54105.fb2
Положение в районах, оккупированных немцами, было сложное.
В те дни тяжелой для нашей родины осени 1941 года гитлеровские захватчики чувствовали себя победителями, мечтали о завоевании России до Урала. В населенных пунктах гитлеровские коменданты действовали грубо и примитивно. Фашистские пропагандисты старались всеми способами деморализовать население оккупированных районов Белоруссии. С этой целью в некоторых местах они бесплатно раздавали населению сахар, белую муку, крупчатку, одежду, обувь и другие товары, награбленные с советских складов. При этом не было недостатка в самой беспардонной демагогии и лжи: берите, мол, такого добра в Германии на сто лет вперед заготовлено.
Колхозы, как это ни казалось на первый взгляд странным, продолжали вначале существовать почти повсеместно. Многих председателей колхозов гитлеровцы оставили на своих местах и даже требовали от населения деревень, чтобы оно работало сообща, прежним артельным способом. В то же время гестапо изощрялось в различных приемах улавливания легковерных. Оккупанты не брезговали никакими методами лжи и провокаций.
Так, например, когда гитлеровцев крепко ударили под Москвой и они были вынуждены снять свои войска, дислоцированные в Витебской области, агенты Геббельса и гестапо собрали бургомистров волостей и председателей колхозов Витебской области и объявили им, что решающие успехи германских армий на востоке позволяют отменить военное положение и приступить к мирному строительству. Что они-де получили возможность распустить своих солдат и офицеров в отпуска…
А чтобы эту ложь как-то обосновать, они показывали проекты различных культурно-просветительных и промышленных зданий, которые ими якобы намечены к стройке. В Лепельоком районе они показывали даже котлованы, подготовленные, как позднее выяснилось, для установки дальнобойных орудий, и говорили собранным на совещании людям о сооружении здесь большого театра для белорусской молодежи, о закладке мощного велозавода и колоссальных цехов мануфактурной фабрики.
Пытались они расположить к себе население всяческими способами, между прочим и через бойцов Красной Армии, попавших в окружение. Захватив в плен окруженцев, пробиравшихся к линии фронта в первые месяцы войны, фашистские завоеватели иногда милостиво отпускали их «до матки». Позднее, узнав, что «матки» у большинства бойцов в Москве, Горьком или на Урале, они поняли свою ошибку и стали отпускать домой только военнослужащих из оккупированных районов, требуя при этом от родителей соответствующей подписки, а остальных направляли в лагери. Но прекрасные белорусские люди нередко брали из лагерей всех, кого можно было взять, объявляя их своими ближайшими родственниками, и немало окруженцев получили благодаря им свободу.
Для своего аппарата управления гитлеровцам не всегда удавалось находить подходящих людей, и поступали они иногда очень своеобразно: старостами деревень или даже бургомистрами волостей назначали первых попавшихся им на глаза колхозников, которых в этом случае заставляли подписывать стандартное обязательство. Подобным методом они иногда вербовали людей и в полицию. Среди партизан хорошо известен был случай, имевший место в поселке Кащенно, Холопинического района. В октябре в поселок нагрянуло несколько десятков гестаповцев и полицейских из Краснолук. Немецкий офицер вызвал по списку тридцать крестьян и объявил им, что они назначены полицейскими. Среди отобранных действительно оказались выходцы из кулацких семейств и люди, судившиеся в разное время за уголовные преступления, но пять человек были патриотически настроенными колхозниками, никогда не высказывавшими никаких симпатий к оккупантам. Вызванным зачитали приказ и предложили взять оружие. Один из колхозников смело заявил, что в полицию не пойдет и оружие брать не будет. Тогда офицер гестапо объявил смельчака красным партизаном, вынул пистолет и застрелил его на глазах у всех. Остальные «согласились»…
Ночью гестаповцы напоили вновь испеченных полицейских самогоном и под утро повезли в Краснолуки. Там им поручили первое «дело»: заставили расстрелять две еврейские семьи. А затем раскрыли сундуки и предложили трофеи. Трое колхозников после этого убежали в лес к партизанам. Они заявили: «Людей расстреливать заставляют, гады. На такое дело пойдешь, как потом к своим обратно вернешься?!»
В этом была определенная система у гитлеровцев: делая завербованных соучастниками своих злодеяний, гестаповцы отрезали им все пути отступления. Всякий спровоцированный ими на варварские акты истребления мирных людей становился уголовным преступником.
Система провокационно-демагогических действий гестапо в первые недели и месяцы оккупации имела некоторый успех. Находились отсталые, слабые, неустойчивые люди, которые соглашались служить гитлеровцам или записывались на работу в Германии. Таких людей было относительно немного, но гитлеровцы их широко рекламировали и всячески пытались морально разлагать население в расчете на то, что советские люди, подавленные фашистской оккупацией, лишенные необходимой организационной связи, не смогут противопоставить им идейную силу советского общественного строя.
Большая часть партийно-советского актива ушла в армию или отступила на восток вместе с отходящими воинскими частями. Часть коммунистов осталась мобилизовать народ на борьбу. Но были и такие, которые в первое время растерялись, не зная, что делать, с чего начать.
Тактика гитлеровских завоевателей была несложной. Захватив чужую территорию военной силой, они считали задачу выполненной. Народ считали покоренным и обращались с ним как с заключенными в концентрационные лагери. Землю, леса, сырье, окот и хлебные ресурсы они считали завоеванным добром. Даже домашнюю птицу они приравнивали к дичи, на которую у них «охота» разрешалась прямо на улицах деревень и даже во дворах.
Фашистское командование, не соблюдая никаких норм, не ставило для своих солдат и офицеров никаких ограничений в отношении правил ведения войны. Гитлеровцы забирали у крестьян поголовно скот, хлеб, а мирное население мобилизовали на постройку и ремонт дорог, рытье окопов или угоняли на каторжные работы в Германию. Не выполняющих приказ военных комендантов жестоко избивали и направляли в лагери «смерти», а то и попросту расстреливали на месте. Местные коменданты располагали неограниченной властью.
Гитлеровскому солдату на завоеванной территории разрешалось все — от мародерства до насилования женщин.
Выпуская в занятых областях свои газеты, они пытались в них разлагать духовные устои советского народа — культуру, нравы, быт.
Такая тактика гитлеровцев в какой-то степени могла оправдывать себя в завоеванных капиталистических государствах, где у фашистских завоевателей имелась своя «пятая колонна», а моральные устои населения подорваны ложной буржуазной пропагандой. Но эти методы не были пригодны для обращения с советскими людьми.
Фашисты не учли особенностей и качеств советских людей, их преданности коммунистической партии.
Тактика фашистских завоевателей, основанная на насилии и терроре, не ослабила единства и сплоченности советского народа, наоборот — усилила его волю к борьбе.
Матерый фашистский колонизатор Вильгельм Кубе, сподручный Гитлера, идеолог фашистской партии, назначенный наместником Белоруссии — первой советской республики, оккупированной гитлеровцами, начал сжигать деревни и массами расстреливать людей за крушения поездов. Но очень скоро убедился, что это не ослабляет, а усиливает массовое партизанское движение в Белоруссии.
Тысячи больших и малых партизанских отрядов были организованы ЦК КП(б) Белоруссии и местными подпольными организациями коммунистов. Эти отряды объединяли сотни тысяч белорусских граждан, поднявшихся на борьбу с врагом, и громили фашистских оккупантов кто как мог.
В те первые дни зарождения партизанского движения я много думал, как выбрать правильное направление, парализовать деморализующее влияние гитлеровцев, организовать, связать людей взаимной ответственностью и общими боевыми задачами, — с этого, казалось мне, следовало начинать.
Нам нужно было продумать во всех деталях тактику нашей борьбы. Тактика партизанских групп, проживавших в деревнях, должна была отличаться от тактики отряда, базирующегося в лесах.
Допустим, жители деревни получили приказ немецких властей — восстановить мост на шоссе. Население восстанавливает мост и затем кто-то из «восстановителей» выводит его из строя. При умелом выполнении этой операции врагу не удастся найти виновников, не сможет он выяснить и обстоятельств, при которых мост был разрушен.
На другой же день после принятия командования первым партизанским отрядом я решил вывести свой сборный отряд из ненадежных кушнеревских мест, находившихся под наблюдением двуликого Кулешова, за Кажары, поближе к Зайцеву, в густые, так хорошо изученные мною за время одиночных скитаний болотистые лесные массивы.
Первым делом я проверил личный состав отряда: побеседовал с каждым человеком в отдельности, слабых и случайных отпустил, ребятишек-подростков отослал к родителям. Затем разбил отряд на отделения, назначил отделенных командиров, распределил оружие и боеприпасы и закрепил за определенными товарищами пять исправных пулеметов из двенадцати, имевшихся в наличности.
Перед тем как сняться с базы, вызвал к себе в лес из Кушнеревки интенданта первого ранга Лужина, пользовавшегося влиянием среди окруженцев.
Лужин явился на мой вызов. Однако на мое предложение присоединиться к отряду неожиданно заявил:
— Пока воздержусь, — у меня легкие не в порядке. С остальными я беседовал, они тоже заявили: подождем. Посмотрим еще, что у вас получится…
Я отпустил интенданта, зная, что окруженцы в Кушнеревке равняются по нему.
Ведь в нашем распоряжении не было ни гауптвахт, ни трибуналов и даже времени на проведение политико-воспитательной работы с подобными людьми. Потребовать, заставить, приказать я считал преждевременным. Нужно было освоить то, что есть, сплотить вокруг себя ядро, на которое можно было бы опереться, нужна была встреча с врагом. Только тогда я мог определить качество принятых мной людей.
С наступлением темноты мы двинулись в поход, погрузив на четыре подводы все свое несложное интендантское хозяйство.
В дороге недостаток дисциплины сказывался еще сильнее: люди растягивались, отставали в темноте, громко разговаривали, кое-кто без разрешения заскакивал в деревню. Но даже здесь, в пути, отряд быстро возрастал в численном составе. Навстречу нам выходили окруженцы из лесов, приписные из деревень, местные граждане, сельские коммунисты. В первые же сутки похода произошла одна встреча, лишь по счастливой случайности не закончившаяся кровопролитием.
Был тихий пасмурный вечер; сумерки сгущались быстро. Я с тремя бойцами шел впереди. Метров за триста позади остановились подводы, сопровождаемые остальными людьми отряда, возглавляемого Кеймахом.
На дороге, впереди нас, послышался разговор группы людей, двигающихся нам навстречу. Я с двумя бойцами залег в кювет у дороги, третьего послал к подводам с приказанием привести ко мне отделение бойцов с пулеметом. Но до подвод, в два конца, было около шестисот метров, а до группы двигающихся к нам людей — не более ста пятидесяти.
— Стой! Руки вверх! — подал я команду, поднявшись во весь рост в кювете и наставив пистолет на вплотную подошедших к нам людей. На эту команду можно было ответить только огнем, независимо от того — следовали это немцы или партизаны. Но окрик оказался настолько неожиданным, что люди бросились врассыпную.
Как оказалось, человек двадцать командиров и бойцов двигались на переход линии фронта. Какова же была моя радость, когда я встретил в этой группе своего начальника штаба — капитана Архипова! Это с ним следовавшие отважные бойцы отряда полегли в Амосовке. Предатель, завлекший группу Архипова в засаду, впоследствии поплатился головой, но чего стоила голова этой паршивой собаки, когда в результате его предательства погибли такие орлы, как Добрынин, Говорков, Селиверстов и Волков?!
Ночью мы проходили Кажары, и я заскочил к своему другу Зайцеву. Он был в радостном волнении. Его мечта сбылась: я пришел к нему во главе отряда, мы вместе будем бороться с гитлеровцами!
У Зайцева мы запаслись продовольствием. Припрятанный им от немцев колхозный хлеб, который он хотел уничтожить, теперь весьма пригодился. Для моего, пока еще небольшого, отряда его хватило бы на год.
На следующий день мы обосновались в лесу за Кажарами во временном лагере, в шалашах.
Наступила зима. Нам нужно было подумать не только о хорошей, теплой базе в лесу, но и о надежной деревне, через которую можно поддерживать связь с нашими людьми, куда можно было бы прийти небольшим отрядом — помыться, почиститься, пристроить раненого, запастись продовольствием. С выбором такой деревни на зиму следовало торопиться. Поэтому в первый же вечер пребывания на новой базе я приказал снарядить тележку с пулеметом и, захватив четырех бойцов, в сопровождении еще двух конников выехал на разведку.
Минуя Кажары, мы поскакали в Сорочино. В деревню въезжали впотьмах, но, несмотря на поздний час, на улицах ее было какое-то странное оживление. Во дворах протяжно и жалобно блеяли овцы, а свиньи визжали так, как визжат они только под ножом. Дым валил столбом из труб, в окнах мигали огоньки, в воздухе тянуло запахом паленой шерсти, жареного мяса и еще чего-то такого, что напоминало острый запах квашеного теста.
— Самогон гонят, сволочи, — потянув носом, сказал один из моих бойцов не то с завистью, не то со злостью.
Внезапно лошадь наша с разбегу стала: у самых копыт посреди улицы лежал человек. Тот же боен спрыгнул с тележки и нагнулся над лежащим.
— Пьяный, — пренебрежительно бросил он.
Где-то на другом конце деревни ныла гармошка и пьяные голоса нестройно тянули «Перепелку». Жалостный мотив плыл в теплом воздухе:
Мне стало грустно до слез.
И вдруг с пьяными выкриками, гиканьем, свистом и песнями мимо нас промчалась свадьба. И точно смело этим мою тоску, и поднялась в душе едкая, горькая злость: родина в опасности, немцы у ворот Москвы, а тут свадьба, пьянство, разгул!
— К председателю колхоза! — скомандовал я, еле разжимая губы.
Теплый и светлый дом председателя, встретивший нас сытными запахами жареного и пареного, показался нам оскорбительным благополучием после темной сырости лесных шалашей. С посеревшими хмурыми лицами остановились мои ребята у порога. Я шагнул в горницу. Председатель встретил нас неприветливо:
— Кто такие? Что надо?
Я объяснил ему, что я командир особого партизанского отряда и приехал к нему по делу. От Садовского мне было достаточно хорошо известно положение в Сорочине.
