53998.fb2 Владелец Йокнапатофы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 35

Владелец Йокнапатофы - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 35

Вообще, к сильным мира сего писатель никакого почтения не испытывал. Когда в 1961 году Джон Кеннеди пригласил его, среди других крупных представителей культуры, в Белый дом, Фолкнер от визита уклонился, заметив, что не стоит пускаться в такую дальнюю дорогу, чтобы пообедать с незнакомым человеком.

Но, отказываясь быть "делегатом", тем более -- ангажированным пропагандистом, Фолкнер теперь готов был и даже ощущал внутреннюю потребность общаться с миром не только через книги.

Власти предложили ему серию поездок, и он согласился, не забыв, впрочем, оговориться: "Я не оратор, никогда им, не был... я также и не "литератор" в буквальном смысле, слова. Я провинциал, который просто любит книги, но не авторов, и не организаторов литературного дела, и не критику. Так что, если бы я отправился куда-либо как писатель или знаток литературы, американской или другой, ничего хорошего из этого не получилось бы. Лучше мне, независимо от профессии, быть просто частным лицом, человеком, которому небезразлично понятие "народ", "гуманность", человеком, который верит в них и который озабочен уделом людей, их будущим".

В середине 50-х годов Фолкнера подолгу не бывало дома.

Август 1954-го он провел в Латинской Америке. Из Сан-Паулу, где была организована международная писательская встреча, отправился в Лиму, затем в Каракас. На пресс-конференциях, в интервью, да и с трибун, в конце концов, тоже -- куда от них денешься -- писатель говорил о том, как важна солидарность и губительно непонимание, а особенно -- разделенность народов.

Год спустя он отправился в четырехмесячную поездку по Азии и Европе.

Япония. Каждодневные, на протяжении двух недель; семинары в университете Нагано, а помимо того -- опять-таки пресс-конференции, интервью, выступления. В этих краях писатель, можно предположить, чувствовал себя неуютно, только десять лет прошло, как сброшена была на Хиросиму американская бомба. И он не собирался делать вид, будто ничего не было или все забыто, не уходил от неудобных вопросов. Быть может, трагический опыт недавнего прошлого и заставлял его с такой настойчивостью говорить о том, как важны неизменные истины человеческого сердца, общий язык людей. Одно из выступлений Фолкнер начал так: "Все вы знаете американских солдат. Я не солдат, и мне хотелось бы говорить с вами не как солдату и только отчасти как американцу.

Я хотел бы говорить просто как человек, как чужеземец, которому ваша страна оказала гостеприимство и который хотел бы дать японскому народу более верное представление об Америке, чем это, может быть, делали солдаты.

Мне хотелось бы, вернувшись домой, привезти с собою отсюда то, что, возможно, поспособствует укреплению отношений не между японцами и американцами, но между людьми.

Сейчас слишком часто произносят речи, поучают друг друга. А мне так кажется, что, если мы хотим сделать этот мир хоть немного лучше, стоит не произносить речи, не читать лекции, а просто беседовать".

Манила. Здесь Фолкнер провел всего три дня, и 0ее они до предела были заполнены встречами с профессиональной и не только профессиональной публикой. Велась запись этих встреч, впоследствии вышла брошюра "Фолкнер об истине и свободе". Название говорит само за себя. О чем угодно рассуждал писатель, отвечая на вопросы, -- от фольклора до проблем межрасовых браков. Но все время возвращался к главному: "Человек выстоит, потому что он>наделен характером, интеллектом и душой. Ему дан дар изобретательства, и он придумал машины, чтобы сделать их своими рабами; но опасность состоит в том, что создатель сам превратился в раба. Ему придется победить рабство, ему придется победить, взять под контроль машины, потому что у него есть душа. Интеллект заставит его поверить в то, что все люди должны быть свободны, что все ответственны перед всеми, а не перед машинами, -- перед народами, перед семьей человеческой".

Далеко все-таки глядел этот "неписатель" -- словно догадывался, что будут и Чернобыль, и гибель "Челленджера". Это к вопросу о том, кто кем владеет: человек машиной или наоборот.

