53922.fb2 Веселый спутник. Воспоминания об Иосифе Бродском - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Веселый спутник. Воспоминания об Иосифе Бродском - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 2

Еще идет по улице московской

та женщина, которую искал,

которую не встретил Маяковский.

(Она тщательно выговаривала «которуЮ» и «МаЯковский».)

Содержание наших телефонных разговоров превратилось в перечень адресов и дат: сегодня там-то читают такие-то: Герман Плисецкий в «Промке», Нонна Слепакова — в «Хлебопешке», Виктор Соснора — у горняков.

Все это отошло на задний план, когда в нашей жизни появился Иосиф, просто перестало быть интересным. На Полтавской он, кажется, читал всего один раз. Странно, но я совсем не помню, при каких обстоятельствах это кафе все-таки закрылось; иначе и быть не могло, но это произошло не в одночасье, а постепенно, или это мы к нему как-то охладели, но во всяком случае вскоре оно свое существование прекратило.

Иосиф был одним из трех подарков, которые уготовила мне судьба (два других — эмиграция и Париж). Хронологически он был первым и, может быть, главным. Все три точно датируются. И, как все истинные дары, они были восхитительно незаслуженными!

Ко всем этим подаркам я была на удивление мало подготовлена. Парижем бредила в детстве, но никогда его реальностью не считала: это был город д'Артаньяна и Сирано. О выезде за кордон вообще не было никакой речи. Но стихи-то? Стихов знала много, в двадцать лет любила их глобально, все сразу, все рифмы, все ритмы, все, имеющее отношение к поэзии, можно сказать — без разбору. Различение и ограничение, отсечение «лишних» симпатий пришли потом — в значительной степени благодаря Иосифу.

Главный подарок был мне преподнесен весной 1962 года (так же датирует свое знакомство с Иосифом и Лев Лосев). Так что «спутника веселого» мне привел не февраль, а апрель. Почти уверена и в числе — 20 апреля (плюс-минус один день, не больше). Тогда во Всесоюзном геологическом институте (ВСЕГЕИ), на Среднем проспекте Васильевского острова, был устроен вечер поэтов. (Меня удивило, что это мероприятие не отражено в составленной Валентиной Полухиной «Хронологии жизни и творчества И. А. Бродского».) Конечно, вечер нигде не был объявлен, но большой актовый зал института заполнился до отказа. Как я туда попала — совершенно не помню. Впрочем, как и на все подобные веч, ера; они были неофициальные, но слухи разносились молниеносно, и нужно было только прийти пораньше, чтобы почти наверняка попасть. А может, нам с Ирой помог наш «статус» в «Кафе поэтов».

Иосифа мне довелось слушать и раньше, на разных вечерах, например, за год до этого в Геологоразведочном институте — этот вечер всем запомнился из-за скандала, устроенного Львом Куклиным, — но впервые при таком количестве народу, в огромном зале, с настоящей сценой. Он выступал не первым и не последним среди двух десятков всходивших на трибуну, но только он один и запомнился, потому что состоявшееся в этот вечер знакомство затмило все остальные впечатления.

В начале вечера устроители объявили о конкурсе на лучшую пародию на какое-либо здесь прочитанное стихотворение. Первый приз — билеты на «Орфей» (кажется, тогда был поставлен такой балет, до журбинской оперы было еще далеко, а билеты в Мариинку были тогда большим дефицитом.)

В экспедиции. Начало 1960-х

Помню симпатичные строчки, написанные Борисом Стависким по поводу чьих-то виршей на рабочую тему (что-то про мостовой кран и его крюк), которые просто напрашивались на издевательское обращение:

Друг, друг, друг, не пиши стихов!

Крюк, крюк, крюк для тебя готов!

Я тоже включилась в игру и что-то послала в президиум (не помню ни имя жертвы, ни подвергнувшиеся операции стихи, ни собственную придумку). Когда выступления закончились, были подведены итоги конкурса — билеты на «Орфея» достались мне. Обмирая от ужаса, отправилась на сцену, в первый и последний раз в жизни представ на всеобщее обозрение. И этот единственный случай эксгибиционизма обернулся главным подарком моей жизни.