— У вас в деревне шесть человек приписных окруженцев, — сказал я. — Немедленно соберите их, я беру их с собой. Кроме того, потрудитесь запрячь и предоставить в мое распоряжение двух исправных коней с тележками и полной сбруей.
— Да ведь первое дело — кони у нас в поле, — заявил председатель. — Разве ж их в такую темень найдешь? И людей сейчас опять же не собрать. Видите, свадьба у нас, гуляет народ.
— Нашли время гулять! Судьба родины теперь решается… Вы это понимаете?
— Да ведь наша судьба решенная, товарищ командир! — Председатель криво, невесело ухмыльнулся. — Чья, может, и решается, а нас уже порешили. Ну, и мы тоже решаем скотинку всю колхозную: все едино фашист жизнь нашу искоренит! — И он приблизил ко мне лицо и дыхнул на меня густым самогонным перегаром.
— Ну, это вы бросьте! — сказал я, отстраняя его рукой и садясь. — Вы ведь люди, а не бараны, чтобы ножа ожидать. Бороться надо, врага бить — и никто вас не искоренит. Вот на первый случай нам помогите.
— А кому это — вам? — закуражился председатель. — Я откуда знаю, кто вы такие есть? Сейчас всякого народу довольно по лесам бродит. Может, вы и не партизаны вовсе, а бандиты! Одному помогай, другому помогай, — гляди, до петли недалеко придется.
— Довольно болтать! — резко прервал я разглагольствования пьяного председателя. — Пошлите за Садовским, пусть немедленно явится сюда: мы тут и разберемся, кто партизан, а кто бандит.
Садовский пришел, запыхавшись от быстрой ходьбы. Глаза его неестественно блестели, а на бледной щеке горело нервное красное пятно. «И этот пьян», — подумал я, и на душе у меня стало еще безотраднее. Тяжелая злоба подымалась во мне. Я сухо сказал:
— Объясните, товарищ Садовский, кто я такой.
— Да ведь что я могу объяснить, — уклончиво ответил Садовский. — Мы с вами, товарищ командир, не так-то хорошо знакомы. Вот разве выпьете с нами, тогда…
— Да что вы, в своем уме? — Меня окончательно вывели из себя слова Садовского. — Такое время — и пьянствуют! И вы, партийцы, актив, туда же! Как вы можете в такой момент допускать гульбище?
— Разве это мы гуляем, товарищ командир? — тихо оправдывался Садовский, присаживаясь на лавку. — Горе наше гуляет, — дрогнувшим голосом сказал он, и такая тоска глянула на меня из его глаз, что злоба моя утихла. — Ведь вот жили мы, нечего сказать, достойно жили, работали, уважение от людей имели за свой труд. А сейчас что? Надломилась наша жизнь, товарищ командир. Враг завладел всем вокруг и нам не даст жизни. Не маленькие, понимаем. Гонят самогон мужики — это точно. А куда его, хлеб-то, или там картошку беречь? Немцу? Или скотина. Режут скотину-то, кругом режут. Безо времени решают. Еще и морозу-то нет, протухнет. А ведь знает народ — не сегодня-завтра немец все одно заберет. Так уж лучше самим все истребить. Ну, и пускаем свою жизнь по ветру. Вот как!
— Вы думаете, у нас одних дело такое? — сказал председатель колхоза. — Кругом житье прахом пошло. И в Гилях, и в Пасынках, и в Кушнеревке — везде одно: скот режут, хозяйство рушат перед последним концом.
— Нет, товарищи, так нельзя! До последнего конца еще далеко. Последний-то конец оккупантам будет, а теперь, и особенно вам, коммунистам, надо с гитлеровцами бороться.
— Да ведь коли б мы в армии были, — безнадежным тоном проговорил Садовский. — А так-то что мы можем, безоружные мужики?
— Как что? Вражеские солдаты у вас в деревне бывают?
— Бывают.
— Ну и бейте их, сонных, а коли мало их, так разоружайте: оружие себе, а их в расход. В лес идите. Ребят молодых к нам снаряжайте.
— Э-з, нет! — живо возразил Садовский. — Не так это просто, как кажется. Фашиста убить, конечно, можно. Это проще простого. Лягут спать, ну и бери их хоть голыми руками, души, топором бей. Да ведь это в деревне. А за деревней-то где мы их сыщем? Там они вооруженные, настороже да скопом идут. Там их не возьмешь.
— Ну, так и бейте их в деревне.
— В деревне Старые Лавки вот так-то убили гестаповца одного, — вмешался председатель, — так потом каратели пришли, человек тридцать не то сорок расстреляли невинных да пол-деревни сожгли.
— Ну вот что, — сказал я. — Вы взрослые люди, и надо вам правде в глаза смотреть. Да, сожгли пол-деревни. Да ведь сейчас целые города горят, а деревням и числа нет. Так неужели вы думаете, что если будете сидеть смирно, то и оккупанты вас в покое оставят? Сорок человек погибли? Жалко их нам. Это наши люди. Но мы за них тысячи гитлеровцев положим. Это вы правильно сказали, что они вам жить не дадут. А если бы дали, то что же это будет за жизнь? Вы должны знать и помнить, что советские люди, ставшие хозяевами своей страны, легче умрут в бою, но не вернутся в рабскую неволю.
Председатель сельсовета и председатель колхоза слушали меня внимательно. Надежду и недоверие можно было читать в их глазах.
— А то вот еще был случай, — внезапно, словно очнувшись от забытья, сказал Садовский. — Лошади в Лукомль тележку притащили, а в ней переводчик застреленный и офицер немецкий, чуть живой. Лежит лицом вниз, пониже затылка нож торчит. Люди сказывали, только и успел молвить: юде, мол, еврей, значит, меня убил, — и сдох… А по приказу коменданта в Лукомле собрали евреев — семей сто пятьдесят… Сто пятьдесят семей, подумать только! И всех их из пулеметов положили. Детишек живыми в землю закапывали. А вы говорите: бей их в деревне.
— Еврейское население гитлеровцы расстреливают и без всякого к тому повода. Нельзя же из-за этого прекращать борьбу с оккупантами, — сказал я.
— Нельзя, конечно, — ответил Садовский медленно, в раздумье глядя в какую-то ему одному видимую точку. — Не стало теперь в Лукомле евреев. Под Нешково ушли, в леса. Там, сказывают, целый лагерь их собрался со всей округи. Партизанить будут или так спасаться.
— Сначала, может быть, спасаться будут, а потом и гитлеровцев начнут бить, — сказал я. — Раз в леса ушли, значит и воевать станут.
— А еще говорят, — Садовский внезапно вскинул на меня глаза, — говорят, будто это ваших людей работа, ваши будто немца с переводчиком подкараулили да убили.
— Все возможно, — ответил я спокойно.
Никто из моих бойцов не докладывал мне об этом случае, но мне стало ясно одно: нужно дать людям почувствовать нашу силу и разбудить их собственную, подавленную страшными событиями последних месяцев.
В первые дни после прихода оккупантов люди, попавшие в окружение, не чувствовали над собой никакой власти. Скитались по деревням, не занятым противником, их кормили, поили, а кое-где угощали и водочкой. «Все равно, мол, немцы все заберут, так чего же жалеть».
Правда, были и такие руководители на местах, которые особенно не разрешали баловать тех, кто не хотел драться с оккупантами. Мне рассказывали про одного предколхоза, который поступил весьма оригинально. Колхоз этот до прихода немцев был очень богатый, а следовательно, председателем такого колхоза был неглупый человек. Скот с колхозной фермы ему эвакуировать не удалось, да и хлеба в запасе было много. А колхоз был в стороне от больших дорог, и немцы туда редко заглядывали.
Так этот предколхоза после прихода немцев приказал организовать столовую — питать хлебом и мясом бойцов и командиров, двигавшихся через этот район, на переход линии фронта. Хороши, говорят, были обеды в этой столовой и совершенно бесплатные, но только не для всех. Если боец или командир появится там без оружия, так его вместо обеда могут палкой по шее угостить. Встретит такого предколхоза и спросит: «А ты куда? Ты кто такой?» — «Да я, мол, боец Красной Армии, не видишь, что ли?» А предколхоза ему этак сначала спокойно: «Не вижу, говорит, что ты боец нашей армии. Бойцам, мол, у нас оружие положено носить, а у тебя его нет. Бросил доверенное тебе оружие и теперь прешься даром советский хлеб кушать? Вон отсюда!» Ну и разойдется. Лучше уходи. А то надает тем, что под руку подвернется.
— А потом этот предколхоза сам-то в лес подался, от немцев, значит, скрываться стал, — рассказывал мне один из присоединившихся к отряду новичков. — А за столовой присматривать, вроде дежурного по кухне, значит, назначил конюха, дядю Тимоху. Так этот чорт старый был еще хуже… Бывало всегда стоял с березовой палкой у входа в столовую и, как только покажется у ворот обезоруженный боец, так прямо со всего размаху вдоль спины. Ой, и больно бил, проклятый…
— Так прямо палкой и бил, без всякого предупреждения? — спросил я увлекшегося рассказчика.
— Бил и еще как… Я сам видал, как он одного бойца протянул раз да другой, и если бы тот не убежал назад, так не знаю, чем бы это и кончилось. Так вот ушел этот боец снова в лес, откуда и пришел. А парень был голодный, как волк. Аж смотреть на него жалостно…
— Ну и как же ты потом вышел из этого положения?
Боец взглянул мне в лицо и залился румянцем.
— А вы откуда, товарищ командир, узнали, что это со мной было?
— Просто по рассказу чувствую, что сам ты все это пережил.
— Точно, товарищ командир. Меня это он огрел два раза… Еще и сейчас рубцы остались. Винтовку-то я еще за Березиной бросил, так, думаю, лучше. Кругом немцы разъезжают. Ну, думаю, ежели и прихватят без винтовки, то ничего, разве какой в шею даст, а в лагеря они тогда безоружных не забирали. Ну вот и изголодался. Еле ноги волочил. А от бойцов узнал про эту столовую. Вот туда и направился. Так этот чорт старый меня и угостил. Ну, он не только меня, и другим, таким же, как я, попадало не хуже. Такой уж ему, видно, приказ был от предколхоза. Ну вот, вернулся я в лес не солоно хлебавши. Свалился, и куда итти — не знаю, и силы нет. Дня три до этого не евши брел. А тут еще этот меня вдоль спины… Так, может быть, и сгинул бы, коли бы мне добрые хлопцы не встретились…
— Кто ж такие?
— На второй день под вечер увидел я трех бойцов в лесу. Тоже на восток шли. У одного из них за плечами автомат новенький немецкий и винтовка. Я стал у него просить винтовку. А он говорит: «Не дам! Бьет точно, а тебе тут все равно погибать, с оружием или так. Отдать тому, кто из нее по немцам палить будет, другое дело, а чтобы так — ни за что». Вот тут я и взмолился. Землю целовал, клялся, что использую винтовку по назначению. А он ни в какую. «Не верю! — говорит. — Раз свою где-то бросил, так и этой владеть не сможешь». И уже уходить собрался. А другой вступился, поверил мне. И дал мне автомат немецкий. И патронов мне дали на две обоймы в запас. Ну, я первым долгом побрел в столовую подкрепиться. Еле иду, а на плече автомат. Сам думаю: а вдруг узнает да снова прогонит, что же по нему стрелять, что ли, станешь. Только не получилось, как я думал. Узнать-то дядя Тимоха меня узнал, а только вместо палки — честь мне отдал. Да так здорово, по-военному, что у меня даже слезы на глазах появились. Видно, солдат старый. Вот я там и откормился малость…
Были и такие деревни, из которых выгоняли безоружных бойцов женщины кочережками и ухватами.
— Зашли мы в деревню, — рассказывал боец Дубову. — Пять человек нас было, и все, как один, без оружия. Дело было днем. Немцев близко не было, облюбовали мы хату — и туда. Даже поста не выставили. Улицу хорошо было видно через окно, к задним воротам мокрый лес подходил вплотную. Ну, мы попросили хозяйку покормить нас. Она вроде ничего, девочку из хаты за хлебом снарядила, а сама за ней вышла за дверь на минутку.
Ну, мы сидим, поджидаем хлеба и когда нам на стол собирать будут, а сами все в окно посматриваем, как бы немцы не нагрянули. Минут через двадцать мы услышали во дворе какой-то шорох и приглушенный разговор. Кинулись было к двери, но навстречу нам не немцы, а женщины. А в руках никакого хлеба ни у одной не видно. Мы не можем понять, в чем дело. Вот один боец посмелее, помню, Петькой мы его звали: «Ну что вы, — говорит, — белены объелись, — кто вас сюда просил? Мы за хлебом послали, а вы что пришагали?» Тут одна из бабской команды шагнула вперед с кочережкой. Взяла ее так, точно в зубы сунуть приготовилась, и говорит: «А вот мы вам сейчас и дадим хлеба, вот это разве не видите, — указала она на кочережку. — У нас, — говорит, — в деревне был один Митрошка — уголовник да Трушка — горшечник, всю жизнь по чужим погребам лазил, и оба негодяя в полицию записались, до позавчера здесь с немцами были и винтовками хвастались. Все острастку нам давали. А вы в такое время свое оружие покидали, и вас тут кормить, дармоедов. Да вот мы вас сейчас накормим… А ну-ка давайте, бабоньки, подходи!»
Ну и струхнули мы тогда… по-настоящему, не хуже как от немцев стреканули бы, да бежать было некуда…
— Но чем же это кончилось? — спросил Дубов, подмываемый любопытством.
— А вот Петька-то нас всех тогда из этой беды и вызволил. Мы-то не знали, а он, оказывается, был вооруженный. Пистолет у него был в кармане, и никогда он нам его не показывал. А тут, когда дело обернулось не на шутку и одного уже мотыгой по спине съездили, он выхватил пистолет и говорит: «Стой! Разобраться надобно. Вы, — говорит, — может быть, и правы, мамаши, за такое поведение, а только этих людей бить не за что. Я их командир, я им и приказал винтовки в лесу оставить и в деревню зайти без оружия, чтобы разведать». А хозяйка выступила и говорит: «Ну, ежели в лесу винтовки оставили, так пусть уходят небитые, а только кормить все равно обезоруженных не станем, потому что так мы на собрании порешили». — «Ну, — говорит Петька, — это дело ваше, а только меня не покормить вы никакого права не имеете по вашим же условиям. А они пусть сидят, потому как по уставу не имеют права оставлять командира одного в опасности». Ну, лишние-то женщины разошлись, недовольные таким оборотом дела. А хозяйка, под честное слово Петьки, так всех пятерых нас и накормила…
Мы договорились с сорочинским председателем колхоза и Садовским о том, что они соберут приписных окруженцев и, снарядив исправные подводы, пошлют их по дороге на Замощье, а мы встретим их где-либо в пути и проводим в лес. Начало сбору окруженцев было положено. Так я намерен был действовать и в других деревнях, расположенных поблизости.