Италия -- семинары в Риме, Неаполе и Милане. Чисто профессиональные беседы обрываются вторжением иных проблем -- тех, от которых зависит не будущее литературы, но будущее человечества. Именно здесь Фолкнер узнал о зверском убийстве негритянского мальчика по имени Эммет Тилл и здесь сделал заявление для Юнайтед Пресс.

Париж, Лондон, в конце путешествия Рейкьявик -- а еще через полгода Афины. Еще в аэропорту журналисты попросили сказать что-нибудь греческому народу. "А что я могу сказать вашему народу -- самому прекрасному и гордому и независимому из народов мира? Ваша страна -- колыбель цивилизации. Ваши предки -- отцы и матери человеческой свободы. Что еще может сказать американский фермер?" Позднее, уже дома, в Америке, Фолкнер так вспоминал эту поездку: "Люди ведут себя так, словно прошлое, как бы удалено оно ни было, все еще разлито в солнечном свете сегодняшнего дня, в запахах весны; вы не ожидаете, конечно, встретить на улице призраки Древней Греции или увидеть оживших богов, но у вас такое чувство, будто они рядом и все еще всесильны, не враждебны, но всесильны".

Надо полагать, фолкнеровские слушатели в разных концах света кое-что от общения с ним получили -- ближе, понятнее стали его книги. Но самому-то ему эти странствия -- нужны были? дали что-нибудь как писателю, сочинителю историй? Ведь не за тем же он, в самом деле, отправился по столицам мира, чтобы миссионерствовать. Не по нраву это ему, да к тому же -- что добавил он по существу к лаконичным словам Нобелевской речи и обширному плану "Притчи"? По совести говоря -- ничего, и он сам это знал.

И все-таки выход в мир бесследно не прошел. Разумеется, Фолкнер и раньше догадывался, что его Йокнапатофа -- не точка на карте, люди Йокнапатофы -- не случайные пришельцы, которые в свой срок уйдут, не оставив и следа присутствия на земле. Теперь он в своей вере укрепился: его, Фолкнера, слышат, понимают, а если не понимают -- то хотят понять. Как ни мал камень под названием Йокнапатофа, убери его -- вселенная и впрямь рухнет. Укрепился писатель и в иной давней вере: мир един, и это единство слишком дорого, чтобы в защите его полагаться на одних лишь политиков и профессиональных "делегатов". Вновь и вновь возвращался Фолкнер в своих беседах и встречах к одному и тому же: национальный характер, национальная история, национальная культура, не говоря уж об идеологии, политике и т.д., -- эти понятия имеют смысл и ценность лишь до тех пор, пока сохраняется высшее осознание всечеловеческой общности. И долг писателя -- всячески это осознание углублять.

"Я думаю, что место действия в романе не имеет особенного значения, ведь романист пишет об истине; под истиной я имею в виду то, что свойственно всем народам, -- любовь, дружбу, мужество, страх, алчность; и, разумеется, то, что пишешь на языке, который знаешь, на языке родной своей земли. Сомневаюсь, что среда или пейзаж могли бы послужить достаточно питательной пищей для воображения, это просто подходящий инструмент писательской работы. Я пишу об американском штате Миссисипи, потому что знаю его лучше всего. Филиппинец будет писать о своей стране, потому что он ее знает лучше всего. А китаец -- о Китае. Но то, что один говорит по-испански, другой -- по-японски, третий -- по-английски, -- всего лишь историческая случайность; все они говорят о первостепенных, фундаментальных истинах, которые признаются повсеместно".

За этими выстраданными словами -- опыт человека, перед глазами которого прошли трагедии XX столетия и который в своем захолустье понял их смысл не хуже, чем те, что неизменно оставались на передовой. За ними также и собственно писательский опыт. Ни за что в жизни Фолкнер не согласился бы, что "Притча" написана была зря. Да и не была она, разумеется, написана зря. Иное дело, что, завершив эту книгу, писатель, по-видимому, вновь обнаружил, что об универсальных истинах лучше говорить все-таки на привычном языке. Во всяком случае -- для него лучше. А может, и не только для него: не мог он во время многочисленных встреч с читателями не почувствовать, что Йокнапатофа вызывает больший душевный отклик, нежели возвышенная символика "Притчи".

Так он в очередной, и теперь последний, раз вернулся домой.