Потому что в этом свете рампы Иосиф меня и заприметил, и когда все начали расходиться и мы с Ирой стали спускаться по огромной всегеишной лестнице, Иосиф нас уже ждал внизу с другим молодым человеком, назвавшимся Эдиком. Вчетвером вышли мы из института и пошли гулять по набережной Невы уже в качестве добрых знакомых, как это бывает в двадцать лет. И здесь я получила от Иосифа свой первый реприманд! Потом-то их было много, но чтобы через полчаса после знакомства! И, главное, поделом. Разговор шел, конечно, о стихах. Сначала о только что вышедшей маленькой серой, «орловской» Цветаевой, в тот момент — и надолго — главной для меня книжке, которую я выучила всю наизусть и могла продолжить чтение с любой строчки. Потом — о делах сегодняшних: кто что где читает в разных ЛИТО в ближайшие дни. Я спешу поделиться информацией, вроде: завтра у Глеба Семенова читает Лена Кумпан. И вдруг слышу какие-то негодующие интонации, не сразу постигаю смысл, оказывается, это Иосиф мне выговаривает: «Ну как можно подряд, одними губами — Цветаева и тут же — Кумпан». Вот это «одними губами» мне запомнилось точно и навсегда.

Первой проводили меня — я жила практически на Дворцовой площади, рядом с Капеллой. Показала свою парадную, пригласила заходить в гости: «Адрес запомнить легко, — всегда говорили мы новым знакомым, — Мойка 18, квартира 27: дважды девять — трижды девять». В ответ Иосиф, на секунду задумавшись, произнес: «У меня тоже простой адрес — Литейный 24–28, четырежды шесть — четырежды семь». В тот момент мне не пришло в голову удивиться этому математическому подходу, уже потом Мария Моисеевна мне рассказывала, что от Иосифа можно было услышать «семьдесят процентов на сорок», или, получив рубль на хлеб и кефир, он озабоченно спрашивал: а мне хватит?

После смерти Иосифа, мысленно перебирая наши встречи, я вспомнила и про самое начало знакомства, про эти цифры, которые внезапно получили новое, горькое, значение: ведь это даты его жизни. 24 мая и 28 января…

А вот и еще примеры арифметической путаницы. Поскольку все стихи Бродского, начиная с 1962 года, я получала только от него самого и тщательно, соблюдая все особенности оригинала, их перепечатывала, то здесь не может идти речи об ошибке памяти: в моем собрании стихотворение «Так долго вместе прожили, что вновь…» носит название «Семь лет спустя». Наверное, потом кто-то из читателей-крохоборов или (почти анаграмма) доброхотов заглянул в «вечный календарь» и доложил, что 2 января приходилось на вторник в 1962-м и 1968 годах, то есть с интервалом в шесть лет. Так что отныне оно публикуется под названием «Шесть лет спустя», хотя даже в московский сборник «Часть речи» попало с прежним заголовком.

В письме ко мне из Норенской Иосиф пишет: «Сегодня 13 мая, а арестован я был 13 февраля. Никак не могу понять, сколько месяцев прошло: 3 или 4»!

В недатированном наброске автобиографии «Я хочу рассказать тебе о самом себе…» Иосиф пишет М. Б., что родился «там же, где и ты: в Ленинграде, почти на десять месяцев позже тебя», и чуть дальше: «тебе было уже почти десять месяцев, когда я впервые завопил, но ты этого не слышала, и я тоже о тебе ничего не знал. Понадобилось 22 года, чтобы мы познакомились». Эти «десять месяцев» — плод подсчета Иосифом разницы между июлем 1938 года и маем 1940-го! Сама М. Б. считала гораздо лучше. Однажды мы с ней говорили о бесстрашии Иосифа, его не показной, а внутренней независимости от режима, и она мне сказала: «Понимаешь, он почти на два года младше меня, так что когда Сталин умер, Жозефу еще не было тринадцати, а мне — почти пятнадцать. Это большая разница».

Стихи тогда запоминались мгновенно, тем более что все вокруг знали и упоенно скандировали все те же любимые строчки: «Когда теряет равновесие твое сознание усталое…» или «Прощай, позабудь и не обессудь…», «Теперь все чаще чувствую усталость…» и, конечно, «Пилигримов». Вообще, нас, выросших на словаре советских поэтов, помимо нутряного восторга от поэтического чуда, совершавшегося здесь и сейчас, поражала, даже у раннего Бродского, еще и его лексика. С воодушевлением открывали мы для себя какие-то нездешние слова: «Над утлой мглой столь кратких поколений…». «Утлый» — пришло прямо из Пушкина, теперь, казалось нам, подобные слова вообще упразднены! Он произносил слова, которые стены домов и дворцов советской культуры, думаю, слышали впервые: «Богоматери предместья, святые отцы предместья, святые младенцы предместья…».

Конечно, я и до знакомства с Иосифом неоднократно видела его на различных выступлениях, его нельзя было не заметить, настолько он отличался от всех других, читавших свои стихи. При его казавшейся поначалу нарочитой манере чтения, он производил впечатление человека исключительно, предельно естественного. Не помню, чтобы он хоть каким-то образом реагировал на нападки Куклина и иже с ним, по сути, он вообще не удостаивал таких людей дискуссией или ответами, но и это делал совсем не обидным образом.

До нашего знакомства бледные копии его текстов поступали ко мне от разных людей, передавались из рук в руки на поэтических вечерах. Все это отдельные листы и листочки: «Мы не пьяны. Мы, кажется, трезвы…», «Зачем опять меняемся местами…», «Памяти Феди Добровольского». Были там и эти два стихотворения: «Лирика» («Через два года…») и «Я как Улисс» («Зима, зима, я еду по зиме…»). С их адресатом я познакомилась несколько лет спустя, встречи были редкими, но отношения дружественными, мы поддерживаем их и сейчас. Много лет спустя в 4-й (Зимней) Эклоге Иосиф называет два дорогих ему имени, «произносимых с нежностью только в детстве и в тепле», ее имя стоит первым.

Познакомилась я и с Алей Друзиной (адресатом стихотворения «Письмо к А. Д.», которое он читал во ВСЕГЕИ) и была счастлива получить от нее поэмы «Гость» и «Петербургский роман», тут же, конечно, мною перепечатанные и размноженные.

Сначала Иосиф больше общался с Ирой, приносил ей стихи, свои и чужие, а она — мне. Так, от нее я узнала «Зофью» и «Шествие». Потом он и к нам с Эдиком стал приходить с разными листочками.

С тех пор я смогла получать прямо от автора все новые, только что написанные стихи. Так что ко времени отъезда Иосифа у меня скопилось большинство стихотворений 1958–1972 годов.

Наше знакомство пришлось как раз на пик популярности «Рождественского романса», в котором мне все казалось волшебным: и мелодия, и повторы, и даже посвящение «Жене Рейну, с любовью», именно «Жене» в моем экземпляре, не «Евгению». Стихов же Рейна я совсем не знала, как-то они мне не попадались, а имя его услышала впервые в связи со ссорой или даже дракой в Доме писателей на Воинова, когда его отправил в нокаут ленинградский поэт Марк Троицкий, высоченный красавец, любитель Синьяка и Александра Грина. Троицкому этот нокаут дорого обошелся: Иосиф не хотел читать его стихи и даже слышать о нем не хотел, лишь повторял обиженно и запальчиво: да-а, а зачем он ударил Женю?

Мне сложно передать впечатление, которое Иосиф тогда производил. Он, безусловно, было кем-то a part, очень от всех отличался. Но я не буду утверждать, что была в то время так прозорлива, что распознала его гениальность, его уникальное дарование. Я видела, что он «выламывался» из поэтического окружения, но, как это ни странно, для нас Иосиф входил пока еще не «в одне», а «в тыщу». Очень вскоре после знакомства Ира поехала с ним в Москву и, вернувшись, с удивлением мне рассказывала, какой прием оказал ему Алик Гинзбург (поместивший Осины стихи в своем самиздатском журнале «Синтаксис») — ее поразил пиетет, с которым отнеслись к Бродскому московские поэты и окололитературные люди, в большинстве старше Иосифа.

Однажды Ира пришла с новостью: «Знаешь, что Иосиф сказал? „В Раде есть что-то декадентское"». — «Ну и что это значит? Это хорошо или плохо?». — «Не знаю, — сказала Ира, — но он еще добавил: „И это ей идет"». Ну и ладно, я предпочла счесть это комплиментом.

Вскоре он начал приходить к нам довольно часто, один или с кем-то еще. Однажды дал мне телефон, где его искать: там живут такие близнецы — Маша и Инна, и протянул «Ма-а-ши- нна». Так я познакомилась с сестрами Голынко, с которыми он некоторое время дружил — вместе и по отдельности.

В другой раз он был у меня с нашим общим знакомым поэтом, сидели за столом, разбирали его стихи, которые мне очень нравились, и я до сих пор многое помню наизусть. Я сначала следила за разговором, который касался одной из строчек, потом пошла в кухню, вернулась где-то через полчаса и выясняю, что они все еще рассуждают про эту строчку, правда, уже заканчивают. Завершил беседу Иосиф: я потому про эту строку говорю, что остальные никуда не годятся, а ее еще можно спасти!

