писала ее (книгу воспоминаний. — Я. Г.) в качестве длинного письма тебе — как будто ты просил меня вспомнить об Иосифе и я что вспоминала, то и писала. А вот теперь… я вспомнила разговор, который мы с тобой вели тридцать пять лет назад, вскоре после отъезда Иосифа. Ты тогда сказал: надо озаботиться раскрыть посвящения, все эти инициалы и прочее. А то потом будет не вспомнить. Я, в принципе, была с этим согласна, но все-таки спросила: ну а что дальше? Имя, отчество, фамилия. А потом — год рождения (а сейчас уже во многих случаях годы жизни), профессия? Какие-то жизненные характеристики? И ты, помнится, не нашел, что ответить».

Со времени этого разговора о Бродском написаны десятки книг и сотни исследований, раскрыты посвящения, прокомментированы детали его биографии, многократно интерпретированы его тексты. Но фигура Бродского остается не менее загадочной, что и тридцать пять лет назад. Очевидно, дело не просто в раскрытии инициалов и характеристиках окружавших поэта людей, а в улавливании тонких и сложных связей его со временем, которое реализовано в человеческих судьбах. А это требует таланта вспоминания, которым Рада Аллой обладает в полной мере.

Своими воспоминаниями она сама ответила на тогдашние собственные вопросы. И очень точно определила жанр — «письмо к посвященным». Неважно — я ли это, или кто-то иной, близко знавший Бродского и тогдашнюю жизнь вокруг нас.

Равно и название она выбрала парадоксально точно.

Иосиф Бродский — поэт трагического мировосприятия в молодости, в зрелости исповедовавший суровый стоицизм, — был тем не менее веселым человеком в кругу друзей. Контраст между экзистенциальной доктриной его поэзии и бытовым поведением создавал всю жизнь сопутствующую ему уникальную атмосферу — поражающую и привлекательную.

Эту особенность личности Бродского и уловила Рада Аллой, которую Бродский любил и которой доверял.

Рада Аллой пишет: «Мы были ровесниками, мы были на «ты», мы встречались в Париже, Риме и Нью-Йорке, дважды я была его конфиденткою, он был шафером на моей свадьбе, навещал нас по всем адресам, что мы сменили в Ленинграде, я присутствовала в зале во время обоих над ним судилищ, переписывалась с ним, когда он был в Норен- ской, а 4 июня 1972 года провожала его в Пулковском аэропорту.

Но только вот: весь этот горделивый перечень ровно ничего не означает. Это простая цепь случайностей, и никакого, ни малейшего места в жизни Иосифа я не занимала. А он в моей, разумеется, огромную».

Здесь надо сделать два уточнения. Одно второстепенное — вряд ли Рада «присутствовала в зале» во время первого суда. В специально выбранную крохотную комнату пустили лишь несколько человек, формально представлявших Союз писателей, адвоката, Фриду Вигдорову с журналистским удостоверением и родителей Бродского. Остальные стояли на лестнице. Но это понятная аберрация памяти. Вообще же сила памяти Рады — поразительная.

Второе уточнение — принципиальное. Бродский был человеком, преданным своим друзьям. И, разумеется, Рада занимала свое место в его жизни. Но эта позиция — человека «из публики» — делает ее воспоминания особенно ценными, в силу того что она не подменяет собой главного персонажа. Однако и смотрит на него отнюдь не снизу вверх, несмотря на соответствующие декларации.

Рада пишет отнюдь не житие. Бродский у нее таков, каким он и был, — добрый и щедрый, резкий и несправедливый, твердо знающий свой путь и непоследовательный в оценках. Он мог, как вспоминает мемуаристка, скептически отзываться о замечательном поэте, но и назвать его через некоторое время «великолепным поэтом».

Рада Аллой занимает идеальную для мемуариста позицию — она не сливается с Радой тех лет, она видит картину целиком и со стороны.

Не столько нравственным, сколько интеллектуальным усилием она выводит Раду-мемуаристку за пределы вспоминаемых ситуаций, оставляя там юную Раду-участницу.

