53969.fb2 Виктор Астафьев - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

Виктор Астафьев - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 26

1956 г., Чусовой.

«Привет, Володя!

Давно от тебя ни слуху, ни духу. И я не подаю признаков жизни. Трудимся, брат. Трудимся так, что огонь из-под пера. Вчера поставил точку, и Марья начала печатать рукопись[78] на машинке. Ну, что тебе сказать о работе? Рукопись увеличилась на сто страниц. Это первое. Великолепная получилась, на мой взгляд, последняя глава, в которой Сережка воскрес. Вот, пожалуй, все, что я могу сказать о рукописи. Она еще не отстоялась, не отлежалась, и я, разумеется, не могу взглянуть на нее трезво-критически. Думал я ее доставить в Молотов перед праздником, однако воздержусь это делать. 10-го мая выезжаю на курорт и завезу попутно. Это время использую на то, чтобы лучше подчистить текст, выловить, что можно. Думаю один экземпляр прихватить с собой, может быть, в Москве кому-нибудь суну почитать. Да! Есть немаловажное событие в моей творческой жизни. „Детгиз“ серьезно заинтересовался моей персоной и заключил со мной договор на издание сборника. При этом получились такие казусы, которые удивили меня, и, вероятно, не оставят в равнодушии и тебя. В „Детгизе“ начисто забраковали „Тольку“… с большим скрипом и под вопросом оставили в прожекте сборник „Васюткино озеро“. Лучшими рассказами они признали „Схватку“ и „Землянику“. Во, брат, какие вещи! Это лишний раз подтверждает, что единого мнения на литературное произведение не может существовать. Когда поеду в Ялту, остановлюсь на несколько дней в Москве. Побываю в „Детгизе“, выясню все окончательно.

Очень много наслышан о конференции уральцев[79] (о ней мне писал Новосельцев, который, кстати, страшно жалеет, что обстоятельства помешали ему встретиться с тобой). Весьма мне понравилась статья Антокольского в „Литгазете“ об этом совещании. Мудрый мужик. О конференции до меня дошли лишь печатные отголоски, по которым судя, я сделал вывод, что молотовская литература была рыбой на безрыбье. Так ли это? Во всяком разу уже одно то, что белиберда, называемая „Навстречу жизни“[80], попала в полуположительные, меня сразило. Видно, в самом деле литература наша докатилась до ручки, когда такие вещи похваливают.

Однако не буду суров. Уже одно то, что нашу область наконец-то заметили, щекочет самолюбие и патриотические чувства. Да! Володя! Уехал ли Александров в Москву или все еще околачивается среди нас? Мне это интересно знать. Ибо остановиться мне в Москве не у кого, и, если он уехал, я рассчитываю на его гостеприимство. Вот пока все. Марья у меня придумала нынче болеть часто. В связи с этим сидим на могучей финансовой мели. И если Олег[81] там пошевелится и ускорит перевод сорока процентов, возражать не станем».

18 апреля 1960 г., Москва.

«Володя, привет!

Получил пакет и письмо. Отписываю на открытке, потому что нет под рукой конверта, и, если сразу не написать, потом уже все.

Я все это время писал новую вещь „Звездопад“. Получился или крупный рассказ, или маленькая повесть. Сейчас я ее отсылаю на машинку Марье и потом обсужу на нашем семинаре и пришлю или привезу в Пермь посмотреть. Весна пришла, много потех, говору, трепотни и масса дел. Володька Александров работает в „Молодой гвардии“. Работает пока усердно, чем меня удивляет немало. Я собираюсь с бригадой писателей в Куйбышев и Сталинград на неделю выступать. Привет всем ребятам и Александре Петровне[82] особливый.

Обнимаю, Виктор.

Москва, И-254, Добролюбова 9/4».

Последнее письмо отправлено в Пермь уже из Москвы, когда Виктор Астафьев учился на Высших литературных курсах. Этому периоду в жизни писателя и будет посвящена следующая глава.

Глава седьмая МОСКВА. НА ВЫСШИХ ЛИТЕРАТУРНЫХ КУРСАХ

О существовании Высших литературных курсов Астафьев узнал от В. В. Смирновой. Серьезно воспринял он и ее совет — непременно поучиться на них. «Разумеется, — предупреждала она Виктора Петровича, — никакой институт, никакие курсы писать вас не научат, но два года жизни в Москве, в творческой среде могут многое дать человеку, который хочет чего-то добиться и стремится к самоусовершенствованию».

Одними советами Вера Васильевна не ограничилась — она начала действовать, благо кандидатура Астафьева подходила по всем статьям. Был он уже членом Союза писателей, причем молодым, работал на периферии и высшего образования не имел — это также учитывалось при зачислении. Во время творческой командировки от журнала «Урал» в Игарку Астафьев, по его воспоминаниям, получил долетевшую в Заполярье телеграмму с извещением, что он зачислен на курсы и должен приступить к занятиям 1 сентября. В Москву он прибыл с опозданием на полмесяца. Шел 1959 год.

«Во время учебы на Высших литературных курсах, — вспоминает Виктор Петрович, — раздвинулись рамки моей окружающей среды. Москва с ее театрами, концертными залами, выставками, несколькими первоклассными преподавателями, единомышленниками и друзьями, много изведавшими, испытавшими, уже добившимися в литературе заметных успехов, — все-все способствовало духовному просветлению и нравственному усовершенствованию, способствовало прежде всего тем, кто к этому стремился, но не только водку пил. Гуляли, развлекались и мы, седые люди, пускали в аудиториях бумажных голубей. Нина Михайловна Молева, милейший человек, преподаватель истории искусств, самозабвенно отдававшаяся своему делу, называла нас „мои взрослые дети“. Да, да, мы отыгрывали и отгуливали пропущенную юность, молодость, кто и отнятое детство. Среди нас были не только фронтовики, рабочие, крестьяне, были и репрессированные, жертвы сталинских концлагерей. Они делились с нами „богатым прошлым“, открывали глаза на правду.

На курсах я не только много общался с курсантами и студентами Литинститута, но и пересмотрел весь тогдашний репертуар в столичных театрах, перечитал рукописи почти всех сокурсников и литинститутовцев, да и сам работал, написал повесть „Звездопад“, пяток рассказов, перевел по подстрочникам несколько произведений сокурсников из других республик.

Счастливые, плодотворные годы. Жаль, что всего их за первую половину жизни выпало лишь два».

Известный искусствовед Нина Молева, о которой столь тепло говорит Астафьев, на страницах «Литературной России» в 2009 году так вспоминала свою работу на Высших литературных курсах:

«Для меня все началось с 1958-го. Октябрь. Дом Герцена на Тверском бульваре. Комната третьего этажа — по преданию, та самая, в которой родился звонарь „Колокола“, — на тот день единственная аудитория еще только образовавшегося нового факультета Литинститута — Высших литературных курсов. Декан — „деревенщик“ Юрий Григорьевич Лаптев, зав. кафедрой мастерства — Виктор Тельпугов. И приглашенный преподаватель на дисциплину, которую еще никто не умел по-настоящему определить и осмыслить: психология создания художественного произведения (на материале истории мирового искусства).

Да, собственно, и с самими Высшими литературными все было далеко не очевидно. Учащиеся — со всех концов Советского Союза. От недавних фронтовиков до вчерашних заключенных концлагерей. По большей части с одной десятилеткой, но уже члены Союза писателей, авторы хотя бы одной вышедшей книги или нескольких опубликованных произведений. Приобретшие социальный (а зачастую и партийный) вес в родных местах. Уверенные в себе. Безапелляционные в суждениях. За пять учебных семестров им предполагалось дать основы гуманитарного образования. Нужду в нем кто-то испытывал, кто-то просто видел возможность прожить в хороших условиях в столице, завязать соответствующие профессиональные связи. Хотя никто не говорил об этом вслух, но преподавателям надо было применяться к своим слушателям. Никаких рычагов административного воздействия быть не могло — гарантия правления Союза писателей.

И первый же прокол. Положим, все идейно-партийные дисциплины не подлежали обсуждению, спокойно воспринималось литературоведение, но вот история искусства вызвала взрыв. Слушатели отказались тратить на нее время, и это притом, что лектором был приглашен один из ведущих советских искусствоведов профессор М. В. Алпатов, далекий от партийных перехлестов автор ряда монографических трудов по русскому искусству, отлично владевший словом. „Нет“ курса оказалось категоричным. Профессор предложил в качестве замены вчерашнюю аспирантку МГУ. Правда, с ученой степенью, с несколькими научными книгами, руководителя университетского семинара, считавшуюся хорошим лектором (диплом об окончании Щепкинского театрального училища). Ее он просил об одолжении, чтобы разрядить назревший конфликт („хотя бы в порядке опыта!“).

Список слушателей тогда не говорил ничего, сегодня — это страницы энциклопедии нашей литературы: Виктор Астафьев, Евгений Носов, Анатолий Знаменский, Новелла Матвеева, Юрий Гончаров (впрочем, уже тогда его называли русским Ремарком), Римма Казакова, ставший классиком Белоруссии Владимир Короткевич и его супруга чеченская поэтесса Раиса Ахматова, поэты Николай Панкин и Вячеслав Кузнецов (вчерашний офицер, едва ли не единственный сумевший по-настоящему достойно выступить против сусловской кампании 62-го года), Сергей Викулов, Юрий Пиляр, тульчанка Наталья Парыгина — всего около двадцати человек, среди которых неярких не было…»

Молодая преподавательница, о которой вспоминает Н. Молева, хорошо запомнилась Виктору Астафьеву. Я, например, не раз слышал от него слова восхищения и благодарности в ее адрес. Слушатели буквально были заражены ее трепетным отношением к истории. Исторических знаний катастрофически не хватало, тем более не было времени на их пополнение. В качестве выхода использовались выезды курса по историческим местам. Маршруты комфортабельного по тем временам автобуса, который выделял Союз писателей, пролегали через Владимир, Кидекшу, Суздаль, Ростов Великий, Тулу, Переславль-Залесский, Дмитров, Ярославль, Сергиев Посад, Александров, Радонеж, а также десятки маленьких русских городков, усадеб…

О впечатлении, которое произвели курсы на Астафьева, мы можем судить из письма более позднего времени молодому прозаику Анатолию Буйлову: «Мой вам совет: как только вступите в Союз писателей, добивайтесь, чтоб вас приняли на Высшие литературные курсы. Сами по себе курсы — благо, во всяком случае, для меня они были таковыми… Но еще большее благо — два года прожить в Москве, пообщаться с товарищами по труду (если в меру пить водку, времени для обучения остается) и прикоснуться к сокровищам отечественной и мировой культуры. За два года я посмотрел около шестидесяти спектаклей, посетил все постоянные выставки, приучил себя к серьезной музыке и т. д. и т. п. Это все необходимо, как воздух, в нашей проклятой и прекрасной работе…

Не обижайтесь на меня, что я вроде бы вмешиваюсь в ваши дела и в жизнь. Но мне так хочется, чтобы вы сократили путь „к себе“, ибо я сам всего добивался в одиночестве, лишь в зрелом возрасте начав осознавать себя и лишь на курсах приобретя настоящих, требовательных друзей».

Владимир Матвеевич Бахметьев (1885–1963) относится к самому старшему поколению советских писателей. Он начал печататься еще до революции в газетах Сибири, да и вообще его творчество в значительной мере связано с сибирскими реалиями. Может быть, поэтому, направляя ему письмо в период своей учебы на Литературных курсах, Астафьев рассчитывал на внимание и поддержку. А причиной, которая побудила молодого писателя обратиться к старейшему литератору, стала объявленная Гослитиздатом подписка на собрание сочинений В. Шишкова. Размышляя о готовящихся к переизданию произведениях, Астафьев недоумевает, почему ранний период творчества прозаика-сибиряка не отражен в собрании сочинений. Он обращается к Бахметьеву не только как к исследователю творчества Шишкова, но и его другу, надеясь, что тот может вмешаться, изменить ситуацию, повлиять на состав намеченных к печати томов, увеличить объем собрания. Виктор Петрович показывает себя не только поклонником Шишкова, но и знатоком его прозы.

Можно предположить, что Виктор Петрович ждал ответа. А может, надеялся и на общение со старшим коллегой. Следует также заметить, что сам Астафьев всегда откликался на зов своих более молодых товарищей по перу.

Письмо, отправленное из Чусового, прибыло в Москву 18 августа 1960 года. На конверте карандашом сделана, очевидно, самим Бахметьевым, пометка: «читатель о Шишкове». Все-таки жаль, если старый литератор, которого отличала «тонкая наблюдательность» (характеристика из энциклопедии), не проявил интереса к Виктору Петровичу.

Оригинал письма — три машинописные страницы, на которых встречаются и грамматические ошибки:

«Глубокоуважаемый Владимир Матвеевич!