Меня продолжала неотвязно преследовать мысль об ополчении, и вскоре решение созрело: попробовать организовать ополченскую деревню. Деревня должна быть глухая и немноголюдная, — крепче сохранится в ней тайна, да и люди в такой деревне все на виду друг у друга. Народ должен быть дружный, гитлеровцами не разоренный и ни в чем подозрительном не замеченный.
Я посоветовался с Зайцевым, и мой выбор остановился на небольшой — всего дворов двадцать пять — деревне Московская Гора. Стояла она близ могучего хвойного леса, — мой отряд затеряется в этом лесу, не сыщешь. С трех других сторон возвышались холмы, с них далеко были видны все подходы к деревне.
Ночью мы вошли в Московскую Гору, и я приказал занять все входы и выходы из деревни, чтобы оккупанты не захватили нас врасплох. Народ в Московской Горе был простой, дружелюбный, не пуганый: каратели тут еще ни разу не побывали. Днем мы погрелись, помылись в банях, поели вкусных домашних щей, а к вечеру устроили собрание в школе. Я вошел со своим штабом, когда небольшой бревенчатый домик до отказа заполнился людьми. Оглядел собравшихся. Лица тревожные, внимательные. Народ знал: время серьезное, немец не шутит, и мы не шутки шутить приехали. Без всяких речей, лишь с небольшим вступительным словом начальник штаба отряда зачитал приказ. В нем говорилось:
1. Из мужчин призывного возраста в Московской Горе создается группа народного ополчения для борьбы с немецкими оккупантами.
2. За выполнение приказа командования люди несут ответственность по всей строгости законов военного времени.
Приказ был подписан командиром особого партизанского отряда, комиссаром Кеймахом и начальником штаба Архиповым.
Во время чтения я всматривался в лица граждан, скупо освещенных керосиновой лампой, наблюдая за тем, кто и как принимает слова приказа. Я старался угадать также, кто из присутствующих товарищ Ермакович, местный коммунист, о котором мне говорил Зайцев как о человеке деятельном и честном, пользовавшемся большим уважением у своих односельчан. Но ни один из людей, что были передо мной, не привлекал моего внимания чем-либо особенным: на меня смотрели простые лица белорусов. Преобладали светлые глаза, русые волосы. Одежонка на людях была немудрящая: что получше, видно, попрятали от оккупантов. Я решил, что Ермакович должен был сесть впереди, как обычно садятся активисты, и стал пристально вглядываться в тех, кто находился передо мной, у самого стола.
Чтение кончилось. Приказ был ясен, вопросов никаких.
Я закрыл собрание, приказав остаться в помещении только мужчинам призывного возраста. В школе осталось четырнадцать человек. Тогда я обратился к небольшому, щупленькому мужчине, который сидел передо мной, навалившись на стол, и смотрел не отрываясь в мое лицо внимательными серыми глазами:
— Вот вы… ведь вы — Ермакович?
Мужчина вздрогнул.
— Я! — и встал, одергивая пиджак и неловко переступая с ноги на ногу. Он оказался немного хромым.
— Вы будете командиром группы народного ополчения.
— Да что вы, — заговорил Ермакович негромким голосом, — какой из меня командир?.. Видите вот… — и он указал на свою вывернутую ступню.
— Разговоры отставить, — прервал я его. — Будете командовать группой. Перепишите людей.
— Ну что ж, так или не так, а коли ж нужно, так нужно, — бодро, с легкой усмешкой сказал Ермакович и тут же обратился к присутствующим: — А ну, прошу по очереди к столу!
Ермакович распоряжался без шума и спешки, но в несколько минут люди были переписаны, и командир зачитал состав группы. Я приказал ополченцам выступить на первое боевое задание: срезать телеграфные провода вдоль шоссе между Краснолуками и Добромыслью на протяжении пятисот метров и разрушить там же два небольших моста. Сроку для выполнения задания дал тринадцать часов.
— Не надо думать, — сказал я ополченцам, провожая их в путь, — что гитлеровцы — кошки, а вы — мыши и вам нужно от них спасаться. Наоборот, вы хозяева, вы дома, а они воры, и им жутко на чужой земле, где каждый куст — им враг. Бейте их, вредите им, и они будут вас бояться. В восемь часов вечера было дано задание, а в девять ополченцы, вооружившись пилами, ломиками, топорами, выступили на шоссе.
Еще не светало, когда ко мне постучали. Вошел Ермакович и спокойным, негромким голосом доложил, что задание выполнено. Мои люди проверили работу группы: сваи мостов были аккуратно подпилены и должны были рухнуть под тяжестью первой же машины, телеграфные столбы срезаны, изоляторы побиты, провода ополченцы смотали и спрятали в лесу. Мне оставалось только поблагодарить ополченцев. Теперь это уже была настоящая боевая группа, спаянная общим успехом и взаимной ответственностью. Начало выполнения нашего плана, таким образом, было и здесь положено.
Позже мы организовали народное ополчение в деревнях Липовец и Терешки. Там, как и у Ермаковича, мужчины призывного возраста, записанные в группу ополченцев, выполнили данные им боевые задания по уничтожению линии связи и разборке мостов на шоссе. С чисто военной стороны это были небольшие и несложные диверсии, но их политическое значение было огромно. Противник в этих деревнях не мог больше рассчитывать на пособников. Эти деревни стали партизанскими.
В Московской Горе отряд простоял пять суток. Люди днем приводили в порядок оружие, обувь, одежду, вечерами ходили в гости. Молодежь быстро перезнакомилась. Москвич-десантник, восемнадцатилетний Саша Волков, любил и умел петь. Только пожелай слушать, и он готов был ночи напролет петь хорошо знакомые всем, любимые песни. Вокруг него собрался народ, его наперебой звали из дома в дом. В тылу у гитлеровцев в год народной печали он пел «Чапаевскую», и о том, как лихо мчится конница Буденного, и белорусскую застольную: «Так будьте здоровы, живите богато!» И люди плакали и подпевали ему потихоньку.
Спустя несколько месяцев гестапо сделало попытку насадить в этой деревне своих агентов. Но эта попытка позорно провалилась. За время пребывания в ополченской деревне мы ввели строгий воинский порядок, организовали правильное несение караульной службы. Приток людей в отряд продолжался. Приходили окруженцы из лесов, просились в отряд. Тем временем стало теплее, и мы решили перебираться в лес.
Ночью с 20 на 21 октября мы благополучно прибыли на облюбованное глухое место и принялись рыть землянки. Но и здесь, в медвежьей глуши, нас находили товарищи, желавшие бороться с врагом. В первый же день нашего пребывания в лесу к нам присоединились двадцать пять бойцов и командиров, в их числе, с небольшой группой, — батальонный комиссар Брынокий. В числе присоединившихся было отделение младшего лейтенанта Немова, сохранившее организационную структуру Красной Армии, все документы и оружие. В этом отделении были такие замечательные бойцы, как Виктор Сураев, Леонид Никитин, Миша Горячев, Александр Верещагин, Николай Михайлкж, ставшие впоследствии командирами и показавшие образцы боевой работы в тылу противника.
Устройство базы было в полном разгаре, когда произошел случай, заставивший нас прекратить все работы. Один из наших бойцов еще в Московской Горе был уличен в мародерстве. Он отобрал у одной девушки флакон одеколона и карманные часы, а потом стал хвастаться этим перед товарищами. Я немедленно вызвал парня к себе и стал его стыдить. Он стоял вразвалку, переминаясь с ноги на ногу, и со скучающим видом посматривал в сторону. А я глядел на него и раздумывал, где я видел это тупое лицо, не выражавшее ничего, кроме ожидания: когда же прекратится неприятный шум, который я производил, стараясь его усовестить. Я понял, что слова мои пропадают даром, и отослал парня, предупредив, что если он попадется еще раз, то пусть пеняет на себя.
Утро началось неприятностями: начпрод сообщил мне, что опять пропало несколько буханок хлеба.
А снабжение печеным хлебом было очень трудным делом. Отряд разросся, и не так-то просто было обеспечить его продовольствием, — ведь ни пекарни, ни запасов муки у нас не было. В пути мелкие недостачи хлеба и сала случались частенько. Я решил пресечь воровство в самом корне. Приказал немедленно выстроить отряд и перед строем объявить о пропаже.
— Тот, кто это сделал, пусть сознается и вернет похищенное, — оказал я. — Три минуты на размышление.
Наступило тягостное молчание.
— Ну, я жду, — напомнил я.
В строю произошло легкое замешательство. Потом из рядов вышел небольшого роста белесый парень и дрожащими руками протянул буханку. Он вытащил ее из-под шинели; Парень покраснел до корней волос, и на глазах у него выступили слезы. Я приказал начпроду принять буханку и спросил:
— А еще? Тут только одна.
Парень забожился, уверяя, что не он взял другие буханки.
— Значит, не ты? А кто же?
— Не знаю, — еле слышно ответил боец.
— Ну, стань на место. Так кто же еще?
Все молчали. И вдруг из-под шинели парня, уже уличенного в мародерстве, выпала буханка и покатилась к ногам бойцов. Я посмотрел на побелевшее лицо вора и вдруг вспомнил встречу в лесу с этим парнем в день выброски десанта, когда он бежал от меня в деревню, где была полиция. Должно быть, он пристал к нам вместе с окруженцами. Я приказал разоружить негодяя, очевидно подосланного в отряд гитлеровцами.
Во мгновение ока парень вскинул руки и, оттолкнув стоявшего с отобранной у него винтовкой бойца, метнулся к лесу. Произошло короткое замешательство, затем раздались одиночные хлопки выстрелов. Ребята бросились в погоню за предателем. Но опасность придала ему силы и проворства. Он скрылся в направлении деревни, где были гитлеровцы и куда наши бежать за ним не могли. Он мог вернуться и привести с собой карателей. Нужно было немедленно сниматься и уходить как можно дальше.
Недаром прошли мои одинокие скитания: я превосходно изучил местность. Это и помогло мне быстро принять решение перебазироваться в район Нешкова.
Через полчаса отряд был в походе.
Повалил мокрый снег, сквозь крупные хлопья глядели нахмуренные лица бойцов. Настроение почти у всех было подавленное. Шли с возможной быстротой, без привалов. Я старался, где только можно, вести людей лесными тропами, подальше от селения. Но непогода почти исключала встречу с противником на дорогах. Только в деревне Реутполе, стоящей на пути нашего следования, оказалась какая-то кавалерийская часть противника. Наша разведка в этой деревне была обстрелена. Мы обложили этот населенный пункт с трех сторон засадами, но нашлись предатели из соседней деревни Красавщина, которые вывели гитлеровцев по единственной свободной дороге, и противник отбыл безнаказанно в город Лёпель.
Поздно вечером мы благополучно перебрались через Эссу по тому самому мосту, который я переходил когда-то один, пересекли шоссе Лепель — Борисов и в полночь подошли к деревне Терешки. Люди, не привыкшие к большим ночным переходам, при каждой остановке ложились прямо на мокрую, холодную землю и мгновенно засыпали. Надо было дать им основательно передохнуть.
Было уже поздно. Деревня Терешки тонула в сером мраке надвигающейся ночи. Оставив Телегина у околицы наблюдать за подходом к деревне, Шлыков с остальными товарищами направился в крайнюю хату.
Пожилая хозяйка предложила хлопцам откушать горячих солеников с молоком. Усталые и изрядно проголодавшиеся путники не отказались от такого угощения и спустя несколько минут, усевшись за стол, дружно заработали ложками.
Ужин подходил к концу, когда в хату вбежал запыхавшийся Телегин и сообщил, что со стороны поселка Острова к деревне подходит группа каких-то людей. Шлыков выскочил из-за стола, и не прошло минуты, как десантники залегли у изгороди, всматриваясь в сгустившуюся темноту ночи. В первые секунды ничего нельзя было рассмотреть, слышался только поблизости где-то приглушенный говор. Но постепенно глаза привыкли к темноте. У околицы стали видны силуэты людей.
Пятеро неизвестных, по всей вероятности разведка, осторожно подходили к деревне, держа наготове оружие. У изгороди, под которой лежал Шлыков со своими бойцами, неизвестные остановились. Двое от них отделились и направились к крайней хате, а остальные, взяв несколько шагов вправо, залегли буквально в пяти шагах от десантников.
Было слышно, как два человека подошли и тихонько постучали в окно, а затем скрипнула дверь и кто-то вышел во двор.
— Тетка, в деревне немцев нет? — послышался мужской голос в тихом ночном воздухе.
— А вы кто такие будете? — не отвечая на вопрос, громко спросила женщина.
— А тебе это незачем знать, — пробасил тот же голос.
— Как это незачем? А может, вы хотите выпытать, кто здесь о немцах показывает? Может, вы и есть немцы или полиция?! Не хочешь говорить, так и я тебе ничего не скажу.
— Ну, ладно, ладно… Разошлась… «Полиция»… Смотри у меня… Если хоть один немец в деревне окажется, то бой откроем. Не подумай, что нас только Двое…
— Эх, милые, вы-то уж нас хоть бы не пугали!
— Ты что же, тетка, гитлеровцев тоже милыми называешь?
— Да хватит вам учить-то нас! Немцы уже всему научили. Если бы они были в деревне, так уж, наверно, я с вами столько бы не разговаривала. Нет в деревне никого, кроме эдаких вот, как вы.
— Ну?.. Значит, тут есть партизаны?
— А кто вас знает — партизаны вы или кто? Только вижу, что наши…
— Вот чорт баба… Такую не проведешь! — тихо прошептал на ухо Шлыкову рядом лежавший боец.
— Из какого отряда, ребята? — громко, но спокойно спросил Шлыков.