Этим объясняется сжатость воспоминаний, их концентрирован- ность. Каждая деталь играет свою значимую роль.

Эта лаконичность тем более удивительна, что рассказ идет не только о Бродском, но и о времени. Веселом времени нашей молодости, когда неприятие окружающего общественного и политического быта не мешало интенсивному и достойному личному бытию.

Некоторые сюжеты, важные для общей картины, только намечены в воспоминаниях. Например, история литературного кафе на Полтавской, председательницей Совета которого была инженер Рональда Зеленова (великий организатор, по сию пору много делающий для нашей литературной культуры), а «хозяйками» — Рада и Ира Емельянова (которой посвящено пронзительное стихотворение Бродского «Крик в Шереметьево»).

В кафе появлялись и читали стихи самые экзотические личности.

Были и фигуры для того времени крупные. Я помню выступление Николая Панченко, москвича, с талантливыми и жестокими стихами о войне, которую он прошел.

Надеюсь, что когда-нибудь будет написана уникальная для советской эпохи история кафе на Полтавской.

Совершенно естественно Рада вводит в повествование второстепенных, казалось бы, по сравнению с главным героем персонажей — своего первого мужа Эдуарда Блюмштейна, которого ценил и уважал Бродский, второго мужа Владимира Аллоя, удивительную девушку Таню Боровкову, загадочный для комментаторов адресат «Памяти Т. Б.», Алю Друзину, чьи инициалы стоят над одним из самых популярных тогда стихотворений Иосифа «Стансы» («Ни страны, ни погоста…»), Олю Бродович, адресата ранней лирики Бродского… Но персонажи эти драгоценны, ибо Бродский в начале шестидесятых существовал в нескольких «дружеских пространствах», его человеческие связи были обширны и многообразны и отнюдь не исчерпывались близостью с тройкой так называемых «ахматовских сирот». Хотя эта дружба в то время была для него очень важна.

Воспоминания Рады Аллой возвращают картине широту и объемность, теряющиеся со временем, а внутреннее ощущение приема — письмо невидимому адресату — сообщает тексту необыкновенную естественность и легкость стиля, соответствующего доверительному разговору.

Для понимания того уникального явления, которое мы называем Иосиф Бродский, воспоминания Рады Аллой важны принципиально.

Я. Гордин

Начало 1960-х. Фото Б. Шварцмана

«Для человека частного…», но кто, кроме великих поэтов, может утверждать предпочтение этой частности какой-либо общественной роли? У человека же общественного, государева, человека шестидесятых годов, которые только ленивый не обзывал всякими нехорошими словами, заголовок немедленно вызовет в памяти название радиопередачи, которая выходила в эфир каждое воскресное утро под бодрый мотивчик. И лишь последние осколки стократно обруганной шестидесятнической интеллигенции опознают в этом названии свидетельство Марины Цветаевой об Осипе Мандельштаме.

На мой взгляд, оно очень подходит и к Иосифу Бродскому, о котором уже написано множество книг и диссертаций, монографии, воспоминания, эссе. Их авторы — собраты-поэты, поэты-соперники, критики, геологи, священники, музыканты, художники — пишут о человеке, каким они его знали. Книг — сотни, а знакомых у Бродского были, наверное, тысячи. И я бы хотела, чтобы все эти тысячи оставили каждый свое свидетельство, процитировали его слова, рассказали о его вкусах и пристрастиях — мне никогда не скучно и не надоедает читать про него! Конечно, всякий раз это будут совсем разные ракурсы, которые дадут искаженное отражение. Ну и что? В знаменитой притче про слона и слепцов каждый описал какую-то часть и счел ее за целое. И хотя мы знаем, что слон — это не толстая веревка и не большой лист, но и эти свидетельства тоже его как-то характеризуют. Да, ни один не охватил полноты объекта, но ведь некую часть картины все-таки отразил, встроил что-то в нее, внес свой кирпичик, которого недоставало. Этот мозаичный подход механистичен и плох, как и всякий иной. А с другой стороны, именно фасеточное зрение обеспечивает стрекозе невероятную зоркость глаза!