"Понемногу работаю, пишет Фолкнер в самом конце 1955 года Саксу Камминзу, -- над следующей книгой о Сноупсах.

Правда, нет пока былого огня, дело движется медленно, но, если я только еще не до конца выдохся, даст бог, скоро разогреюсь, и все пойдет как надо. В Миссисипи сейчас жить так плохо, что в литературе только и можно найти спасение". Действительно, книга писалась стремительно. 19 августа 1956 года Фолкнер сообщает Джин Стайн, дочери видного музыканта, с которой он познакомился два года назад в Париже, а недавно дал интервью, где наиболее полно изложил свои взгляды на литературу: "Книга продвигается превосходно, непринужденно... Всякий раз, когда я начинаю надеяться, что исписался и можно кончать, обнаруживаю, что эта болезнь неизлечима и, должно быть, в конце концов меня угробит". Ей же -- десять дней спустя: "Заканчиваю книгу. Она разрывает мне сердце, написал на днях одну сцену и едва не разрыдался. Я думал, что это всего лишь забавная история, но ошибся".

Роман "Городок" был опубликован 1 мая 1957 года. Но еще до этого срока и даже до получения корректуры Фолкнер принялся за "Особняк" -- последнюю часть трилогии. И снова работа продвигалась уверенно, без затруднений, все, видно, наконец встало на свои места. Да и то сказать -- двадцать лет прошло после "Деревушки", а после "Отца Авраама" -- так и больше тридцати.

Единственная, по существу, трудность заключалась в том, что обнаруживались некоторые расхождения, в основном хронологического свойства, с "Деревушкой". Впрочем, даже и это в глазах писателя особой проблемы не составляло. Издатели настойчиво просили наладить соответствия, а Фолкнер отвечал: "Я -- ветеран текущей литературы. В моем словаре синонимов "жизнь" означает то же, что "движение, перемена, постоянное обновление", а "эволюция" в том же оптимистическом словаре соответствует "улучшению". Так что, если написанное мною в 1958 году ничем не отличалось бы от написанного в тридцать восьмом, мне следовало бы оставить это занятие двадцать лет назад". Далее он возвращается к излюбленной своей мысли, что "факт" не имеет ничего общего с "истиной". Впрочем, на некоторые исправления Фолкнер, хотя и неохотно, соглашается, но пусть они в таком случае коснутся "Деревушки" -- новых изданий этого романа. Ибо движение останавливать нельзя, нельзя им жертвовать в угоду повествовательной точности. Ту же мысль он высказал в Виргинском университете, сразу после публикации "Городка". Неважно, что перемешиваются даты или что одни и те же эпизоды в разных книгах выглядят по-разному. В них участвуют "живые люди, я постарел -- и они постарели и немного изменились, вернее, изменилось мое о них представление... Теперь я знаю людей лучше по сравнению с теми временами, когда только придумал своих героев".

Иное дело -- удалось ли обновленное знание очеловечить. Критика встретила "Городок" скептически, даже прохладнее, чем "Притчу". Тогда хоть говорили о величественной неудаче. А теперь -- "скука", "вялое письмо", "дело не просто в том, что "Городок" -- плохой роман великого писателя, хуже, что Фолкнер все более и более утрачивает интерес к сочинению того, что называется "романами"". И даже Малкольм Каули написал так: "При всем желании не можешь возбудить в себе интерес к персонажам "Городка". Ибо когда персонажи торжественно вещают о своих моральных обязательствах, обыкновенные человеческие отношения уходят в густую тень. Герои общаются друг с другом, по преимуществу, посредством возвышенной словесной жестикуляции".

Выходит, Фолкнер, по существу, переписал "Притчу", только дал героям имена да перенес действие из условной Франции в реальную Йокнапатофу, ну и еще освободился от символики?

Согласиться с этим трудно.