Долго ждал я подписки на собрание сочинений Вячеслава Шишкова. Наконец, сегодня моя давняя мечта осуществилась — я оформил подписку. Оформил и тут же решил написать в „Гослитиздат“, нет, не благодарственное письмо, а давно наболевший вопрос: почему в наших издательствах, у наших литературных властей такое отношение к замечательному писателю, в ряд с которым можно поставить только одного-двух советских писателей? Почему после долголетних обещаний „Гослитиздат“ решил „удивить“ читателей восьмитомником? Это же, по существу, повторение посмертного издания избранных произведений Шишкова, с той только разницей, что там было уложено все в шесть томов. Вам-то хорошо известно, что еще при жизни Шишкова издавалось 12 томов его сочинений — это, если мне память не изменяет, еще до написания им „Угрюм-реки“ и „Пугачева“. Так неужели же сейчас нельзя было сделать хотя бы двенадцатитомник? Снова не включен в издание роман „Ватага“, снова нет ряда малоизвестных произведений Вячеслава Шишкова. Читатели снова должны верить на слово, что „Ватага“-де ошибочное произведение, что и в ряде других произведений Шишков ошибался и т. д. Было время, когда у нас все творчество Достоевского считалось ошибочным, и людей вынуждали подпольно, по альбомчикам и блатным песням узнавать Сергея Есенина, а за книгу Джона Рида садили в тюрьму. И вот до сих пор еще живы кое у кого эти тенденции, и они не доверяют читателям, боятся, что те не разберутся в ошибках и срывах того или иного писателя. И вот слабые в сравнении с другими произведениями, написанные в спешке, пусть нужные в свое время военные рассказы Шишкова печатаются без конца, включаются во все издания, а многое из творчества писателя замалчивается, утаивается от читателей. Мне, человеку, воспитавшемуся на книгах Шишкова, безмерно любящему этого силача в русском языке, великого выдумщика и недостижимого мастера в изображении людей, больно и обидно за покойного писателя, которого и при жизни-то замалчивали да поругивали время от времени. Да и как не будет больно, если на втором съезде писателей Шишкова упомянули один раз! Упомянул его Натан Рыбак в своем выступлении. А на Съезде российских писателей, где я присутствовал, его этак мимоходом хвалили за „Емельяна Пугачева“.

Диво-дивное! На этих же съездах воскурялся фимиам до небес таким писателям, которые и сами-то себя никогда не решатся поставить вровень с Шишковым.

Когда-то, в письме к Вам, Вячеслав Яковлевич сетовал на то, что у критиков он не в чести, но что радует внимание и интерес читателей к его произведениям и что, в конечном счете, это для писателя главное.

Да, это так, писатель пишет для того, чтобы его читали. И Шишкова читают, да еще как! Все последние издания „Угрюм-реки“, а их было довольно много, в нашей районной библиотеке постоянно на руках. А тут народ в основном трудовой живет, и, если уж что читает, так значит это действительно интересно. Пустяки тут не любят читать. И все-таки знают Шишкова больше как автора „Угрюм-реки“. Слов нет, это книга книг, и я уверен, что еще придут такие времена, когда по ней будут изучать историю русского капитализма, но не должно так быть, чтобы знали у нас Шишкова только наполовину. Писатель этот достоин того, чтобы его знали лучше, читали больше.

Вот поэтому-то я и не написал в „Гослитиздат“, а Вам. Надеюсь, что Вы принимаете участие в подготовке подписного издания и возможно сумеете как-то воздействовать на издательские власти и увеличить объем издания. Это крайне необходимо, на мой взгляд. Ведь даже многие из наших литераторов думают так, что Шишков и написал лишь то, что издается. Я вот учусь на Высших литературных курсах, и делал доклад на уроках по теории литературы о творчестве Шишкова, и видел, как люди удивлялись, слушая о жизни и творчестве этого исключительно даровитого писателя и широкодушного человека. А ведь я рассказывал-то о Шишкове литераторам! Да и пользовался-то я теми скудными материалами, которые есть в библиотеках и которые, в общем-то, лишь повторяют Вашу книжку о Шишкове.

Больше хочется знать об этом прекрасном писателе, больше и шире читать его. Шишков заслужил своим творчеством и своей жизнью заботливого, любовного внимания к себе, а о нем пишут лишь в дни юбилея его друзья, которых остается все меньше и меньше.

Извините, Владимир Матвеевич, за длинное письмо и за некоторую сумбурность. Дойдет ли моя просьба до издательских властей — не знаю, но пусть хоть Вам будет известно, что у Вашего покойного друга есть искренне любящий его поклонник, который восхищается его творчеством и не устает у него учиться трудному литературному делу.

С глубоким уважением

Астафьев

15 августа 60 г.».