Мой кирпичик рассказывает о человеке, который в течение десяти лет, вплоть до самой эмиграции, читал в нашем доме свои новые стихи. Весь его «барочный», как квалифицируют литературоведы, период: 1962–1972 годы.

Как известно, кошке не возбраняется смотреть на короля. Вот я и смотрела. Была внимательна к деталям, обладала цепкой памятью, бережно хранила письма и фотографии, была молчаливым свидетелем той части его жизни, в которую он считал нужным меня посвящать.

Мы были ровесниками, мы были на «ты», мы встречались в Париже, Риме и Нью-Йорке, дважды я была его конфиденткой, он был шафером на моей свадьбе, навещал нас по всем адресам, что мы сменили в Ленинграде, я присутствовала в зале во время обоих над ним судилищ, переписывалась с ним, когда он был в Норенской, а 4 июня 1972 года провожала его в Пулковском аэропорту.

Но только вот: весь этот горделивый перечень ровным счетом ничего не означает. Это простая цепь случайностей, и никакого, ни малейшего места в жизни Иосифа я не занимала. А вот он в моей, разумеется, огромную. Если уж, по Милошу, явления Бродского в двадцатом веке «ничто не предвещало», то тем более ничто не предвещало появления его в моей жизни, которая к этому вовсе не была предназначена.

Тут можно вспомнить давний рассказ про 90-летнюю Яблочкину, ветерана сцены, которая спросила молодую актрису: «Галочка, говорят, вы вышли замуж! Кто же этот счастливец?» И услышав в ответ: физик, инженер, «а-а, — равнодушно протянула старуха, — из публики…»

Вот и я была «из публики» — не только когда Бродский стоял на сцене, но даже когда пил чай у меня дома. Он дружелюбно извинял мою бесталанность и умственную заурядность, милостиво прощал, когда я оказывалась не на высоте. Со мной ему не было нужды настаивать на своем интеллектуальном превосходстве: оно было очевидно. Ему не нравились только те, кто не хотел понимать и не хотел учиться: от этого все зло — считал Иосиф.

Совершенно очевидно, что эти заметки носят восторженный характер, полностью отражая мое к нему отношение. Если Татьяна Яковлева говорила, что встретила в своей жизни двух истинно гениальных людей, и одним из них назвала Бродского, то в моей жизни — это единственный настоящий живой гений, и я всегда, почти с самого начала знакомства, это понимала.

Наиболее адекватным образом наши отношения с Иосифом можно, думаю, сформулировать так: он ко мне всю жизнь снисходил, а я ему за это всю жизнь была благодарна. Такое положение вещей меня донельзя устраивало.

Что другое, кроме снисхождения, могла вызвать фигура, вышедшая, по выражению Мандельштама, из «бездны ИТР»? Именно радиоточка с ее «веселым спутником» была для меня первичным источником информации. Это уже потом вышли мемуары Эренбурга, с разбросанными на их страницах поразительными строчками неведомых поэтов, откуда такие, как я, впервые узнавали знаковые — в прошлом и будущем — имена.

Примерно в то же время выяснилось, что вся страна, во всяком случае молодежь, поголовно влюблена в поэзию, жадно ее поглощает и боготворит ее создателей. Конечно, я отдала дань «поэзии стадионов»: бегала на концерты Вознесенского, Рождественского и Евтушенко. Сборники Евтушенко 1950-х годов, «Третий снег» и «Шоссе энтузиастов», вошли в мою копилку, а сам он, когда стоял на эстраде, казался мне, семнадцатилетней, реинкарнацией Маяковского. Даже в огромные залы билеты достать было непросто — спрос сильно превышал предложение. (По какой-то длинной цепочке знакомых мне нужно было зайти за билетом к Татьяне Галушко, которую я не знала. Такой молодой, белозубой, сияющей — я ее с тех пор и запомнила, стихи прочла потом и до сих пор скорблю о ее ранней кончине.)