Повествование поочередно ведут трое -- Гэвин Стивенс, Рэтлиф и Чик Мэллисон, совсем еще мальчик, не доросший пока даже до тех лет, когда (как в "Осквернителе праха") унаследованное от предков сознание южанина проводит четкую границу между черным и белым цветом кожи. "Это был своеобразный "прием", -- поясняет автор, -- мне не нравится это слово "прием", но смысл заключается в том, чтобы взглянуть на предмет с трех разных точек зрения. Так, осматривая памятник, обычно обходишь вокруг него, взглянуть с какой-то одной стороны оказывается недостаточно. Кроме того, хотелось рассмотреть предмет сквозь призму трех различных сознаний. Одно из них было "зеркалом", которое отражало только правду, потому что для этого сознания не существует ничего постороннего. Иной была точка зрения человека, который вел себя как-то искусственно, ибо пытался действовать в соответствии с внушенными ему понятиями о добродетели, независимо от собственного о ней представления и от того, что в нем самом было воспитано уважением к образованию в старом, классическом смысле. И наконец, точка зрения человека, воспринявшего добродетель инстинктивно, нет, -- скорее с практической стороны, потому что так ему удобнее".

Нетрудно понять, о ком в каждом случае идет речь. "Искусственное", или, если угодно, проповедническое сознание -это, разумеется, Гэвин Стивене; это он, сказал бы Каули, "жестикулирует", он вещает, рассуждает возвышенно о чести, гордости, добре, "факте", "истине" и т.д. Впрочем, рассуждает так, чтобы его, по возможности, могли понять земляки, которые Гарварда и Гейдельберга не кончали, хочет освободиться от искусственности, обнаруженной в его поведении азтором.

А другие и вовсе не впадают в пафос; их голос -- это даже, собственно, не их голос, не какая-то специально выделенная точка зрения. Это точка зрения народа, вырабатывавшаяся на протяжении долгого времени и осуществляющаяся как бы независимо от ее случайных выразителей. Недаром Чик Мэллисон, едва начиная рассказ, предупреждает: "Когда я говорю "мы" и "мы думаем", то имею в виду Джефферсон и то, что думали в Джефферсоне". И мы привычно не сомневаемся в праве ребенка представительствовать от имени этого "мы" -- он здесь родился, и этим сказано все.

Нет, "Городок" -- это не просто материализация чистой духовности "Притчи". Это даже не просто продолжение "Деревушки".

Что можно было бы ожидать от продолжения -- в формальном смысле?

Например, дальнейшего рассказа о карьере Флема Сноупса. Есть он в "Городке"? Есть. Мы узнаем, что, перебравшись из Французовой Балки в Джефферсон, Флем получил место смотрителя электростанции, где, путем обычных махинаций, преумножил состояние. Потом стал вице-президентом банка, потом -- президентом, а в придачу прибрал к рукам особняк майора де Спейна -своего предшественника. Но все это остается где-то на периферии -- всего лишь сюжетная рамка.

Чего еще можно было бы ожидать от продолжения?

Например, какого-то нового взгляда на того же героя, более глубокого проникновения в его суть. Есть и это. "Вы говорите, -- обратился к Фолкнеру слушатель -- студент Виргинского университета, -- что созданные вами характеры -- живые люди. Но у меня возникло впечатление, что Флем Сноупс, например, -- это символ". Фолкнер не согласился: "Мне кажется, я не выдумал тот бесчеловечный характер, каким представляется Флем. Джейсон Компсон в другой моей книге совершенно бесчеловечен. В реальной жизни я встречал людей, полностью безнадежных с точки зрения собственно человеческих свойств, старых человеческих истин -- сострадательности, жалости, мужества, бескорыстия. Флем бесчеловечен, но это живой человек. Я не собирался делать из него символ".

Думаю, правы были оба -- и писатель, и читатель, просто Флем, каким видим мы его в "Деревушке", не равен самому себе в "Городке". Стылое изваяние, манекен приходит в движение. Разумеется, Сноупсу, как и ранее, совершенно не знакомо чувство, он по-прежнему отделен от морали и преступает человека как досадную помеху на пути к могуществу. Но теперь Флем хотя бы раскрывается в своих побуждениях и поступках, они отчасти утрачивают характер устрашающей анонимности, а потому и сам Флем перестает быть фатально неуязвимым.

Однако же и этот психологический сдвиг тоже не сфокусирован, тоже составляет лишь попутный интерес повествования.