Передавать реплики Иосифа я стараюсь повсюду как можно точнее. Все, что заключаю в кавычки, — помню дословно, но и остальное — очень близко к тексту, никакой отсебятины. Очень не хочется уподобляться тем воспоминателям, что на первом ленинском субботнике держались с вождем за одно бревно — по чьим-то подсчетам их оказалось двести пятьдесят человек. Поэтому все, что я сейчас вспоминаю, может быть подтверждено сохранившимися его письмами ко мне, записочками, шуточными стихами. Почти всегда я старательно привожу только те эпизоды, где присутствовали еще, кроме меня, и другие люди, которые тоже слышали те же слова, что и я, видели Иосифа в те же минуты и могут меня дополнить или поправить.

Вообще, как я сейчас вспоминаю, наедине мы виделись с Иосифом чрезвычайно редко, может быть, десяток раз. Так что, к счастью, у меня имеются свидетели, которые могут подтвердить мои впечатления, и это меня очень устраивает. Как правило, на наших встречах почти всегда был кто-то еще: либо мои подруги, либо мои мужья, либо М. Б.

Совершенно не помню, когда Иосиф привел ее к нам впервые, но прекрасно помню первое впечатление, вернее, удовлетворение ее видом, ибо, будучи безоговорочной поклонницей Цветаевой, тут же решила, что все правильно, как и быть должно: первый — на первой. Главный поэт и главная красавица. В тогдашнем Ленинграде не было недостатка в красивых девушках, они украшали собой громадный коридор здания Двенадцати коллегий, прогуливались в полном сознании своей красоты по Невскому или в фойе Большого зала филармонии. Гета Яновская, Лена Лазаретина, Лора Степанова, Ася Пекуровская… Но М. Б. отличалась особым типом красоты, пронизанной безмятежностью — может быть, это было следствием отсутствия мимики; лицо было всегда спокойным, не выдававшим никаких эмоций. Кажется, еще в то время я сформулировала для себя постулат: красивые женщины молчат, некрасивые разговаривают. Он оправдывает себя почти всегда. (Сейчас подумалось, что, может быть, именно эта формула отвечает на вопрос, почему нам до сих пор не представили мемуары ни Лора, ни Эра, ни Вероника, ни Мария!)

Бесстрастность, неподвижность внешности М. Б. притягивали взгляд, которому так хорошо было покоиться на этом лице, снова и снова описывать глазом его безупречный овал, любоваться, как произведением искусства. Не случайно же никто, говоря о ней, никогда не пользовался другим определением, кроме «красавица». Как правило, восхищенные взгляды оставляют следы, и красавица, слишком хорошо знающая, что хороша, перестает ею быть. Но здесь другой случай: от лица М. Б. такие взгляды отражались, отскакивали, и лицо оставалось неизменно прекрасным, постоянно вызывающим новое поклонение, готовым для нового любования, и это было поразительно. Она не могла не знать о производимом ею впечатлении, но это осознание никак не сказывалось на ее поведении. Лишь однажды она мне сказала: «Знаешь, слово „мадонна" мне кажется уже полуприличным». Отсюда ясно, хотя это и трудно представить, насколько этот комплимент ей надоел. Можно понять человека, которому такое сравнение беспрестанно повторяют. Я ни в каких мадоннах М. Б. не узнавала — во-первых, немного их и видела, а во-вторых, любила северные лица: например, у Мемлинга. А М. Б. была темная шатенка с безукоризненным овалом лица. Только совсем недавно, в этом году, на выставке Фердинанда Ходлера я вдруг увидела портрет, написанный в 1917 году, «Гертруда Мюллер в саду». С него смотрела на меня двадцатилетняя М. Б., на портрете было точно такое лицо, какое осталось в моей памяти.

Будучи, стало быть, красавицей, она, согласно моему постулату, говорила очень мало. И очень тихо, буквально как-то шелестела, правда, и не настаивала, если ее реплику никто не расслышал. Яша Гордин еще помнил начало этого романа и рассказывал мне, что тогда Иосиф даже прикрикивал на М. Б.: «Говори громче!» Но я ничего подобного не застала — в мое время (всего через полгода) он был уже полностью покорен и готов весь обратиться в слух, если она что-то произносила. Но это, повторяю, было редкостью. Иногда они все же обменивались между собой короткими репликами, и то сказать — трудно было, наверное, вести пространные беседы на том языке, которым они, как правило, пользовались. Язык был кошачьим: какое-то мурлыканье, мяуканье. К кошкам я была совершенно равнодушна, и это кошачье общение — шипение и легкое посвистывание — меня только смешило, и я не верила, что таким способом можно передавать информацию. Они, однако, умудрялись. Друг друга они наделили специальными кошачьими именами. М. Б. была мисс Мэри Мур, изящная леди, а Ося — Джозеф О'Кисс, отважный мореплаватель и автор поэмы «Встреча со шхуной 'Etc'.». Шхуна эта была приписана к порту Kisstown, штат Mooryland, но всегда обреталась anywhere in Pacific. Иногда он так и подписывал свои записочки к нам.