Стихи тогда запоминались с лёта, с одного-двух прочтений, с голоса. В этой всеобщей эйфории нашли свое место и советские поэты: Луговской, Тихонов, Слуцкий, Мартынов. Теперь мне трудно оценить, какое количество стихотворных строк я знала наизусть, но было их много, и я любила собирать однокурсников у себя на «тематические вечера», посвященные всякий раз какому-то одному поэту. Большинство этих стихов, с упоением читанных вслух наизусть, я благополучно забыла, но и сейчас меня еще достигают воспоминания моих тогдашних слушателей, вгоняя меня в краску, — по их сведениям, я читала даже Елену Рывину, не могу себе этого представить, но не верить им нет оснований. Все это длилось, к счастью, недолго. Буквально из ниоткуда вдруг появились бледные машинописные копии или хрупкие тоненькие сборники 1920-х годов со стихами совсем иного рода: серебряный век, символисты, акмеисты, обэриуты целый океан совершенно для меня новой поэзии, ни на что ранее читанное не похожие стихи.

И особым, новым опытом стало осознание того, что вот живы и здравствуют молодые люди, студенты, ровесники, которые стихи пишут здесь и сейчас, в моем городе. Их можно было послушать на многочисленных литературных объединениях — ЛИТО — при различных Домах культуры (Пищевой промышленности, Промкооперации, Первой пятилетки) и многих НИИ, куда прорывались без пропуска, по знакомству.

Еще через пару лет, в 1961 году, на Полтавской улице открылось «Кафе поэтов». Название было неофициальное, просто точка общепита, но очень скоро оно привилось. Кафе было одной из ласточек первой оттепели. Однако о том, чтобы позволить пустить на самотек такую затею, не могло быть и речи. Кафе, конечно, курировалось сверху. Но хотя бы поручено это было молодым людям, которые любили стихи, что-то слышали о пред- и пореволюционных заведениях такого рода и решили попробовать осуществить нечто подобное на новой почве. Главным из этих энтузиастов был молодой физик, мой знакомый Алексей Шабанов. Так мы с подругой Ирой попали в члены этого совета. Это членство давало возможность не только присутствовать каждую неделю на поэтических вечерах, но и участвовать в составлении программ, приглашать тех поэтов, которые нам нравились. Конечно, мы чувствовали руку следящую, но она нас особенно не смущала, и по крайней мере в течение года-полу- тора никто не стеснял наших решений и не отменял их. Мы приглашали поэтов, которых слышали и выделяли на выступлениях в различных ЛИТО. Устраивали встречи в «Кафе поэтов» и с москвичами: Окуджавой, Виктором Боковым.

Без всякой рекламы (информация передавалась только из уст в уста) уже за час до открытия кафе у дверей собиралась очередь, почти что давка, и мы с Ирой получили тягостную обязанность впускать людей строго по количеству мест, отказывая остальным. Конечно, мы старались протащить друзей и знакомых, но было очень неприятно прекращать вход, запирать дверь изнутри, оставляя снаружи таких же любителей поэзии, как и мы, приезжавших иногда с другого конца города. Нередко и самим приглашенным приходилось с трудом протискиваться к дверям, объясняя очереди, что она пришла послушать именно их.

На Полтавской перебывало много ленинградских поэтов и их поклонников. Почти от каждого остались стихи или хотя бы отдельные строки. Так, Герман Плисецкий накрепко сливается с его стихотворением «Памяти Пастернака», написанным сразу после похорон в Переделкине:

Поэты, побочные дети России!

Вас с черного хода всегда выносили…

Олег Тарутин запомнился своим не лучшим, но очень смешным стихом, скоро превращенным Александром Дуловым в песенку:

Телепатия, ух, телепатия,

У меня к тебе антипатия.

Трогательно искренне читала поэтесса Светлана Евсеева первые же строки своего знаменитого плача:

Поэты умирают без любви.

Любимые! Живите постоянно.

У нее было какое-то непетербургское произношение: она не редуцировала гласные, и от этого стихи еще резче запоминались: