53969.fb2
Дорогой Феликс!
Я немножко подзадержался с ответом, ибо та женщина, что набирает мои каракули на компьютере, была шибко занята и не могла перепечатать то, что я написал к юбилею альманаха[112].
Когда-то, еще в городе Чусовом, я страшно завидовал нашему сотруднику в газете, хорошему охотнику, напечатавшемуся в „Охотничьих просторах“, и все мечтал сам там побывать. Уж и не помню, когда моя мечта осуществилась[113].
Я последние дни досиживаю в деревне, как в городе включат отопление, переберусь поближе к отопительным батареям. В лесу нынче снова не побывал, совсем плохо ходят ноги. Диабет сраный доканчивает меня, хуже стало со зрением, слухом, но главное, ноги плохо и на малое расстояние ходят.
Я написал-то многовато для юбилейного номера, вы уж выберите, что и сколько нужно. Ладно? Поклон всем охотникам из альманаха, хоть большинство из них зачехлили, как и я, ружья.
Я когда-то, прочитав книгу Булгакова „В Вожегу и обратно“, написал ему большое, проникновенное, как мне казалось, письмо, но написал с курорта „Загорье“, где все придурочное и почта тоже, и чувствует мое сердце, что письмо мое до адресата не дошло. Ты уж скажи ему от меня комплименты. Книжка мне очень понравилась, и вообще он мужик душевный, а такие не могут ничего плохого написать[114].
Значит, ты осел дома в огороде, как и я. А как же твои собаки, лайки, или, как в Париже, декоративные стали? У Алена Делона, курвы такой, в доме лайки. Это куда мы идем? Куда заворачиваем, один пинжак на троих, в нем и запинжачиваем.
Обнимаю тебя, Поклон твоим домашним.
Твой В. Астафьев».
«30 марта 2001 г.
Дорогой Феликс!
Получил второй том „Заповедников“[115]. Какое прекрасное обиталище подарил Господь этой неблагодарной, звероподобной свинье, что от рождения своего подрезает корни под собой, похабит землю, которая его кормит, терзает прекрасный лик матери-природы.
Теперь уж и не знает, как убрать за собой говно, как избавить от надвигающейся гибели это двуногое существо, смевшее называть себя разумным, чтобы погибнуть в безумии. Вот к нам, в такой дивный край, на берег Великой Реки волокут радиоотходы, уверяя всех, что это спасительное благо для России. Вернуть землю, определиться с крестьянами-кормильцами, которых сами же разорили, не могут уже, так хоть корку из щелей чужого стола выковырнуть… и еще какое-то время посуществовать. И никому из человеков нет дела до человека, ввергнутого в беду, так и живут по железному коммунистическому закону — отбери хлеб у ближнего своего, и пусть он умрет сегодня, а я подохну все-таки завтра. Безбожники! Неблагодарные твари с темным рассудком, они все же доканают жизнь на Земле.
Я лежал в больнице и довольно долго, на сей раз как-то совсем противно, со всяческими нехорошими предположениями, которые пока не подтвердились, но чувствую себя все еще хреново, какое-то странное недомогание, меняется давление, из высокого сделалось низким, тянет в сон, вот и сплю почти сутками, ничего не делаю, настроение аховое. Весна вот наступила после могучей зимы, это и радость, что скоро в деревню, может, уберусь и там совсем высплюсь, да за работу возьмусь.
В прошлом году из-за дождей и холодов столько понаписал, что все толстые журналы… позаполонил, да и тонких прихватил.
Я не понял, Феликс, куда я должен написать насчет книги отца[116]. Комитета по печати нынче нет, власти, ведающие книгоиздательством, где-то есть, но где? В издательства? В „Терру“ я могу написать, там меня издавали и вроде бы положительно ко мне относятся. Но есть конторы и издательства, где мое обращение не только не возымеет никакого действия, но еще и навредит, особенно, если эти конторы и деятели, ведающие ими, красненького цвета.
Напиши, пока на огород не смылся, или в какую-нибудь тайгу не наладился. Нынче все по маковку завалено снегами, ждут потопа вселенского.
Ну, обнимаю тебя и желаю доброго здоровья. Как твои ребятишки? Как собачонки? Горе им в Москве-то.
Твой В. Астафьев».