Те от неожиданности повскакали с земли. Один из них клацнул затвором винтовки.
— Ну, ну, осторожнее!.. Не балуйте оружием. А то вы, еще когда ложились, были на мушку взяты. Да только у нас автоматы на фашистов, а не на своих заряжены, — все так же спокойно проговорил Шлыков, не поднимаясь с места.
— А вы из какого отряда? Кто у вас командир?
— Мы десантники, своего командира разыскиваем… Батю… Может быть, слышали?
— Сашка! Шлыков, это ты?! — раздался знакомый голос.
С этими словами боец бросился к Шлыкову, натыкаясь в темноте на ветхую изгородь и с треском разворачивая полусгнившие слеги.
— Захаров! Коля! — вскакивая на нош, закричал в свою очередь Шлыков.
Друзья крепко обнялись…
Разведчики мне доложили, что в деревне Шлыков…
Я обрадовался, но почти не удивился: за время своих одиночных скитаний я почему-то всегда думал, что первым, кого я встречу из своего отряда, будет именно Александр Шлыков. В подмосковном лагере я успел близко узнать этого вузовца-комсомольца, отличавшегося твердостью характера и какой-то удивительной внутренней организованностью. Он отлично ходил в лесу по компасу, давал лучшие показатели в учебной стрельбе из автомата, а в технике минирования и метании гранат по движущейся цели мало имел себе равных.
Назначив Захарова разводящим и приказав ему выставить вокруг отряда четыре поста охраны, я дал разрешение людям располагаться на привал и разжигать «остры. Это немного удивило даже моего начальника штаба. К чему дрогнуть в лесу, в мокрой снежной пурге, когда под боком деревня и там, как донесли разведчики, свой? Но я видел: надо тренировать бойцов отряда, приучать их отдыхать во всяких условиях — без этого они пропадут.
Пока бойцы собирали валежник и устраивали себе место для привала, я присел на сухой бугорок под густыми лапчатыми ветвями огромной ели. Вот-вот должен был появиться Шлыков с новой группой десантников. Я думал о нем.
В мае 1941 года Александр Шлыков перешел на второй курс педагогического института, а в июле, под впечатлением речи Сталина, не дожидаясь призыва, подал в райком комсомола заявление о посылке досрочно на фронт или в тыл врага. Он был одним из первых зачислен в мой десантный отряд, и я полюбил его за серьезность и строгость, с которой он относился к себе и к товарищам, за прилежность в занятиях и больше всего — за прекрасные душевные качества, свойственные нашей комсомольской молодежи. Однажды ночью в палатке подмосковного лагеря мы долго не спали. В небе прерывисто урчали моторы самолетов. Поблизости оглушительно хлопали зенитки.
— Что, Саша, не спится? — окликнул я Шлыкова.
— Да, товарищ командир… — отозвался он и помолчав немного, заговорил: — Вам ведь тоже не спится, товарищ командир. А вы лучше знаете, что нас ожидает завтра… Вот они, гады коричневые, летят над нами и все на Москву, на Москву… Как же долго это будет продолжаться и когда кончится? Вот в чем вопрос…
— Да, Саша, тяжело видеть это, и я тебя понимаю. Нашим ответом может быть только борьба… Борьба упорная и беспощадная.
— Вот об этом я и думаю, товарищ командир.
Шлыков переживал то же, что и я. Мы еще долго не спали, придавленные тяжелыми думами о судьбе родины, о москвичах, дежурящих на крышах Домов…
У костра, под густой могучей елью, была проведена вторая половина ночи. Это было своеобразное торжество десантников, без речей и тостов, встреча через тридцать шесть дней на оккупированной врагом земле.
Сколько было пройдено и пережито всеми за этот короткий срок!
Темной осенней ночью, когда густой мрак поглощает кроны деревьев, часть пространства, освещенная костром, кажется закрытым помещением. Подходы охранялись надежными людьми, и небольшая полянка перед елью представлялась нам уютным залом, в котором мебель заменяли пни спиленных деревьев или мшистые кочки, покрытые ветками хвои.
Саша Шлыков рассказывал, как штурман дал сигнал к выброске, когда самолет шел над линией железной дороги, как парашютисты приземлялись возле какой-то станции и попали под огонь фашистских автоматчиков. Петька-радист, по-видимому раненный еще в воздухе, после приземления подняться не мог. Командир группы Волгин бросился к нему на помощь и осветил его фонариком, но тотчас упал, сраженный пулями. Остальные семь при помощи манков сумели соединиться и ушли от преследования.
Я взглянул в задумчивое лицо Саши Шлыкова, освещенное красноватыми отблесками костра, — высокий, слегка нависший лоб, умные голубые глаза на обветренном, потемневшем от загара лице, строго поджатые губы… Да, он все тот же. Только возле губ как будто появились скорбные морщинки. Немудрено. Война не красит, а ребятам, видимо, пришлось перенести немало.
Подошел Захаров, обратился ко мне:
— Товарищ командир, разрешите сменить посты. Каждые четверть часа проверяю, и не уверен… Стоят ребята, как будто не спят, а почти ничего не видят и не слышат.
Не успел я ответить, как передо мной по-строевому вытянулся Шлыков и отрапортовал:
— Разрешите доложить, товарищ командир. Моя труппа успела отдохнуть в деревне и готова приступить к исполнению боевых обязанностей.
Тотчас же поднялись со своих мест остальные бойцы семерки.
«Молодцы!» — подумал я и приказал назначить четверых в охрану. Шлыков отрядил Серпионова, Кулинича, одного из новичков и Телегина Захаров повел их за собой гуськом. Я посмотрел вслед последнему, Телегину, недоверчиво качнул головой.
— «Лесной человек»… — перехватив мой взгляд, сказал радист Крындин. — Помните, товарищ командир?
Я помнил, конечно, Телегина и знал, с чего у него началась неразлучная дружба с Александром Шлыковым. Телегин родился и вырос в районе Актюбинска, лес видел только на картинках и мог заблудиться буквально в трех соснах. Однажды, на тактических занятиях под Москвой, он отбился от товарищей, и несколько часов блуждал в районе лагеря, в ста метрах от палаток. В другой раз он проблуждал в лесу целые сутки и явился в лагерь с запозданием на двадцать шесть часов. После этого случая ни один из командиров групп, отправлявшихся за линию фронта, не хотел брать его с собой, а товарищи быстро закрепили за ним кличку «лесной человек» и не давали ему прохода своими насмешками. Но Саша Шлыков взял Валентина Телегина под свое шефство, подружился с ним и нашел у него такие способности к диверсионной работе, какие имел далеко не всякий. Хороший слесарь со склонностью к изобретательству, Телегин в совершенстве овладел техникой минирования и изучил все виды оружия. Все же я согласился принять Телегина, только уступая просьбам Шлыкова и взяв с него слово, что он научит товарища способам ориентировки в лесу.
— Не беспокойтесь, товарищ командир, — сказал Крындин, — когда у нас Валентин на посту, мы спим спокойно. В лесу он, правда, как в потемках, и ни на шаг от командира не отходит, а в поле — мышь у него незамеченной не проскочит. Его всегда надо на опушку ставить.
— Да, глаз и слух у него — исключительные, — снова заговорил Шлыков, присаживаясь к костру. — А главное — выдержка… Вот в то самое утро первого дня у нас такой случай был. Укрылись мы, значит, от немцев в лесу, как вы нас учили. Помнили, конечно, что надо уходить подальше от места приземления, а куда? Летчики, видать, больше беспокоились, что им не хватит темного времени на обратный путь, и заставили нас выброситься далеко от намеченного пункта. Как велик был лес, мы тоже не знали. Решили подождать рассвета. Когда посветлело, заметили, что лес совсем небольшой и прочесать его немцам ничего не стоит. Но неподалеку виднелась река, и густые заросли лозы по берегу тянулись на несколько километров. Вот в эти заросли лозняков мы и забрались на дневку. Там еще ребята выбрали меня командиром, а Библова Ивана Андреевича моим помощником…
Шлыков передохнул немного и продолжал:
— Ну вот, и принял я тогда такое решение: день переждать у реки, выспаться, а ночью начать поиски других групп. Поставил я первым на наблюдательный пост Валентина, предупредил его: «Гляди в оба и чуть что — буди». А сам — тоже спать. Уснул, как и все, как убитый. Проснулся, смотрю — уже к вечеру дело идет. «Вот свинство какое получилось, думаю, мы дрыхнем, а Валька-то все стоит!» Вскакиваю, бросаюсь к нему на край кустарника. «Как, говорю, стоишь? Ничего подозрительного не замечал?» А сам очень неловко себя чувствую перед ним. А он мне: «Подозрительное было, отвечает, да прошло. Немцы тут лес прочесывали, ну, постреливали малость из автоматов…» Как услышал я такое, злость меня взяла: готов был избить в ту минуту Вальку. Однако же взял себя в руки и спокойно говорю ему: «Боец Телегин, а вы знаете, что за такие вещи бывает, когда постовой не докладывает командиру о приближении опасности?!» Валентин сначала растерялся немного, смотрит на меня, хлопает глазами, а потом несмело так говорит: «Да какая же опасность? Они ведь не лозняком, а лесом шли, — я по голосам да по треску валежника это точно определил. Так мимо нас стороной и перли. А разбуди я вас, может, еще вскрикнул бы кто спросонья, ну и пиши пропало тогда…» Ведь вот какой человек! Мне и самому стало ясно: действительно, разбуди он нас — мы спокойно не усидели бы, так или иначе себя обнаружили бы. И пришлось бы нам через реку вброд под огнем перебираться и уходить дальше по открытому полю… Да это что, — Шлыков махнул рукой, давая понять, что эпизод этот не столь уж значителен, — вы бы посмотрели этого «лесного человека» на боевом деле. Нет, в Вальке я не ошибся — орел парень.
— А были и боевые дела? Расскажи, — попросил я.
— Вам спать, товарищ командир, пора бы, — сказал Шлыков, с улыбкой посмотрев на меня, — ведь у вас теперь столько забот прибавится. Завтра я вам весь свой отряд представлю — он тут, неподалеку, стоит. А о наших делах я вам письменный рапорт подам.
— Так вы разве не все тут?
— Из десантников все, кроме Библова, — его я всегда при отряде оставляю, когда отлучаюсь. А всего в отряде двадцать восемь бойцов и три командира, считая меня. У окруженцев командиром лейтенант Стрельников Трофим Алексеевич. Ничего, боевой парень. Да и все другие у меня неплохие бойцы.
— Со всячинкой у тебя, командир, бойцы, — сказал Захаров, подходя и присаживаясь к костру, — дисциплины не понимают. Вот сейчас ставлю одного на пост в лесу, а он спорит со мной: на опушку, говорит, давай…
Грохнул такой хохот, что Захаров долго не мог произнести ни слова.
— Да подождите вы… — повысив голос, заговорил он наконец. — Ведь вспомнил я — это Телегин, «лесной человек». Над ним еще в лагере все потешались.
— Теперь потешаться, пожалуй, не будешь. Послушай-ка вот, что про него Саша рассказывает, — сказал я и обратился к радисту: — Как у вас рация, товарищ Крындин, в порядке?
— Рация в порядке, да ведь программы связи с Москвой нет, товарищ командир, — ответил тот. — Двухсторонней связи с Москвой установить никак невозможно. Правда, об этом мы еще помалкиваем в отряде. Ничего я Саше, кроме последних известий, дать не могу, а он, как командир, делает вид, что получает по радио директивы.
Я невольно рассмеялся. У Шлыкова действительно появилось нечто новое: он держался с достоинством, как и подобало командиру, и о своих людях судил теперь исключительно по их боевым качествам.
— Ну, расскажи, Саша, как на шоссейку ходили и как старосту судили, — предложил Крындин.
— Да я что же, я разве отказываюсь? Только… после этого «отбой». Согласны, товарищ командир? — смеясь, обратился ко мне Шлыков и, не ожидая моего ответа, начал рассказывать.
— На вторую ночь мы пересекли шоссе Сенно — Коханова и вошли в болотистый лес на реке Усвейке. Там соединились с окруженцами Стрельникова и простояли пять суток. Вот тогда я и придумал себе боевое задание. Рядом шоссе, большое движение автотранспорта, а у нас тол, — как тут не испробовать свои силы? Взял я с собой Телегина и тринадцать окруженцев со Стрельниковым. Когда начало смеркаться, вышли к шоссе. Местность — небольшие холмы, кустарники у самой дороги, противоположная сторона — открытое поле. Я приказал Трофиму Алексеевичу расположить бойцов для обстрела, а сам вместе с Телегиным направился на шоссе. Ну, заложили в мину пять килограммов толу. Не успел еще Валька приключить детонатор, как на холме, метров за восемьсот, засветились фары. Волнуюсь, говорю: «Скорее, Валька!» А он спокойно: «Ничего, успеем!» Автомашины не доехали до нас метров триста. «Готово!» — сказал Валька, и мы отбежали в сторону. Четыре грузовика с немцами двигались со стороны Сенно. Мина взорвалась под первым. В нем едва ли кто уцелел. Вторая машина наскочила на обломки первой и перевернулась. Две последние заскрипели тормозами. Мы открыли огонь по задним машинам. Кроме винтовок, у нас было два ручных пулемета и четыре автомата. Часть гитлеровцев успела залечь в кювет и открыла ответный огонь. Справа показались другие автомашины, и я приказал отходить… Вот и вся операция.
— А потери?
— У фашистов, как мы потом узнали, было человек сорок убитых и почти столько же оказалось раненых. А у нас было двое раненых. Обоих пришлось нести на руках. Пете Кольцову пуля попала в живот, и он на второй день скончался. В лесу и похоронили. Сплели венок из дубовых веток и положили ему на могилу. Второму перебило ногу разрывной. Его пришлось оставить у лесника на хуторе. Поручили местным людям присматривать за раненым, достать медикаментов.
— Кто эти местные люди и можно ли им доверять?
Шлыков немного замялся, потом ответил с застенчивой улыбкой, словно извиняясь:
— Я все покороче стараюсь рассказывать, товарищ командир, и не все договариваю. Мы тогда узнали, что за организованный нами взрыв на шоссе гитлеровцы произвели расправу с местными жителями. В двух ближайших деревнях они расстреляли семь человек и около тридцати увели с собой, Много колхозников ушло прятаться в лес.
