53969.fb2
Вырос муж в Сибири, рос в детдоме, а потом ушел на войну. Несколько раз ранен…
— Мама, папа, вы уж жалейте его почаще, — завершила она знакомство-представление супруга.
Разговор шел рваный, бестолковый. От ужина и домашнего тепла, которое пришло на смену холодным вагонам их долгой и мучительной дороги с войны, быстро сомлели. Виктор то и дело встряхивал головой, отгоняя накатывающий сон.
Родители Марии определили для молодой семьи место в верхней комнате дома и туда отправили отдыхать измотавшегося в пути солдата.
«Эту ночь я спал так, как и должен спать демобилизовавшийся солдат, оставивший вдали войну навсегда: без настороженности, без жутких сновидений, — спал, доверяясь большому дому с такой мирной тишиной, устоявшейся в его недрах, с печным, из недр выходящим теплом, со знакомыми с детства запахами коровьего пойла, половиков, полосканных в мерзлой воде и сохнувших на морозе, с примолкшей на холодном окне, но все еще робко, последним бутоном цветущей геранью, чистой, хранящей снежную свежесть наволочкой под ухом, с осторожными, сонными вздохами в темноте, мирным говором и приглушенным смехом подо мною, внизу на кухне».
На другой день молодых супругов ждало новое испытание. Мария Семеновна вспоминала о нем с легкой усмешкой, а Виктор Петрович обострял ситуацию, и такой он изобразил ее в своей повести.
Около полудня Семен Агафонович, поднявшись наверх на несколько ступенек, нарушил их отдых:
— Марея! Витя! Баня истоплена. Идите, мойтесь, пока не выстыла. После такой дороги… Айдате, мойтесь.
— Ладно, папа. Сейчас пойдем… Соберу бельишко да и…
Виктор потянул на себя одеяло и вставать не собирался.
— Витя! Папа баню истопил, велит идти мыться…
— Вместе, что ли?
— Ну… может, ты пока мыться будешь, я в предбаннике подожду. Только так ведь не бывает у добрых людей…
«Понял я, понял — не чурка уж совсем-то, да и выспался, соображать начинаю: нам, молодоженам, по старому российскому обычаю, идти в баню вместе. Вдвоем. Родители ж не знают, что мы и ознакомиться друг с другом не успели, что мы еще никакие не муж и жена и расписаны лишь в красноармейской книжке, мы и не женились по-человечески, мы сошлись на ходу, на скаку, в военной сутолоке… А теперь вон — в баню! Вдвоем! Но там же в галифе, в гимнастерке с медалями не будешь. Там же раздеваться надо, донага! Обоим! Мыться надо и, как загадочно намекали сверхопытные вояки нашего взвода, „тереть спинку“!
…Баню, понимаешь ли, натопили! Это ж в баню сходишь — и все! Это уж значит — муж и жена! По-настоящему! Конечно, и жена моя новоиспеченная тоже не святая. Да и я оскоромился в станице Хасюринской — приголубила меня там казачка удалая. Любовь госпитальную пережил, тоже с переживаниями!.. Но чтоб в баню вместе! Это очень уж серьезно! Это уж как бы в атаку идти, в открытую — страх, дым, беспамятство…
— Робята! Дак вы чё в баню-то не идете? Выстынет ведь, — раздался с лесенки голос тестя.
И я докумекал: отступать некуда. Надо принимать вызов. Рывками оделся, натянул сапоги, громко, тоже с вызовом, притопнул и с вызовом же уставился на супругу, завязывавшую в узелок бельишко и отводившую от меня глаза, да в забывчивости громко, обиженно пошмыгивающую папиным носом.
— Куда прикажете?
— Что?
— Следовать куда прикажете?!
Напрягшись лицом, она молча показала мне на дверь, ведущую с верхнего этажа на другую, холодную, лестницу и по ней, через сенки, во двор. Там вот и она, баня, — рылом в рыло.
Вышел и уперся. Не на задах огородов баня, не в поле, не на просторе, как у нас в селе, вот она, с закоптелым передом, с удобствами, с угарным запашком в предбаннике.
Еще больше разозлившись оттого, что нет к бане долгого и трудного пути, некогда обдумать свое поведение и собраться с духом, решительно распахнул я дверь в угоенную, чистенькую баню с окаченным полком, с приготовленным на нем веником, с обмылком на широкой замытой скамье — этакое миротворно дышащее теплым полутемным уютом заведение с яростно накаленной каменкой.
…Я сорвал с себя одежду, повесил грязное белье на жердь — для выжаривания, сложил в сухой угол верхнее, подумал-подумал — и портянки повесил на жердь, более никакой работы, никакого заделья не было.
Супруги моей тоже не виднелось. В предбаннике, за дверьми, она не слышалась. Я взял сапоги за ушки и, чтоб они не скоробились от жары, решил их выставить в предбанник. Предупредительно кашлянув, захватив грешишко в горсть, распахнул я дверь бани, уверенный, что супруга там разделась и ждет моей команды на вход, на холоду ждет и получит от меня за это взбучку. А она опять мне в ответ что-нибудь выдаст, и там уж в предбаннике все как-нибудь само собой наладится.