В ссылке. 1965. Фото А. И. Бродского

В качестве хозяйки дома я по первости стремилась как-то занимать М. Б. Но мне это не удавалось — все попытки натыкались на ее вежливое равнодушие.

Обычно М. Б. сидела в сторонке, дважды обвив одну ногу вокруг другой, и что-то чертила или рисовала в маленьком блокнотике. Никогда не принимала участия в общем разговоре и никогда нарисованное не показывала, хотя я поначалу просила. Потом перестала и лишь любовалась ею, от чего никогда не уставала.

В конечном счете я так толком и не видела ее работ. Помню, однажды они с Иосифом отправились глядеть салют — потому что ей нужно было его изобразить в иллюстрации к детской книжке. Может быТь, как раз к той, что у меня сохранилась: стихи Майи Борисовой под названием «Восемь весенних песенок» с иллюстрациями другой М. Б. Здесь действительно одну из восьми, «Песенку первомайского флажка», сопровождает вид салюта на Неве. А на последней странице обложки изображен настоящий О'Кисс, великолепный котяра с пышными усами и большой белой манишкой. Но — повторяю — ни графических, ни живописных работ ее я не знаю, не знаю, как сложилась ее судьба за последние тридцать лет и вообще не знаю, о чем она думала и что исповедовала. Твердо знаю одно: М. Б. была адресатом лучшей любовной лирики в русской поэзии второй половины XX века, и это неотменимо.

Систематизировать стихи и сверять варианты мне всегда нравилось. В августе 1964 года я послала Иосифу в Норенскую очень, на мой сегодняшний взгляд, нахальное послание:

«Ося, это чисто деловое письмо: пожалуйста, вставь в эти стихи пропущенные строки и даты, разборчиво как только сможешь. И еще датируй такие стихи: <идет перечень шести стихотворений>. Очень тебя прошу, сделай это скоро».

Ответ я получила на оборотной стороне листа: «Рада, миленькая, это ужас — то, что ты мне предлагаешь сделать. К тебе каким-то образом попали мои черновики 3—4-летней давности. Это все не стихи, никуда их, ради всего святого, не вставляй». И дальше: «Вообще же — надо бы не возвращать тебе эту бумажку». Тем не менее — вернул, все даты проставил, хотя некоторые и под вопросом, да еще разукрасил мое письмо птичками, крылышками и своим профилем. Больше всего мне понравились слова «каким-то образом попали». Ведь нельзя же было признаться, что пока Иосиф томился в ссылке, моей сообщницей стала Мария Моисеевна! Она, видя мое страстное отношение к стихам сына, отдавала мне найденные ею черновики, варианты, отброшенные и так неожиданно для Иосифа всплывшие на поверхность куски.

К бумажкам, автографам, черновикам у меня всегда было благоговейное отношение. Вечно я просила, ныла: оставь да оставь, и Иосиф знал, что сохраню, сберегу, если нужно — размножу, если нужно — спрячу до лучших времен. Вот, например, смешная деталь, в стихотворении «Письмо в бутылке» я, по Осиной просьбе, заменила точками строки:

Адье, сказавший: «Терять, ей-ей,

нечего, кроме своих цепей.

И совести, если на то пошло.

Привет тебе, старина Шарло».

А потом, когда «стало можно», впечатала эти строки прямо поверх точек. Вот сейчас на это смотрю и вспоминаю, а то бы забылось. (В издании 1983 года эти строки чуть изменены по сравнению с первым вариантом.)

Все эти годы вплоть до отъезда Иосифа я собирала его стихи, в конце концов набралась большая кипа листов, которые я старалась как-то классифицировать (опубликованные, детские, «на случай»), по возможности датировать, не упуская ни одной бумажки. Черновики, разночтения, варианты — все это было для меня равно ценным и равно великим. Когда удалось уговорить Иосифа просмотреть это собрание, он включился довольно активно, делал какие-то поправки, проставлял даты (хотя в большинстве случаев помнил их нетвердо), и он вовсе не был против сохранения отброшенных им для беловой рукописи вариантов.