К нам не пошли, видимо свой отряд организовать замышляют. Двое из них встречались со мной и Библовым, просили дать им боевое поручение. Я предложил им подорвать там мост один — небольшой, но важный.
— Это хорошо, что вы связались с местным населением, — сказал я. — Ну, а как вы расправились с предателем?
— С предателем мужики сами разделались. А было дело так… Мы остановились у озера Селява. Леса там тоже знаменитые, и мы простояли там трое суток. Я послал группу бойцов в деревню на разведку. Заодно поручил раздобыть продукты для отряда. Хлопцы доставили продукты и рассказали, что жители деревни просили убрать старосту, поставленного немцами. Служакой таким оказался, что никому житья не давал. Подобрал себе трех полицаев из бывших уголовников и давай хозяйничать. Троих сельских коммунистов по его доносу гитлеровцы расстреляли, и он, по слухам, готовил черные списки еще на большую группу активистов. Колхозники просили помочь… Я долго думал, как мне удобнее взять старосту вместе с полицаями. Дело было для меня новое. Вечером взял с собой десяток бойцов и направился в деревню. Нам повезло. Едва мои разведчики появились в деревне, как им сообщили, что староста по какому-то случаю с утра пьянствует с полицаями. Тут уж я, не раздумывая больше, прямо направился к нему «в гости». Тихо пробрались во двор. Только сунулись в сени, навстречу полицейский. Скрутили без шума. Трое со мной ворвались в комнату. Одного из полицейских, схватившегося за кобуру, Яша Кулинич застрелил на месте. Старосту и другого полицейского связали и всех троих увели, а дом подожгли. В ту ночь из деревни с нами ушло в лес двенадцать человек, пять из них и теперь находятся в нашем отряде. Один здоровенный, усатый дядя, в колхозе бригадиром работал, как увидел старосту, взял его за шиворот и поднял, как котенка. «Ну, — говорит, — Иуда, рассказывай, за сколько фашистам родину продал?!» С моего разрешения сами колхозники предателя и допрашивали, в протокол все записали. А потом бывшего колхозного бригадира судьей выбрали, заседателей назначили. Этот суд и вынес приговор: повесить предателя советской родины на осине. И повесили.
Шлыков замолчал. Свет догоравшего костра начинал бледнеть. Наступило утро — тихое, ясное. Слегка подмораживало. Бойцы, в разных позах сидевшие вокруг костра, поеживались от утреннего холодка. Захаров поднялся, — очевидно, снова наступило время менять караулы.
— Ну, на сегодня хватит, — сказал я. — Отбой! Соснем немного, а потом.
— А потом, товарищ командир, первым делом надо бы навестить здешних партизан. Отряд Щербины тут совсем рядом стоит. Мы с ним вчера познакомились: он даже мне рассказывал, что его люди где-то вас, товарищ командир, встречали.
— Рассказывал? — засмеялся я и подумал: «Интересно, как встретит меня сам Щербина?»
В лесном лагере партизан нас приняли, как своих. Щербина, молодой широкоплечий чернобородый офицер, был весьма любезен, но было заметно, что ему очень и очень передо мной неловко. Он немедленно вернул мне оружие и часы и извинился за «ошибку» своих бойцов. А те ребята, что обобрали меня в тот злополучный вечер, убежали в лес, не будучи в силах смотреть мне в глаза. Трое из них и вовсе назад не вернулись, да и не место им было в отряде.
В конце октября наступило похолодание. Вязкие болота покрылись твердой коркой, и открытые лужицы заблестели чистым, прозрачным льдом. Там, где стояла вода, грязь, стало возможно проходить в валенках, двигаться на лыжах. Легче стало совершать переходы на большие расстояния. Но теперь и противнику ничто не мешало организовать на нас облаву с танкетками, легкими танками и автобронемашинами. Но так только казалось. Оккупанты не представляли себе особенностей белорусских лесов и болот и не имели понятия о стойкости и упорстве нашего советского человека. Русский человек в этой войне показал не только храбрость, находчивость и беззаветную преданность своей партии и великому Сталину. Вместе с этим он показал и невиданную в мире выносливость. Оккупантов больше, чем нас, пугало наступление суровой зимы.
Уже выпал первый снег. А у нас еще не было ни запаса продовольствия, ни теплой одежды, ни землянок в лесу. Базироваться же в деревнях нельзя: люди мало обстреляны. Сражаться с противником в открытом бою с такими средствами мы не могли.
Вечером 25 октября я со всем отрядом вошел в хутор Нешково, к которому когда-то подходил с такой опаской и где едва не попал в руки карателей.
Представьте себе огромную низменность, простирающуюся перед вами на десятки квадратных километров, поросшую чахлыми сосенками, березняком, лозой. Кое-где на этой низине вкраплены песчаные островки, и на них бугрится лес. Растут там мачтовые сосны, ели, огромные дубы и клены, встречаются рябины в несколько обхватов. У основания этих гигантов — кустарники крушины, ольшаника, лозняка.
Помнится, в сорок втором году, ранней весной, у нас на одном из таких островков были лошади. Когда еще не протаял окончательно грунт подо мхом, мы решили переправить наших коней на соседний большой остров. По чистому моховому болоту хлопцы ехали на них верхами, а у самого острова на солнечном припеке грунт местами уже протаял. Одна из лошадей провалилась, и пока бойцы снимали с нее седло, у нее снаружи осталась только голова, а когда были срублены и поднесены слеги, то лошадь вся ушла в трясину. Только дикие кабаны и лоси проскакивают с одного острова на другой в любое время года без задержки, по своим собственным тропам.
В березинские болота «материк» врезался бесчисленными клиньями, полуостровками и возвышенностями. На одном — из таких клиньев и размещался хутор Нешково. Три деревенские бревенчатые избы средних размеров и два сарая, обнесенные плотным забором, — вот и все постройки хутора. До прихода гитлеровцев здесь помещалось отделение правления Верезинского государственного заповедника и проживало четыре семьи сторожей. Во дворе ходило несколько прирученных лосей. Они привыкли к людям настолько, что кормились с рук, как коровы. Когда я подходил к этому хутору с Васькой, то из леска с поленницы дров мы наблюдали, как эсэсовцы из карательного отряда в этом дворе развлекались с молодым лосем (два старых были уже вывезены ими на станцию железной дороги). Неподалеку от построек на песчаном островке хранились бурты картошки, предназначенной для подкормки диких свиней.
Единственная узенькая грунтовая дорога связывала этот кордон с деревнями Терешки и Великая Река.
Хотя мы заняли этот пункт без боя, «многочисленное» население не вышло к нам навстречу с хлебом и солью, но гордость наших бойцов и командиров была не меньше, чем при занятии крупного стратегического пункта противника.
В хуторе Нешково мы разместились для продолжительного отдыха. Молва о нас шла впереди, и к нам со всех сторон прибывали люди с просьбой зачислить в отряд.
Разведчики сообщили мне, что под самым хутором в лесу расположились бежавшие от немецкой расправы евреи и кое-кто из местных жителей. Прослышав о появлении сильного партизанского отряда, они, видимо, решили держаться к нам поближе. Было ясно, что о нас в ближайшее время станет известно в гестапо и противник не замедлит выслать карательную экспедицию. Меня это беспокоило. Большинство бойцов в отряде были необстрелянные люди, недостаточно дисциплинированные. Оружие имелось, но плохо обстояло с боеприпасами. Пулеметы — а их у нас уже было пятнадцать ручных и один станковый — часто отказывали из-за негодных патронов.
Мы начали усиленную подготовку к боевым действиям, Я решил прежде всего тщательно обследовать окрестности и с этой целью выехал с разведкой из Нешкова. Углубившись в лес, мы сразу же наткнулись на большой еврейский лагерь. Люди ютились в наспех оборудованных шалашах и землянках, оборванные, голодные: были здесь и беременные женщины, были старухи, старики и детишки. Все высыпали нам навстречу. Они не знали, что мы не сможем их спасти, и ждали какого-то чуда. Хоть и тяжело было, но я сказал людям правду: у нас лишь небольшой подвижной отряд, и семьям следовать за нами нельзя. Обещал прислать голодающему лагерю хлеба и мяса и посоветовал всем уходить на зиму дальше, в глубь леса. Со мною могли пойти только люди, способные носить оружие и готовые отдать жизнь на борьбу с врагом. Несколько мужчин присоединились к нашему отряду.
— А знаете, товарищ начальник, — обратилась ко мне молодая женщина, до сих пор молча слушавшая наши разговоры, — здесь есть целый отряд, человек тридцать. У них командиром старший лейтенант Басманов, они бы вам наверняка пригодились. Хорошие ребята, боевые.
Как я мечтал о встрече с Басмановым во время своих одиноких блужданий!
— Что же, — ответил я, — скажите ему, коли встретите, что я хотел бы с ним повидаться.
— Як нему схожу, нарочно схожу, — сказала женщина, — только вы потом меня с собой возьмите воевать. У меня с фашистами особые счеты есть. Возьмете?
— Возьму, — пообещал я и вспомнил свой разговор с Садовским: не все бежали в лес только спасаться, некоторые были готовы бить врага.
Наутро Басманов был уже у меня. Мы договорились с ним, что он со своими людьми присоединится ко мне. Ближайшая наша задача — устройство зимнего лагеря. Решили, что основную базу мой отряд будет строить в дремучем бору между Нешковом и Терешками, а Басманов со своими людьми близ озера Палик достроит свой зимний лагерь, и он будет служить нам запасной базой. Стоял этот лагерь на островке, и добираться к нему можно было только на лодках. Там раненые и больные находились бы в большей безопасности. Там же в случае разгрома основной базы мог укрыться и весь отряд.
Рассчитав с возможной точностью все сроки строительных работ, мы расстались с Басмановым, условившись о встрече через неделю.
Место для постройки базы мы выбрали по медвежьим следам, потому что медведь всегда роет берлогу в самой глухой чащобе, подальше от человеческого глаза. Бор был темный, густой, места высокие, для копки землянок удобные. В окрестных деревнях ребята добыли пилы и топоры, и работа закипела. В течение пяти дней были построены четыре землянки, баня и кухня, поставлены железные печки, застеклены окна. Радисты установили на прием одну из трех уцелевших радиостанций, и мы начали слушать сводки Совинформбюро.
Сводки не радовали. Они говорили о продвижении фашистов. Болью отдавалась в сердце знакомая фраза: «После упорных боев наши войска оставили…» Гитлеровская пропаганда старалась вовсю. О взятии Москвы они сообщали три раза. Оккупанты расписывали будущие парады на Красной площади, торжества и награды «победителям». «Так как Москва сильно минирована, — вещал роскошный бархатный баритон на чистейшем русском языке, — то, но мнению Берлина, работы по окончательному занятию азиатской столицы следует развернуть по завершении полного окружения Москвы. Этот час недалек…» Я с досадой выключал приемник: не было сил слушать дальше наглое бахвальство врага.
Зима в том году установилась рано. Снег лежал плотно. Морозы крепчали. Но теперь жильем мы были обеспечены, и наступление зимы нас больше не пугало. Надо было быстрее закалить людей в боевых схватках.
Шоссе, соединявшее города Лепель и Борисов, проходило поблизости от нашей базы. Немецкие автоколонны двигались по нему днем и ночью. Остановить движение по этой магистрали имело большое значение и для действий нашего отряда. Было решено подорвать мост через реку Эссу в деревне Годивля, в двенадцати километрах от города Лепеля. Мост этот был небольшой, всего тридцать восемь метров длины. Но глубокая и быстрая река Эсса с торфянистыми, заболоченными берегами исключала возможность переправы вброд, а постройка нового моста представляла большие трудности.
Положение с охраной моста нам было хорошо известно. Девять человек гитлеровской охраны жили в отдельном домике, недалеко от моста, и вели настолько беспечный образ жизни, что зачастую ложились спать, не выставляя часового на ночь.
Такое поведение фашистских солдат объяснялось тем, что мост находился в самой деревне, а деревня охранялась местным предателем по фамилии Мисник.
Завербованный гестапо, Мисник был назначен старостой деревни. Он добился назначения в деревню небольшой команды немецких солдат. Но беспокоился он при этом не столько об охране моста, сколько о защите собственной персоны. Назначенному старшим команды ефрейтору он говорил: «Вы, господин офицер, можете спать спокойно. Об охране моста я сам побеспокоюсь, мне все равно деревню-то охранять надо». Ефрейтор сначала слушал такие заверения белоруса с недоверием и нес службу по всем правилам. Однако скоро убедился, что деревня ночью патрулируется мужиками, и стал относиться к охране моста халатно.
Выполняя задание коменданта по очистке района от неблагонадежных людей, Мисник старался вовсю: выдавал советских активистов не только своей, но и окружающих деревень. Бойцы-окруженцы, пробиравшиеся на восток, огибали Годивлю на добрый десяток километров. Попасть на глаза этому негодяю было все равно, что попасть в руки гестапо. Одних он немедленно сдавал в комендатуру со своей характеристикой, других убивал сам в пути «при попытке к бегству».
Мисника боялись. Еще больше боялся сам Мисник. Часть местных активистов гитлеровцы расстреляли, некоторых угнали на каторжные работы в Германию, кое-кому удалось скрыться в лес. Оставшиеся мужчины подчинились Миснику, и он организовал с ними надежную охрану деревни. Выставляемые патрули он проверял сам и, боже упаси, если кто «прохлопает» появление постороннего человека.
В самогоне и продуктах для немецкой команды недостатка не было, а на всякий случай староста побеспокоился и о телефонной связи с лепельским гарнизоном.
Убедившись в своем благополучии, оккупанты перешли на санаторный режим.
Поэтому вся сложность операции по уничтожению моста заключалась в том, чтобы незаметно подойти к дому Мисника и захватить его. Только после этого можно было прервать телефонную связь с Лепелем и приступить к ликвидации фашистской охраны и моста.
Все эти данные нашей разведки и сообщения двух жителей деревни Годивля, находящихся в нашем отряде, были учтены, и план операции был продуман во всех деталях.
Выполнение операции я поручил Александру Шлыкову. В состав группы были включены неизменный спутник Шлыкова — Валентин Телегин, как лучший из минеров, житель деревни Годивля Степан Азаронок в качестве проводника и пятнадцать боевых ребят из десантников и окруженцев.