Завязавшаяся позднее дружба писателя с маститым советским литературным критиком Александром Макаровым, характер возникшей между ними переписки позволяют нам сделать предположение, что в этом письме выражена не только любовь Астафьева к прозе В. Шишкова. В нем виден более широкий подтекст, призванный привлечь интерес маститого писателя к идущему вослед литератору.

Для Виктора Петровича понятие «сибирская» литература — отнюдь не пустые слова. В письме В. Колыхалову, посланном значительно позднее, 16 апреля 1969 года, из Вологды, он писал: «…Люблю книги сибиряков. В них, у талантливых, разумеется, авторов… всегда покоряет выпуклая образность, сочный и богатейший язык, сочная природа. Наш грубоватый, не подмазанный крылышком юмор, не вымученная, не выставленная напоказ честность и правда, правда непосредственная, неотразимая, как жизнь, которая вроде бы как сама собой, разумеется, и потому ее обычно принимают и воспринимают без ахов и охов и никакой излишней подозрительности к ней не проявляют. Такова уж она, настоящая правда: ее или принимают целиком, или отвергают, но тоже целиком, ибо она неделима и неотделима эта „исповедальная проза“…

Твоя книга написана в лучших традициях сибирской прозы, которая была и осталась, по моему глубокому убеждению, лучшей и определяющей в прозе 20-х и 30-х годов. Зазубрин, Ошаров, Петров, Иван Кратт, Шишков, Березовский, Жуков, Сейфуллина, Вс. Иванов, Черкасов (покойный, а не живой!) и множество других сибиряков зачали советскую прозу и продолжали ее с новейшим живописным блеском, они как бы изголодались по живому слову, по живому разговору, в душах их скопилось столько красок, столько живописных образов и эмоциональности, что они ее выплескивали удало, безудержно, темпераментно и иной раз одной страницы (у Шишкова, например) иному современному столичному „художнику слова“ хватило бы на роман — так они бедно заряжены жизнью, так мало видели и пережили.

Все это, присущее лучшим сибирякам, как бы само собой перешло к нам (да и как могло быть иначе? Мы ж росли, выросли на этой литературе!), и все это ярко, зримо и вещественно присутствует в твоей книге.

Но я глубоко убежден, что сибиряки наши, если б дали им возможность созреть, жить и работать, вспомнили бы, в конце концов, что до них были Достоевский, Толстой, Чехов, Бунин — в прозе; Пушкин, Блок, Некрасов — в поэзии, которые умели — да еще как! — писать и образно, и живописно, и удало, и правдиво, и… как хочешь. От стихийной, порой „голенькой“ прозы они постепенно переходили к мысли, и, если уж шла война и ее описывали, то не одними батальными сценами отделывались эти воистину мудрые художники, а мятущийся появлялся у них на позициях и мятущийся, чего-то ищущий граф, и мужичок, со „своих позиций“ пытающийся понять себя, мир и происходящее в этом мире. Если уж нищий студент угрохал старуху, то за него нравственные вопросы решал не всезнающий майор Пронин или мимо ехавший и случайно завернувший в роман секретарь обкома, а сам он, студент, обращал свой взор вокруг и в самого себя и все вокруг постигал — и высшую нравственность, и падения — путем мучительного размышления над сущностью человеческой жизни, над ее величием и мерзостью.

Тургеневы, Достоевские, Толстые достигли высших вершин в слове, потому что сделали это слово мыслительным и, мало того, пошли дальше, забрались туда, откуда возникает эта мысль — в человеческую душу.

Увы и ах! При всем блеске прозы 20-х и 30-х годов, особенно сибирской, она лишилась основного достижения нашей русской Великой литературы. Она изображала и только. Она, захлебнувшись, спешила вперед, летела, подхваченная круговертью событий и запущенной во всю мощь и на всю „железку“ собственной жизни. Еще раз говорю: дай ей время приостановиться, осмотреться, поразмыслить — литература эта непременно пошла бы в глубь явлений жизни, занялась бы самоанализом и осмыслением вновь народившегося общества.

Я думаю, не случайно почти всю сибирскую литературу вырубили под корень. Кто-то инстинктивно почувствовал, что она, если не представляет, то будет представлять опасность…»

Но вернемся к периоду учебы Виктора Астафьева на Высших литературных курсах. Сам писатель довольно часто и с удовольствием вспоминал эту пору своей жизни. Однажды я предложил ему побывать в его альма-матер, поговорить с новым поколением студентов-писателей. Астафьев согласился.

Встреча состоялась 17 декабря 1985 года. А лейтмотивом состоявшегося разговора стал тезис: «Каждый день что-то открывали…»