Это письмо стало последним в обширной переписке с Феликсом Штильмарком. А 9 января 2005 года я приехал в гости к Феликсу Робертовичу: ему хотелось увидеть новые публикации о Викторе Петровиче, хотелось поговорить, а может, и выговориться…
В начале разговора я показал Штильмарку новые книги Астафьева, статьи о нем, журнал «Пульс», целиком посвященный писателю. Смотрел с интересом, комментировал. Увидел затесь «Унижение»…
— Это затесь о глухаре и резиновой глухарке?!
— Да, прочитаете во врезке, что мы вместе были в зоопарке, когда Астафьев пережил это впечатление.
— Хорошо. Но вы мне обещали попытаться объяснить эпитафию, которую написал Астафьев, жесткую и все же несправедливую к жизни вообще и к его творчеству в частности[117].
— Отчасти согласен с вами. Я много размышлял, вспоминал, сопоставлял взгляды Виктора Петровича с тем, что было сказано им в этой эпитафии, о которой мы спорили в прошлый наш разговор. И вот что надумал. Одна из самых блистательных его затесей-прорицаний, та, где Виктор Петрович пишет о том, что, как надеется он, и умерший человек может слушать музыку. Сказано возвышенно и проникновенно! Вот именно эти слова и я считаю его подлинной эпитафией.
— Пожалуй, это вы тонко подметили. А тот текст… что ж, просто будем знать и помнить о нем, — сказал, помолчав, Штильмарк.
Разговор зашел о музыкальном вечере памяти Астафьева, который состоялся в мае 2004 года в Московском театре «Новая опера» им. Е. В. Колобова. Звучали любимые музыкальные произведения Виктора Петровича, которые до слез потрясли тогда слушателей — творческий коллектив театра оказался на высоте. К этому событию был также приурочен выход книги «Созвучие», в которую были включены все литературные труды Астафьева, связанные с музыкальной темой, а также высказывания Е. Колобова о музыке.
Во время разговора Феликс Робертович с интересом рассматривал альбом со снимками, которые я сделал в Овсянке в дни празднования 80-летия В. П. Астафьева.
Увидев фото со скульптурой «Царь-рыба», заметил:
— Нет, не шедевр.
— Но как памятный знак, — возразил я, — это не вызывает отторжения. Что-то ведь надо было поставить на том месте.
Замечу, что вид со смотровой площадки на Енисей, Овсянку и окружающие окрестности, возможность окинуть их одним взором оставляют незабываемое впечатление. И знак «Царь-рыба», на мой взгляд, вполне вписывается в эту прекрасную панораму…
— Место там, да, красивое… Рвет память прожитым… Меня, да и самого Виктора Петровича, думаю, тайга тянула прежде всего как охотников. Не представляю себе поход в тайгу за «чистыми» впечатлениями, то есть без ружья, топора, котелка… Для общения с тайгой человек должен быть подготовлен и оснащен. Она не терпит слюнтяев. Михаил Пришвин говорил, что природа не любит праздного любования. У тайги, пожалуй, есть некое женское начало — человек должен с ней слиться. И если это происходит гармонично, то и возникает ощущение прекрасного, устанавливается гармония. Любовь к тайге не может быть платонической. Опять же, говоря словами Пришвина, — природа любит пахаря, рыбака, охотника. Тайга не принимает эстетов.
Как и водится у таежников, от охоты Штильмарк перешел к рыбалке.
— Мои размышления над описаниями Астафьева и личное общение с ним вдруг дали мне несколько неожиданный крен в понимании, откуда идет его увлечение рыбодобычей. Пожалуй, больше самой ловли, азарта, он любил рыбные лакомства — уху, приготовленную на костре, свежежареную и иначе приготовленную рыбу. Мы знаем многих увлеченных рыбалкой людей, которые к самой пойманной рыбе остаются равнодушны, не едят ее. Виктор Петрович любил не только добывать рыбу, но именно есть. Его уха — это рыба, опущенная в котелок головами вниз, одни лишь хвосты торчат. И вот такой крутой рыбный навар он просто обожал. У Астафьева, выросшего на реке, а потом жившего в Игарке, укоренилась потребность в рыбе с детства. Наверное, для енисейских мужиков это нормальная, естественная потребность. Человек, выросший на большой реке, без рыбы обходиться не может. Люди, выросшие на больших реках, — естественные рыбоеды.
— …А вот тоска по таежной тропе сердце все время гложет, — продолжил после паузы Штильмарк. — И сейчас, когда рассказываю и вспоминаю, особенно сильно. Потому и в прошлом году, хоть и чувствовал себя неважно, а только пригласили в Енисейск, тотчас согласился, засобирался. Хотелось еще раз в тайге надышаться. Думаю, и у Астафьева эта потребность была постоянной. А со стороны она может казаться странной.
Здесь я вспомнил и рассказал Феликсу Робертовичу один случай. Как-то Виктор Петрович мне говорит: опять лечу в Эвенкию. Я ему: вы же только-только хворали, а тут опять новое испытание для организма… Нет, возражает, там я, наоборот, и отдышусь, и отлежусь, и отъемся… Это, Юра, как профилакторий, только самый первоклассный, натуральный.
— И все же я считаю, — продолжил Феликс Робертович, — вот эту тягу Астафьева к таежным скитаниям чем-то большим, чем просто отдых, отвлечение от работы. Он там все же находил что-то помимо сюжетов…
Тот разговор об Астафьеве с большим ученым, добрым и обаятельным человеком оказался последним. Через три недели Ф. Р. Штильмарка не стало — сердце не выдержало.
В 1960 году, будучи слушателем Высших литературных курсов, на одной из встреч в Перми с руководством местного отделения Союза писателей Астафьев решительно заявил, что после учебы в Чусовой не вернется. Ему, мол, даже дорога на электричке от Чусового до Перми и обратно «обрыдла», но главное — нет творческой среды. Тогда же Астафьев всерьез задумался о переезде в Сибирь.
Но, по свидетельству его жены Марии Семеновны, начальство в тот раз «урезонило» Виктора Петровича. Напомнили ему, что здесь он родился как писатель, сумел о себе заявить, и как-то не очень благодарно будет с его стороны, если он уедет в другой город. Было твердо обещано решить квартирный вопрос.
Совсем кстати в ту пору в центре города строился приличный дом. Астафьев вспоминал, как он более года ездил смотреть, как продвигается строительство дома, в котором была обещана квартира. Боялись они с женой, что ее или займут, или передумают давать.
«Спустя восемнадцать лет после войны, — пишет он, — мы получили долгожданную квартиру; и тогда я запомнил навсегда родившуюся в ту пору поговорку, что жизнь советского человека делится на две половины: до получения квартиры и после получения таковой. Квартира сдана нам была без света, без воды, без газа, с бетонными пробками в трубах и вывороченной плиткой в совмещенном туалете…» А меж тем семья к тому времени состояла из пяти человек: Виктор Петрович и Мария Семеновна, дочь Ирина, сын Андрей и племянник Анатолий. Хоть квартира была и трехкомнатная, особо в ней не развернешься — ведь все в семье уже взрослые.
Так что почти сразу же возник вопрос о приобретении домика в деревне, где бы Астафьев мог уединяться, чтобы его никто не отвлекал от главного дела — творческой работы.
Тут надо сделать небольшое отступление.
При всех сложностях жизни в Перми в послевоенные десятилетия там сложилась довольно благоприятная обстановка для молодых авторов. Это происходило потому, что в областном центре имелось свое издательство, в котором работали отзывчивые люди, считавшие своим долгом помочь начинающим писателям встать на ноги. Не случайно, например, Астафьев называл одной из важнейших за годы жизни на Урале встречу с Борисом Никандровичем Назаровским. Знакомство с ним постепенно переросло в крепкую дружбу.
Этот, по словам Виктора Петровича, «культурный и мужественный» человек, который к тому же мог отстаивать свое мнение, возражать «верхам», к тому времени из идеологического кресла руководителя областной партийной газеты «Звезда» перекочевал на должность главного редактора книжного издательства.
«Нашему брату» (молодым авторам. — Ю. Р.), писал Астафьев в статье «Подводя итоги», вдвойне повезло, ибо на хозяйстве издательства директорствовала Людмила Сергеевна Римская — женщина умная и изворотливая, знавшая толк в людях, любившая литературу и литераторов, особенно молодых, не менее, чем своих родных детей. В пристяжке к ней и оказался «ироничный, тонко воспитанный меломан, эстет, проницательный человек и читатель» Б. Н. Назаровский.
«Не всякого якова он подпускал к себе, не всякому оказывал доверие и, тем более, наделял дружеским расположением. Я удостоился всего этого, хотя поначалу с трибун посрамлял начальника своего, называл душителем талантов…» Несмотря на это, «старик» проявил к задиристому молодому дарованию «большое отеческое снисхождение» (по оценке самого Астафьева), опекал и помогал его творческому становлению.