Темной ночью Шлыков со своими людьми перебрался через реку ниже деревни и подошел к ней со стороны Лепеля. Отряд разбился на три группы. Степан Азаронок и с ним три бойца направились к дому старосты. Другая группа из трех бойцов во главе с Десантником Серпионовым пошла уничтожать телефонную связь с Лепелем. Она же должна была следить за выходами из деревни и никого не пропускать в сторону города. Выждав немного, Шлыков с остальными бойцами незаметно подошел к хате, в которой размещалась охрана моста.
Пять гранат почти одновременно разорвались в помещении, где спали гитлеровцы. В ответ не раздалось ни одного выстрела. Два бойца через проемы в окнах прыгнули в дымящуюся хату, осветили ее фонариком. Фашисты оказались в большинстве перебитыми. Троих, очумевших от взрывов, пришлось пристрелить из пистолетов.
Покончив с охраной, Шлыков повел свою группу на мост. В это время подошли трое посланных к дому старосты и доложили, что Миснику удалось бежать. Злая собака подняла такой свирепый лай, что всегда настороженный предатель, очевидно, почувствовал приближение опасности и поспешил скрыться. Это значительно осложняло операцию. Надо было торопиться.
Телегин приступил к минированию свай, но сразу же обнаружилось, что толу на весь мост не хватит. Тогда бойцы бросились к расположенной поблизости смолокурне, и через каких-нибудь полчаса десяток бочек со смолой и скипидаром, приготовленных для отправки в Лепель, были расставлены на мосту. Телегин, закончив минирование, начал подводить к бочкам конец бикфордова шнура.
Наконец все было закончено. Оставалось только чиркнуть спичку, и середина моста взлетит на воздух, а остальное докончит огонь. Но надо было дожидаться товарищей, выделенных для уничтожения телефонной связи. Если мост подорвать — им придется перебираться через реку вплавь. А они почему-то задерживались.
Шлыков нервничал. Больше Шлыкова был расстроен своей неудачей Степан Азаронок. Предатель Мисник его перехитрил и успел скрыться. Это предвещало большие неприятности для многих из большой семьи Азаронков, остававшихся в деревне. Степан стоял в стороне, охладев ко всему, что происходило вокруг него, мрачно посматривая через перила моста в черную воду реки.
На дороге показались четыре человека.
— Стой! Кто идет? — окрикнул их постовой.
— Свои, — послышался знакомый голос.
Шлыков бросился навстречу.
— В чем дело? Почему вы так задержались? — спросил он у Серпионова.
— Да вот, какой-то гражданин бежал обочиной дороги по направлению к Лепелю. Мы его задержали, как было приказано, а когда повели сюда, он пытался улизнуть. Еле поймали. Назвался Гредюшкой Игнатом. Говорит, что местный. Сбежал будто из немецкого лагеря и обходил деревню, чтобы не напороться на патрулей старосты…
Бойцы обступили задержанного.
— Степан! — окликнул Шлыков Азаронка, по-прежнему смявшем у перил на мосту. — Иди-ка сюда. Ты вот этого гражданина Гредюшко не знаешь?
— Кого? — нехотя отозвался Степан и, точно пьяный, покачиваясь, медленно зашагал к неизвестному. Бойцы, державшие за руки приведенного человека, почувствовали, как он вздрогнул, услышав голос Степана, и рванулся, чтобы вырваться, но они удержали его.
Азаронок остановился, не доходя несколько шагов до задержанного, и на мгновение оцепенел. Винтовка выпала у него из рук, но в следующую секунду он прыгнул вперед, перескочив через винтовку, и судорожно вцепился в глотку опасному противнику.
— А-а!.. Ми-ис-ни-ик!! — гортанным голосом прохрипел он и, свалив свою жертву на землю, начал душить.
Он был страшен в этот момент, этот простой и обычно нерасторопный пожилой колхозник. Когда четыре крепких бойца оторвали его от Мисника и оттащили в сторону, он не сразу пришел в себя от ярости.
По просьбе всех бойцов Шлыков разрешил Степану собственноручно убить предателя. Азаронок это выполнил прямо здесь же, на середине заминированного моста.
Когда семнадцать человек перешли мост и удалились метров на семьдесят, восемнадцатый чиркнул спичку. Бочки со скипидаром, расставленные на мосту, вспыхнули, зашипел бикфордов шнур. Убедившись, что все в порядке, Телегин побежал за товарищами.
Через минуту под охваченным пламенем мостом раздался взрыв. Труп предателя вместе с обломками свай темным силуэтом метнулся в воздухе.
— Задание выполнено! Пошли! — сказал Шлыков и зашагал к лесу.
Группа была уже за деревней Веленщина, когда от горящего моста послышалась стрельба из винтовок и автоматов. Это гитлеровцы, подъезжая к месту взрыва, открыли стрельбу по местам, в которых могли быть партизанские засады.
Весь обратный путь Степан Азаронок шел в приподнятом настроении и даже пытался насвистывать мотивы песен белорусской колхозной молодежи.
Ребятам тоже было весело.
— Ну как, доволен, дядя Степан, что с Мисником покончил? — спросил Телегин.
— Знамо, доволен, милый! А то как же ты, сынок, думал? Ведь это пес бешеный, а не человек был. Он моего младшего брата выдал гестапо? Выдал! — задавал сам себе вопросы и сам же отвечал на них Азаронок. — Отца моего, древнего старика, избил? Избил! А ну-ка, если бы Мисник жив остался да узнал, что я на подрыве моста был? Да он бы тогда весь наш род истребил! А теперь что же? Теперь другое дело. Пока фашисты сами до всего дознаются, глядь, и конец им придет.
Когда группа вернулась в лагерь, я перед строем объявил благодарность Александру Шлыкову за успешное выполнение боевого задания, поблагодарил Телегина за изобретательность и находчивость, пожал руку и поздравил с успехом и Степана Азаронка. Колхозник хотел, видимо, что-то сказать, но только махнул рукой и отошел на свое место. Отряд был в возбужденном, радостном настроении. На несколько недель мы прервали движение неприятельских войск между двумя городами, и это вызывало у людей чувство удовлетворения и гордости.
Зарево над Годивлей полыхало всю ночь и было видно издалека. Теперь уже не приходилось сомневаться, что гестапо пришлет к нам «гостей». И хоть место у нас было дальнее и глухое, но «семейка» так разрослась, что ее ни в какой трущобе спрятать уже было нельзя. Каждый день для питания требовался хлеб и скот, каждый день шли к нам беглецы, окруженцы, крестьяне.
Каждый день к десантникам прибывали все новые пополнения из лесов и деревень и просили зачислить их в отряд, и, как мы ни маскировались, на снегу оставались тропы, указывающие путь к лагерю.
Здесь стоит рассказать о встрече с колхозным бригадиром Саннинского района, Витебской области, коммунистом Иваном Трофимовичем Рыжиком, с которым мы потом очень подружились.
— Иван Рыжик… Скрываюсь в лесу от немцев, — представился нам с Дубовым крестьянин лет сорока, среднего роста, улыбаясь одними умными серыми глазами. Широкие плечи, мускулистые руки, короткая развитая шея — говорили о большой физической силе, а резкие черты лица и острый, сосредоточенный взгляд — о волевом характере этого человека.
— Что же вам немцы не дают жить в деревне? — спросил новичка Дубов.
— Да как вам сказать? Они, может, и дадут жить тем, кто подчинится ихним фашистовским правилам, а только это такая же смерть, еще хуже… Они вот нашего предколхоза оставили на своем месте и подписку от него взяли, чтобы, значит, работать на них. Но этот тоже им не пособник. Ему пока податься некуда, и о народе он беспокоится, чтобы деревня не пострадала… Посовещались наши коммунисты с вашими ребятами и решили — остаться ему пока. Другое дело у меня. Два моих сына в армии, а старуха перед войной в Тамбов к дочке уехала. Один я, значит, остался. Председатель-то сначала не пускал, а потом говорит: «Ну, иди, а то еще не выдержишь, задушишь у себя в хате фрица, спалят деревню, проклятые, и людей погубят… А народ пока еще не подготовлен». Ну, вот так и отбыл я из деревни. От ваших-то ребят я тогда отбился и все в одиночку промышлял, пока к вам дороги не нащупал… Вот и партийный билет у меня с собой, — добавил Рыжик.
Дубов взял красную книжечку и начал внимательно перелистывать.
Мы и раньше слышали о нем и после встречи зачислили его в «нестроевую». Так у нас называлась группа в полтора десятка людей, умудренных жизненным опытом. Командиром группы был сержант Харитонов, а политруком — Дубов.
Об этих людях следует рассказать.
Самым старшим в этой группе был семидесятилетний дед Пахом, партизанский снайпер. Это был очень крепкий и выносливый старик, хитрый и ловкий воин, мастер на всякие «фокусы».
Пахом Митрич вступил в кандидаты партии на второй день Великой Отечественной войны. Старый и опытный охотник, он в лес явился со своим дробовиком.
Вначале над Пахомом многие смеялись:
— Что же ты таскаешь свою «стрельбу»? Чай, фашисты-то не куропатки.
Но дед терпеливо переносил насмешки и упорно не желал расставаться со своим дробовиком.
— Винтовка-то хороша на поле, а не в лесу, да когда пуль сколько хочешь… А из моей больше как два раза не выпалишь, и промашки из нее быть не может. Ежели бекасу на лету сбиваешь, так как же в человека не попасть? — заспорил один раз Пахом Митрич с молодым бойцом в землянке.
В словах старика много правды. Я слушал молча. Но парень горячился. Он за свою трехлинейку готов был с дедом хоть на кулаки. А когда старый партизан загнал парня в тупик, то против Пахома выступили другие.
— Дробовик, Пахом Митрич, хорош, слов нет, — начал один с хитринкой, издалека. — Вот ежели, к примеру, застать гитлеровцев в бане… и выпугнуть их оттуда голышом… А ежели немец попадется в шубе да в очках, так и стрелять незачем — мех спортишь.
Хлопцы дружно расхохотались.
Пахом Митрич рассердился и вышел.
На второй день он отпросился у своего командира на хутор, проведать земляка. А через два дня привел в лагерь двух пленных фашистов. На следующее утро он с бойцом-шофером пригнал добытый в бою мотоцикл с прицепом. Дня через три он повел на дорогу пять автоматчиков и посадил их в засаду, сам сел поудобнее в сторонке.
На этот раз попалась грузовая автомашина. Два гитлеровца ехали в кабине, третий сидел на ящиках в кузове. Шофер гнал машину с большой скоростью. Автоматчики не успели сделать и одного выстрела, как после дуплета, сделанного Митричем, машина полетела в канаву. Первый выстрел картечью Пахом Митрич сделал по стеклу, осколками стекла и картечью вывело из строя шофера и сидевшего рядом ефрейтора, вторым выстрелом был смертельно ранен автоматчик, сидевший поверх груза.
Так дед Пахом доказал, что наш советский патриот способен бить фашистских оккупантов даже дробовиком. Пахома Митрича прозвали снайпером и никогда больше не предлагали ему сменить свою «стрельбу» на другое оружие.
Самым молодым в группе «отцов» был командир этого подразделения, сержант Харитонов. Ему было тридцать лет. В подразделении насчитывалось восемнадцать человек, три подрывных пятерки и, как говорили, три человека на расход. Одну пятерку возглавлял Рыжик, другую — сибиряк Ермил Боровиков, «волосатый», как его звали за пренебрежение к бритве, третью — дед Пахом.
В отличие от других, эти группы вели общий счет сброшенных под откос гитлеровских эшелонов и захваченных трофеев. Подразделение использовалось на охране штаба и в целом составе никогда на боевые операции не отпускалось, но взаимная дружба и сплоченность среди стариков была изумительно крепкой.
Через два дня после взрыва моста наш начпрод отправился в деревню Веленщина, собрал там несколько буханок хлеба и организовал выпечку на следующий день. Об этом узнал старший полицейский Булай, проживавший в соседнем поселке Острова, и вызвал карателей из Лепеля. В деревню прибыли шестьдесят четыре до зубов вооруженных гестаповца, и наш парень едва успел унести ноги.
Я решил не допускать эсэсовцев до базы, а окружить деревню и дать карателям бой на дорогах. Отряд был разделен на три группы, которые и должны были занять три дороги, ведущие из Веленщины. С первой группой в двадцать два человека, вооруженной тремя пулеметами, выступил я сам.
Чуть брезжил рассвет, когда мы вышли на дорогу Веленщина — Годивля и заняли удобную позицию в густом мелком ельнике, клином выступавшем из непролазного болотистого леса к самой дороге. До восхода солнца оставалось минут пятьдесят. Я отдал команду. Дружно заработали лопаты, и, когда солнце отделилось от горизонта, мы уже лежали в тщательно отрытых и хорошо замаскированных окопах с пулеметами в центре и на флангах. Мой старый товарищ по лесным скитаниям, ленивый конь, прозванный бойцами «Немцем», стоял тут же на опушке, привязанный к дереву и укрытый частым кустарником.
Было звонкое, морозное утро. Каждый звук разносился далеко в пространстве, и мы ясно различали даже отдельные слова немцев, гомонивших в деревне. Возбужденные дружной работой и ожиданием, наши бойцы шопотом переговаривались в окопах.
Однако время шло, а гитлеровцы на дороге не показывались; даже шум их голосов стал утихать. Мои люди начали мерзнуть и группками отползать в кусты — там они грелись, барахтаясь и толкая друг друга. Я Тоже начал сомневаться в успехе нашего предприятия. «Почему, — думал я, — каратели должны поехать обязательно по этой дороге, а не по какой-либо другой? Да и вообще, есть ли им надобность выезжать из деревни?»
— Товарищ командир, — словно угадывая мои мысли, прошептал в это время у меня за спиной Перевышко, — разрешите нам с Кривошеиным пойти и вызвать сюда карателей.
— А как вы это сделаете?
— А очень просто. Мы подойдем к концу деревни так, чтобы они нас заметили. Каратели безусловно пошлют за нами погоню, а мы станем удирать от них по этой дороге и наведем их прямо на засаду.
— Хорошо, — согласился я, — только смотрите, поаккуратнее… А то они с вами расправятся, прежде чем вы сюда успеете добежать.