Или еще одна тема, заявленная в общем плане трилогии как одна из ведущих, -- катастрофическое распространение, самовоспроизведение Сноупсов -стаи, сметающей на своем пути все живое. В "Деревушке" мы фактически видим только одного, главного, Сноупса. В "Городке" у него появляются спутники: давно ждавший своего часа Монтгомери Уорд с его подпольным "порноклубом", затем А.О.Сноупс, торговец скотом (ему посвящена вставная новелла, которую Фолкнер написал около двадцати лет назад). А раз Сноупсов стало много, то и наблюдателям становится понятно то, что автор понял давно: есть не просто люди, которых зовут Сноупсами, есть явление -- сноупсизм. Его суть пытается сформулировать Рэтлиф: "Сноупсам все всегда удается оттого, что они все, как один, стараются добиться того, чтобы слова "быть Сноупсом" значили не просто принадлежать к зоологическому виду, но и не ведать неудач, и добиваются этого, соблюдая одно-единственное правило, закон, священную клятву -- никогда никому не открывать, как им это удается".

Только и Сноупсов муравейник отодвинут в сторону или существует, копошится, как фон, иногда видимый, но часто незримый. Его можно уплотнять, расписывать как угодно, но все-таки ничего принципиально нового не добавляется.

Иное дело -- то, что на этом фоне происходит, что этой тяжелой глыбе противостоит или способно противостоять.

Рэтлиф говорит: "Теперь мы их заполучили, теперь они наши. Правда, я не знаю, за какие прошлые грехи Джефферсон заслужил такую кару, завоевал это право, заработал это преимущество. Но так уж оно случилось. И теперь нам надо бороться, сопротивляться, надо терпеть и (если только сможем) выжить".

Вот это действительно перемена. Или, если угодно, продолжение, но продолжение существенное -- то есть развитие, преодоление найденного ранее.

Сноупсы, покорение Йокнапатофы -- вот тема "Деревушки".

Йокнапатофа, Джефферсон против Сноупсов - вот тема "Городка".

Сравнительно с первой частью трилогии заметно обновляются декорации. Здесь возвращается старый Юг -- не только как система ценностей и образ жизни, но также и как символ сопротивления (форт, крепость, - говорит Рэтлиф) смертельному врагу.

Я могу понять критиков романа -- скучно. Скучно перечитывать давно читанное и знакомое -- блистательные военные подвиги полковника Сарториса, безумие молодого Баярда, женщины -- наследницы и хранительницы легенды, которые упрямо верят, что "не только история Америки, но и всемирная история еще не дошла до рождества 1865 года, потому что, хотя генерал Ли... и капитулировал, война не была кончена, и последующие десять лет покажут, что даже та мнимая капитуляция была ошибкой". Скучно не просто потому, что не ново. Печальнее то, что давние истории утратили первозданную свежесть и теперь действительно готовы превратиться в назидание, потому что сильное некогда переживание вытесняется едва ли не фразой из учебника, который передают из поколения в поколение. Раньше были флаги в пыли, был чистый серебряный звук трубы, а ныне? Вот как ныне: "Мы все, в нашем краю, даже пятьдесят лет спустя, идеализировали героев проигранного сражения, тех, что доблестно, неотвратимо, невосстановимо потерпели поражение". Раньше истории разворачивались у нас на глазах, люди страдали, умирали и поднимались снова, -- теперь жизнь теснится в нескольких строках, в нескольких абзацах, в перечнях имен, и главное уже не события, и даже не имена, судьбы, за ними стоящие, а краткий итог: "Ты высишься, бестревожный и недосягаемый, над этим осколком человеческих страстей и надежд и несчастий -- над честолюбием и страхом, вожделением и храбростью, над отречением и жалостью, честью, грехом и гордостью, -- и все это непрочное, тленное связано, спутано, пронизано, как паутиной, как тонкой стальной основой ткани, хищной алчностью человека и все же устремлено к его мечтам".

Это, положим, привычное красноречие и привычное проповедничество Юриста -- Стивенса, но ведь и в сознании других персонажей Йокнапатофа отчасти тускнеет, во всяком случае не находит новых красок.

Скучно.

И все-таки устало-ностальгическая нота прозвучала в романе не случайно; она нужна была здесь, этически, если угодно, необходима.

Мы -- они: этой противоположностью движется вся книга.

Вот что было: честь, достоинство, благородство. Может, все это и преувеличено легендой до неправдоподобия, тем не менее в представлении общины -- это реальность, это источник развития, надежда на будущее.