Но она, сжавшись в комочек, опустив голову, сидела на дощечке, приделанной вместо скамьи, и теребила ушки узелка с бельем…»
Тут у Виктора взыграло ретивое, и он прямо зарычал на юную супругу:
— Ты зачем сюда пришла?! Мыться или меня караулить?!
«Даже не помню, — вспоминала Мария, — как скинула с себя рубаху, нашарила второй таз, схватила ковш, крючком зацепленный за край бачка, пощупала на мокрой лавке мыло… Вспомнила, как до войны мы всегда мыли голову щелоком: ставили ведро на привычное место, в углу, и или наливали через край, или осторожно черпали, чтоб не взбаламутить. Голова щелоком хорошо промывается, и волосы потом как шелковые делаются. Заглянула в тот заветный уголок в конце лавки, нашла щелок и промыла голову…»
Виктор, когда помылся, то на полог полез, чтобы попариться.
Мария собралась уж выходить в предбанник, одеваться, когда он опять рявкнул:
— А кто на каменку сдавать будет? Папашу звать?!
«И тут я поняла, — не без иронии замечает Мария, — человек мыться намеревается основательно, чтоб все, как у людей. Осталась с ним, чтобы не получилось, что мы торопились, не хотели вместе побыть».
После бани их ждало все семейство за самоваром.
Так Виктор Петрович был принят в семью Корякиных.
Уже на другой день пришлось Виктору идти со своей новой родней на реку, вмерзшие в воду плоты вытаскивать. Обычно делали это почти всегда еще до заберег, до шуги. Но в этот раз не получилось — помощников-то не было.
Работы хватило на целый день. А к вечеру, когда все подустали, случилось происшествие. Виктор и брат Марии, Азарий, ворочали бревно и не в раз его сбросили. Азарий поспешил, и вершина бревна, спружинив, разбила нос Виктору.
Азарий клял себя за оплошность и матерился, прикладывал к носу Виктора снег, отбрасывая пропитанные кровью комки, лепил новые… Как часто бывает, беда сблизила их, они быстро сроднились и сдружились.
Безденежье не особо удручало — к нему привыкли.
«Надев военную шапку жены и свою форсистую шинель, под нее папашину душегрейку, я снес на базар запасную пару белья и, потолкавшись среди военного в основном люда, роящегося на холодном пустыре, обнесенном черным от копоти, шатнувшимся в лог, местами уже и упавшим забором, посреди которого стояли два дощатых торговых „павильона“, по которым гулял ветер, потому как тес с них был сорван, столбы щетинились ржавыми гвоздями и под крышами „павильонов“ угрюмо и пустынно гудело, я реализовал свой товар. На вырученные за белье деньги тут же, на базаре, в дощатой будке сфотографировался на паспорт, купил полбулки серого смятого хлеба и стриганул домой, радуясь тому, что жене выдали шапку, что головы у нас одного размера, вот только характеры разные. Совсем разные. Разительно разные. Но Бог свел, соединил нас, и родители ее доказали всей своей жизнью, что женитьба есть, а разженитьбы нет.
Через три дня я получил фотокарточки и отправился в райвоенкомат — сдавать военные и получать гражданские документы и обретать уже полностью гражданскую свободу».
Оказалось это делом не простым. Таких, как Астафьев, в городе было пруд пруди.
Помню, мы с Виктором Петровичем как-то подробно говорили о ситуации, которая сложилась в 1945 году после победы.
— Выходит вас, фронтовиков, встретили не с распростертыми объятиями? — поинтересовался я.
— Какие объятия, все кругом фронтовики. Да и те, кто дома оставался, — сплошь покалеченные. Вот нас с фронта еще двое заявилось. Обустраиваться надо, а как? Говорю же тебе, что даже на учет, помню, вставал как-то затяжно, тягостно.
Из армии сначала отпускали старший возраст, после пятидесяти, и женщин. Потом — во вторую очередь — тех, кто имел по три ранения. Вот это — меня коснулось.
Приехали мы в Чусовой в шинелишках, я — в пилотке, только у Марьи шапка была. А это же ноябрь, мороз под 30 градусов. Не забалуешь. Я при демобилизации получил 180 рублей денег и пару белья. Примерно такие же богатства везла моя жена. Между тем булка хлеба стоила 400 рублей. Тут можно пропасть без человеческого участия. И потому скажу, что в самой организации жизни, пожалуй, тогда больше было человеческого.
Нас в военкомат одномоментно съехалось несколько тысяч. В военкомате — две девчонки, с утра до ночи с солдатиками возятся, выправляют документы. Чтобы паспорт выдать фронтовику, надо кучу бумаг исписать, где-то заверить и прочее. Так просто у нас гражданином не стать. Сколько времени отнимали проверки! У порога военкомата ошивались с утра до вечера. По очереди забегали внутрь, чтобы согреться.
Помню, вышел к нам подполковник Ашуатов, тоже после фронта, только-только назначенный военкомом, и говорит: «Да-а! Так вы у меня пропадете — без документов и довольствия. Надо вам искать применение. Пойдете на снегоборьбу? Там, пожалуй, договорюсь».