— Ничего, товарищ командир, все будет сделано, как полагается…
До конца деревни Велонщина от засады было меньше километра. На горке виднелись крайние хаты. От них было не более ста метров до опушки леса, вдоль которой проходила дорога. Перевышко и Кривошеии сняли с плеч автоматы, чтобы легче было убегать от преследователей, и направились в деревню. Все мы, притаившись в окопах, с напряженным вниманием наблюдали за смельчаками.
Вот они, пригнувшись вдоль изгороди, подобрались к крайней хате и, постояв немного, скрылись в ней. Я стал нервничать. К чему эта затея? Она могла кончиться захватом наших людей противником. Я вспомнил, что мне говорили о Перевышко: исключительно смел, но мало дисциплинирован. Мысленно я еще и еще раз оценивал значение дисциплины. Ее нужно было поднимать всеми средствами, не останавливаясь ни перед чем.
Вдруг что-то зачернело возле деревни, и на дороге показались фашистские велосипедисты. Они отъехали около двухсот метров от деревни, когда из крайней хаты выскочили Перевышко с Кривошеиным и бросились во всю мочь вслед за ними. Сбившись в группу, по два-три человека в ряд, велосипедисты представляли собой прекрасную мишень. Бойцы замерли в окопах. Мне хотелось проверить их выдержку, и я приказал не стрелять без моего сигнала. Стоя на колене, я наблюдал из-за бруствера сквозь ветви кустов приближение не подозревавшего об опасности врага. Лишь бы не оглянулись случайно назад и не заметили бегущих позади… Тогда все пропало. План будет сорван.
Вот эсэсовцы уже в сотне метров от меня. Положив маузер на бруствер, я взял автомат: сейчас затрепещут ваши подлые душонки! Вот офицер огромного роста, ехавший впереди группы, стал въезжать «на мушку». Я нажал спусковой крючок, раздалась очередь, и офицер отскочил от велосипеда, упал и закорчился на обочине дороги. Бойцы поддержали меня плотным огнем. Эсэсовцы побросали машины и кинулись врассыпную. Их настигали наши пули. Вот еще один каратель, зажимая руками правый бок, свалился посреди поля. Третий истерически кричал где-то слева от дороги. Я целился в спину четвертого, когда кто-то, обхватив руками за плечи, с силой прижал меня к земле. Оглянувшись, я увидел над собой взволнованное, залитое румянцем лицо Захарова, и в ту же секунду автоматная очередь прозвучала совсем рядом, и пули просвистели над головой. Захаров прикрыл меня собою, но и его не задело. Я выпрямился. Из-за сосны неподалеку выглядывал каратель и наводил на меня автомат. Я дал очередь — гитлеровец упал, но, падая, он тоже успел дать короткую очередь, и пули просвистели высоко над окопом. Из ямы, куда свалился каратель, понеслись душераздирающие вопли.
Перестрелка была в разгаре, но пулеметы молчали. Я пополз к одному, другому — устранить задержку оказалось невозможным. Взглянул на яму, из которой неслись крики подстреленного, оттуда тихо выдвигался ствол автомата, как мордочка принюхивающегося зверя. Я дал короткую очередь. Ствол автомата исчез. Тронув за плечо лежавшего рядом пулеметчика, я приказал:
— Подползи, кинь гранату!
— Нет их у меня, товарищ командир.
— Возьми у меня в левом кармане, — сказал я, не спуская глаз с ямы за дорогой.
Боец достал гранату и, пригнувшись, побежал через дорогу. Подбегая к яме, он выдернул кольцо. Одновременно прозвучал выстрел, и боец, падая на бок, бросил гранату. Она разорвалась вблизи, брызнув осколками. Пулеметчик дрогнул и вытянулся. Четверо фашистов вылезли из ямы, собираясь броситься наутек. Я тщательно прицелился, очередь — и трое, корчась, заползали по земле.
Но вот из деревни на помощь своим выбежало человек двадцать фашистов, с ходу стреляя из автоматов. Гитлеровцы перегруппировались и начали перебегать дорогу от нас слева, стремясь отрезать нам путь к лесу.
— Прицеливайся точнее и спускай не торопясь курок! — сказал я бойцу Шумакову, лежавшему слева и отличавшемуся снайперской стрельбой. — Начинай с правофлангового!
Прозвучал выстрел, фашист растянулся на поле.
— Товарищ командир! Смотрите — руки поднимают, — обратился ко мне второй.
Я присмотрелся. Два гитлеровца бежали с ручными пулеметами, поднятыми над головой.
— Видишь! — сказал я Шумакову, показывая на пулеметчиков.
Он кивнул головой, не отрываясь от прорези прицела.
Перевышко и Кривошеин присоединились к нам. Я отдал приказ отходить в болото. Непрочный молодой ледок ломался под нашими худыми сапогами; отстреливаясь и ведя под руки раненого товарища, бойцы углублялись в чащу. Пули врагов настигали нас. Коротко вскрикнув, упал и замер, кусая губы, политрук Довбач. Бойцы подняли его на руки, но тут же провалились в болото. Он глухо застонал, и слезы полились из его словно побелевших от боли глаз. Мы отнесли товарища в сторону и спрятали в кустах.
Внезапно фашисты перенесли огонь в сторону. Теперь они били по моему бедному немцу, который в страхе метался в кустах: они приняли его, очевидно, за группу прячущихся партизан. Перед нами открылась небольшая сухая полянка, я расположил часть бойцов за кочками и подготовил людей для обстрела гитлеровцев. Но дальше они не пошли. Забрав убитых и раненых, фашисты вернулись в деревню.
Мы обогнули Веленщину болотом, вышли ко второй нашей засаде и соединились с группой капитана Черкасова. Тут я построил людей и поблагодарил за храбрость трех отличившихся бойцов. Среди них были Захаров, Шлыков и Шумаков. Мне нечем было их наградить, и мы просто расцеловались перед строем.
Я послал связного к третьей группе. Но едва успел он скрыться из виду, как снова защелкали выстрелы, и мы увидели, что из-за холма выскочил человек, а за ним гнались пятеро вооруженных. Я присмотрелся — связной! — и бросился наперерез карателям вдоль опушки. За мной побежали бойцы. И в этот момент по опушке ударил миномет, застучали два автомата, пули запели вокруг наших голов. Отдал приказ залечь. Залегли, но внезапно сбоку от меня Шумаков вскочил и бросился вперед. Я крикнул на него, он обернулся, выронил винтовку и стал медленно падать. Лицо его бледнело с необычайной быстротой, словно с него смывали краску, губы синели. Я понял, что он убит наповал.
Гитлеровцы под прикрытием огня отступили из Веленщины, увозя девять подвод, нагруженных ранеными и трупами. Они отходили на Стайск не дорогой, а полупрогнившей греблей. Мы ликовали. Пусть фашистские мерзавцы испробуют партизанские тропы, перенося на себе повозки и раненых!
Мы вошли в деревню, отбитую у противника. Это была победа. Горсточка партизан напала на хваленых головорезов фашистской армии, нанесла им поражение и вынудила позорно бежать.
— Получается, Григорий Матвеевич, получается! — кричал комиссар Кеймах, размахивая автоматом.
Вокруг комиссара собрались бойцы и мирные жители. Он выступил с краткой речью:
— Вот видите, товарищи, враг не так уж силен. Два взвода отборных регулярных гитлеровских войск, вооруженных минометами и пулеметами, выбиты из населенного пункта примерно таким же количеством партизан. Врагу нанесен чувствительный урон…
Дружные аплодисменты немногочисленной группы людей покрыли слова комиссара.
— Вы подождите, товарищи. Это только начало… Сейчас не аплодировать, а воевать надо… Гитлеровская Германия насчитывает семьдесят миллионов, а вместе со своими фашистскими союзниками около двухсот миллионов. Но на нашей стороне симпатии всех честных людей мира. Под руководством великого Сталина мы боремся за демократию… за человеческую культуру, против фашистской коричневой чумы… И мы победим!
Опять раздались аплодисменты. Но времени не было ни аплодировать, ни произносить речи. Лепель находился всего в пятнадцати километрах. А там стояла дивизия войск противника с артиллерией и танками. Можно было ждать нападения каждую минуту.
Жители деревни тоже ликовали. В первый раз видели колхозники, чтобы фашистский карательный отряд, вооруженный пулеметами и минометами, бежал от партизан да еще с немалыми потерями.
Когда мы вступили в Веленщину, Довбач уже был внесен в хату и лежал на постели. Он посмотрел на меня безразличным взглядом и зашептал что-то непонятное. Ни врача, ни фельдшера у нас не было, и я сам осмотрел его рану. Пуля вошла в живот и там осталась Я понял, что положение раненого безнадежно, но все же спросил, хочет ли он, чтобы его отвезли в лагерь. Тень смерти прошла по его лицу. «Не надо, не надо, не трогайте», — зашептал он. Я попрощался с ним, прикоснувшись губами к пылающему жаром лбу. Пора было уходить: с часу на час каратели могли вернуться с подкреплением. Предатели — староста и старшина — ушли вместе с эсэсовцами, и ничто не грозило последним минутам умиравшего политрука. Я попросил колхозников похоронить его как следует.
Взрыв моста в Годивле и особенно схватка с карателями в Веленщине не только окрылила наших людей, но с молниеносной быстротой разнеслась по окрестным деревням и селам. К нам снова потянулись люди из лесов и деревень. Когда мы возвратились в свой лагерь, там оказался и Щербина с несколькими своими бойцами, пришедший поздравить нас с боевым успехом. С ним оказалось два человека из тех, которые меня когда-то обезоружили. Им было совестно смотреть мне в глаза, и они держались поодаль. А Пашка, как я узнал потом, уже дружил с нашими бойцами. Он несколько раз приходил послушать сводку Совинформбюро по радио. И все искал случая извиниться передо мной за свой проступок.
Щербина высказал много лестного в наш адрес, однако влиться в наш отряд отказался, сказал: «подумаю».
Но мы и не настаивали. Желающих присоединиться к нам было хоть отбавляй, можно бы собрать тысячи в короткий срок. Но время было упущено, наступала зима. А мы не имели связи с центром, не получали взрывчатки и боеприпасов. Я советовал одним — держаться до весны в деревнях, поддерживая с нами связь, другим — запастись продуктами и перебазироваться в лес. Из состава тех и других мы пополняли свой отряд в течение первой зимы, когда нам было это нужно.
Добрую половину ночи мы не спали, пытаясь предусмотреть, что гитлеровцы предпримут против нас. В деревню Терешки перед рассветом прибыли новые отряды карательных войск. Надо было принимать меры, чтобы предупредить нападение противника на центральную базу. Часовой, стоявший на заставе почти у самого выхода нашей тропы на дорогу, видел группу вооруженных гитлеровцев, подходивших к самой тропе и надломивших возле нее несколько молодых осинок. Каратели делали отметки!
К утру я выслал две засады: одну, под командованием капитана Черкасова, к памятному мне нешковскому мосту, — его не обойдешь и не объедешь, — другую, во главе с Брынским, на дорогу между Нешковом и Терешками.
Еще не светало, как со стороны нешковского моста донесся отзвук очередей доброго десятка автоматов. По плотности огня я сразу определил, что это стреляли каратели. Вывод напрашивался сам собой: если фашисты решились ночью проникнуть в такое глухое место, значит их было очень много. Подтверждения не пришлось долго ждать. Прибежал связной от Брынского. Весь в поту от быстрого бега, он доложил, что из Терешек на Нешково движутся регулярные гитлеровские войска. В течение сорока минут по дороге прошло свыше тысячи вооруженных солдат в форме, с полной выкладкой и шанцевым инструментом, с большим количеством пулеметов, минометов и батареей легких полевых орудий. Открывать по ним огонь Брынский не решился и просил моих указаний. Спустя десять минут прибыл связной от Черкасова и сообщил, что в 6 часов 10 минут хутор Нешково был занят большой немецкой воинской частью. Едва забрезжило, как из Нешкова напрямую прибежали четыре человека из еврейского лагеря и предупредили, что район занят карателями.
Я передал приказание в бой не ввязываться и отходить. У меня не было другого выхода, как уводить людей в болота.
С рассветом гитлеровцы начали прочесывать лес вокруг хутора, Напали на еврейские шалаши. Часть людей бросилась по направлению к нашему лагерю. Каратели начали их преследовать, оглашая лес очередями своих автоматов. Стрельба перемещалась по направлению к нам. Оборонять лагерь было бессмысленно, но даром оставлять врагу не хотелось даже и пустых землянок. Я приказал выставить группу бойцов в засаду на подступах к лагерю, остальных отводить в глубь болота. Здесь были больные и раненые, которых мы еще не успели отправить на базу Басманова.
Шорох в лесу предательски выдавал людей, двигавшихся по почве, подернутой твердой морозной коркой. За ближайшими кустами послышался треск валежника. Бойцы привели в готовность гранаты и пулеметы. Но… меж кустов мелькнули две женские фигуры, а затем послышался детский голос: «Мама!»
— Стой! Кто? — крикнул командир взвода, поставленного в засаду.
Перепуганные женщины шарахнулись в другую сторону, но в это время метрах в ста позади них раздалось несколько очередей. Пули с визгом полетели над головами бойцов, сидевших в засаде.
— Роза! — крикнул пожилой еврей Примас, лежавший в цепи.
Женщины вместе с детьми бросились к засаде. Примас указал им, куда бежать, и они метнулись дальше за горку, к лагерю. Через несколько секунд из-за куста выскочил длинноногий гитлеровец и на мгновение остановился от неожиданной встречи с вооруженным противником. Сзади него, в кустах, показались головы в касках.
— Огонь! — скомандовал командир взвода и, прицелившись, выстрелил в живот длинноногому.
В кусты, через корчившегося на земле гитлеровца, полетели гранаты.
Шквал ружейно-пулеметного огня врезался в грохот разрывов гранат и перекатистым эхом огласил окрестности. Ответный огонь немцев, напоровшихся на засаду, был не опасен. Часть преследователей была покалечена осколками гранат и срезана первыми очередями. Уцелевшие стреляли, уткнувши головы в корни кустов и деревьев. Но враги были не только впереди, они шли с флангов, охватывая полукольцом убегавших женщин и детей. Огонь, открытый засадой, указал им позицию партизан. С флангов затрещали пулеметы и автоматы, заухали гранатометы. На горке, в двадцати метрах от партизан, лежали еще уцелевшие фашисты. Они сначала не поняли, кто бьет по ним, и открыли ответный огонь вправо и влево.
— За мной! — подал команду командир партизанского взвода.
Партизаны отошли и присоединились к своим.
Отряд двинулся в болото, ломая двухсантиметровый свежий лед. А гитлеровцы продолжали все усиливавшуюся перестрелку между собой, заглушая треск ломавшегося льда под ногами отходивших партизан.
Часа через два мы выбрались на сухой остров. Я выслал на берег разведку.
Из болота выходили люди. У некоторых на ногах были одни портянки, кое у кого валенки. Впрочем, и те, у которых были крепкие сапоги, промокли до пояса и от пробиравшего до костей холода стучали зубами. Пришлось разрешить развести небольшие костры, чтобы дать людям обогреться и обсушиться.
Вернувшиеся через несколько часов разведчики доложили, что выходы из болота патрулируются фашистами.
Начавшиеся обильные дожди повысили уровень воды на болоте. Ледяная вода подчас доходила до пояса. Но плохо это тогда было для нас или хорошо — сказать трудно. Очень трудно было раненым бойцам, которые шли вместе с нами. Но зато была гарантия, что здесь враг преследовать нас не будет.
Каратели, загнав нас в болота и закрыв нам выход к деревням, считали нас приговоренными к мучительной и неминуемой смерти. Тогда они еще не знали, на что способен русский человек. Всякий другой, попав в такую обстановку, безусловно бы погиб, в лучшем случае надолго бы вышел из строя. У нас это вынесли не только здоровые, но и больные.
Как ни тягостно было, но я принял решение: рассредоточить силы и частями пробиваться через блокаду карателей. Было приказано разделить отряд на три части. Командиром одной я назначил капитана Черкасова, во главе другой поставил комиссара Кеймаха и поручил ему вывести своих людей на базу Басманова, остальных решил вести сам обратно в Ковалевические леса, к Московской Горе или Кажарам.
Мы обнялись на прощанье. Черкасов шел со мной. Мы решили выступать немедленно, пока не сошло нервное напряжение у бойцов и они не начали валиться с ног от усталости. Быстро распределив бойцов по отрядам, мы двинулись в путь. Кеймах предпочел переждать. Я снова повел отряд болотом на пересечение дороги Нешково — Терешки.
В густом мраке черного пасмурного вечера мы подошли к дороге, патрулируемой гитлеровцами. Прислушались. Невдалеке справа послышались приближающиеся шаги и немецкий говор. Мы притаились. Фашисты поровнялись с нами, прошли дальше. Мы подвинулись к дороге вплотную. Снова — говор, шаги. Залегли. Мокрая одежда начинала обмерзать. До патрулей еще метров триста, а лежать дольше становилось невмоготу. Я приказал тихонько, рассыпным строем, переходить дорогу. Шел снежок. Он прикрывая все легким своим покрывалом, и трудно было разобрать, где грязь, где вода. Вода ледяная, но мы уже перестали чувствовать стужу, а итти по воде было легче, чем по грязи. Зато в грязи ногам было теплее. От усилий, которые делались для того, чтобы вытащить ногу и тотчас снова ее погрузить по колено, вода, натекшая в сапоги, согревалась, а от одежды начал валить пар.
Часа через три болото сменилось низким, набухшим водою лугом. Здесь ноги тонули в мягкой траве. Нам казалось, что под нами пушистый ковер.
Время шло. Бледная луна начинала пробиваться сквозь тучи. Мы вышли на отлогий сухой скат, покрытый густым ельником. Осмотрелись. Неподалеку темнели стога сена, кругом ни души. Я разрешил перетащить сено в ельник и развести костры.
У нас не было ни курева, ни еды, но люди хотели только одного — согреться и спать, спать. А я не мог спать, тревога за людей продолжала держать нервы в предельном напряжении. Я лежал у костра и смотрел, как засыпал лагерь, как гасли костры и зажигались звезды. Я думал о Москве, о родине, о вожде, о том, сколько еще надо пройти болот, чтобы добраться до победы. Даже в такие страшно тяжелые моменты мы непоколебимо верили в победу. Отнять у нас завоеванное социалистической революцией — значило отнять жизнь.
Над головой с отвратительным криком прошмыгнул какой-то пернатый хищник. Потом потянул предрассветный ветер, звезды начали меркнуть, горизонт посветлел. Я повернулся другим боком к костру. Рядом лежал Захаров, по-детски сложив пухлые губы и тихонько посапывая. Он всегда старался быть вблизи меня, и я чувствовал его за собой каким-то особым, отцовским чувством, словно какую-то часть самого себя. Рядом с Захаровым — его неизменный дружок, совсем молодой, широкоплечий парень. Бойцы прозвали его за удаль «Чапаем». Лица ребят были измазаны грязью, скорбные морщинки легли у губ, но и во сне эти лица цвели юностью.
Я подумал: «Где-то там, на Большой земле, спит мой сын… Любимая, может, проснулась, охваченная тревогой за меня… Как хорошо, что они не видят нас, не знают наших бед и тягот…»
Погода смягчилась, и выпавший снежок снова растаял. Мы продолжали искать подходящее местечко, где бы обосноваться хоть на время — подсушиться, добыть продукты, накормить людей, передохнуть. Но в прилегающих деревнях были расквартированы вражеские части. Это уже не каратели: их слишком много, — произошло что-то новое, о чем мы пока не знали. Только на подходе к Ковалевическим лесам мы набрели на деревню, где не было противника.
Жители Черной Лозы еще не видели партизан и вышли нам навстречу. Я дал на привал час двадцать минут. Хозяйки развели бойцов по домам. Тащили на стол все, что было в доме: хлеб, картошку, сало, молоко, и молча дивились аппетиту гостей. Бабы жалели нас, грязных, обросших, голодных.
— Может быть, и мой дед где-нибудь так-то ходит. Чай, трудно тебе на старости лет? — сказала мне пожилая хозяйка.
Который раз уже меня называли дедом, а ведь мне только сорок с небольшим!
Часам к шести утра мы благополучно вступили в район Ковалевических лесов. У нас не было ни отставших, ни больных: советский человек, борющийся насмерть с врагом, обладает такой выносливостью, о какой в мирной обстановке и мечтать невозможно.
В ближайших деревнях гитлеровцев не оказалось, и я решил выбрать место для базирования в лесу неподалеку от деревень Волотовка и Реутполе. Лес здесь был смешанный, поросший густыми зарослями. Несмотря на близость населенных пунктов, в нем водились дикие козы, кабаны и даже медведи. Жители Волотовки и Реутполя редко посещали этот лесной массив. Большую часть лета он был отрезан вязкой протокой, залитой водой, и попасть сюда можно было только обходным путем через Ковалевичи, совершив путь в добрых два десятка километров. Но в одном месте эта протока была наполовину завалена стволами деревьев, сваленных когда-то буреломом. Обследовав это место, мы притащили сюда еще несколько полусгнивших стволов и часть водкой поверхности перекрыли кладками, погруженными в воду. Удобная переправа по стволам сваленных деревьев и по кладкам, скрытым под водой, исключала всякую возможность обнаружения нашей базы по следам. В лесу были возвышенности, позволявшие рыть землянки.
Я разделил отряд на две части. Одну, во главе с Черкасовым, направил к деревне Липовец, где была наша вторая группа народного ополчения, а человек пятьдесят отборных людей оставил с собой для активных действий. На связь к Басманову еще утром вышла пятерка бойцов во главе с Захаровым; разумеется, и Чапай не отстал от дружка. Распределив между людьми задания по устройству лагеря, снабжению и разведке, сам я с небольшой группой бойцов направился в район Сорочино — Кушнеревка для проверки работы подпольщиков на местах и завязывания новых связей. В Московской Горе меня ожидал тяжелый удар.
— Не ходите в Кажары, — предупредил Ермакович, — там гестаповцы шарят. Зайцева, председателя колхоза, убили.
— Как убили? — У меня было такое ощущение, точно кто-то внезапно ударил меня.
— Да так… Это они для отвода глаз «расследуют». Подослали тут подлеца одного из Пасынков, они застрелил человека ночью через окно. И дочку его пятилетнюю, может знали, тоже убили.
Я стиснул зубы и молча поборол волнение.
— Что еще? — спросил я, видя подавленное состояние своего собеседника.
Ермакович рассказал, что в Чашниковском районе разместилась целая дивизия, пришедшая с фронта, что все деревни за Кажарами будто бы заняты гитлеровцами.
Обстановка усложнялась. Попрощавшись с Ермаковичем, я пошел дальше, к Сорочину, чтобы проверить полученные сведения. Но уже в первой деревне председатель колхоза сообщил мне, что его в Гилях чуть не задержали вражеские посты.
— Кругом гитлеровцев полно, стоят в каждой деревне.
Дальше итти было незачем. Я вернулся в лагерь.
Первый, кого я увидел, спустившись в землянку, был один из пятерки, высланной на связь к комиссару под командой Захарова.
— Ты что тут? — спросил я его, и сердце у меня дрогнуло от нехороших предчувствий.
— Не прошел, возвернулся, — ответил боец.
— А Захаров?
— Убитый он, и Чапай убитый. — Парень словно нехотя встал, и я заметил у него перебинтованную руку под шинелью внакидку. — Двое-то новеньких не захотели с нами итти. Они еще около Волотовки сговаривались: пойдем, мол, в деревню, чего, мол, по лесам-то лазить. Ну, а тут возле моста через Эссу напоролись мы на засаду. Они сразу в кусты и ходу. Мы залегли, стреляем. Чапая в живот ранили, Захарова — в обе ноги. А меня вот — в правую руку. Чапай упал, да и просит: пристрелите, мол, меня, чтобы не измывались они надо мной. Захаров-то, хоть и раненый, скатился на лед и начал отстреливаться, а я без руки! Гитлеровцы осмелели, стали к берегу подбираться. «Рус, сдавайсь!» — кричат. Захаров патроны-то расстрелял, одной пулей Чапая добил, а последнюю — себе… Убил он, Захаров-то, двоих, одного офицера., — Ну, ладно, проверю, сядь, — я прошел в свой угол и лег, подавленный всем, что услышал за день.
Я вспомнил Захарова. Стройный, красивый, голубоглазый, сильный, ловкий, дисциплинированный, смелый. Как он плакал, обнимая меня при нашей встрече, и говорил: «Теперь не пропадем!..» Вот уже и нет его. Герой был и умер героем. Расстреливая последний автоматный диск в гитлеровцев, он кричал: «Все равно, гады, мы разобьем вас и выбросим с нашей земли…» Сколько еще погибнет? И Зайцев встал передо мной как живой. Я долго горевал, не в силах примириться с тяжелой утратой.
Своим ординарцем я назначил Сашу Волкова. Он был так же молод, прямодушен и чист. Как-то подошел он ко мне в самую тяжелую минуту на походе и, застенчиво улыбнувшись, сказал:
— А знаете, товарищ командир, сегодня мой день рождения — девятнадцать исполнилось. Теперь меня мама вспоминает: где, мол, он? живой ли? Верно ведь?
Я поздравил его, обнял и поцеловал. Мне тоже стало легче от этих слов. Он чем-то напоминал мне родного сына.
На поиски части отряда, ушедшей с комиссаром, я направил Библова и Серпионова. Район был переполнен карателями, но связь нужно было восстановить во что бы то ни стало. С комиссаром ушли прекрасные люди — Валентин Телегин с товарищами, отважные, но слишком юные. Не имея достаточного опыта, они могли стать легкой добычей карателей. Комиссара нужно было разыскать и вывести людей в более безопасные лесные массивы.
Днем я выслал разведку в Ковалевичи. Деревня оказалась занятой гитлеровцами. Они обстреляли наших людей и преследовали их вплоть до тропы в лагерь. Положение для нас с каждым днем становилось все более угрожающим. Это было пятого или шестого ноября сорок первого года. Гитлеровцы тогда уже почувствовали, какой урон мы можем нанести им с тыла, поэтому они твердо решили с нами покончить, как только выпадет первый снежок. Мы ожидали их из Ковалевичей, а они подошли со стороны Красавщины, в сопровождении полицейских.
На следующий день каратели подошли к самому лагерю. Я вывел отряд из землянок, когда передовые разведчики-немцы показались в ближайшем кустарнике. Обходя лагерь зарослями, мы слышали, как они бьют по нашим пустым землянкам из автоматов. Уходить нам было некуда, и я водил бойцов вокруг покинутых землянок, стремясь запутать следы. Был еще путь на Липовед, но я не хотел наводить врага на базу Черкасова. Метрах в двухстах от лагеря, у подножья небольшой горушки, мы залегли и стали слушать, как смеются и гогочут фашистские молодчики, хозяйничая в наших землянках. «Вероятно, они сфотографировали нашу покинутую базу», — подумал я и при мысли о том, что эти фотографии будут помещены в их мерзких листках как доказательство «блестящих успехов» в борьбе с партизанами, стиснул зубы и дал себе слово как можно скорее показать на деле, что мы живы и продолжаем действовать. Еще когда мы строили свои землянки — знали, что жить в них мы можем до тех пор, пока не обнаружат нас фашисты. Обида была не в том, что мы оставили теплый угол, вышли полураздетые на мороз под открытое небо, — обида горькая и злая раздирала сердце потому, что враг не был наказан.
Но вот раздался треск, и высокий столб пламени поднялся над кустарником. Это каратели подожгли наши землянки. Затем раздалась команда: «Форвертс!» и немцы двинулись нас преследовать. Я приказал нескольким бойцам занять ямы от выкорчеванных пней в низине и обстреливать карателей, как только они покажутся, а основное ядро отряда отвел метров на двести дальше.
Прошло минут десять. Вот трое самых прытких из карателей выскочили на высотку. Один из них держал на сворке собаку. Залп — двое фашистов, мертвые, ткнулись в снег, третий выпустил сворку и, вопя, заползал, пачкая снег и тщетно силясь подняться. Пес с визгом кинулся прочь. Мои бойцы выскочили из ям и перебежали к нам. Застучали автоматы, рой пуль запел в воздухе, но враги больше не показывались из-за бугра. Прыть у них исчезла. Двоим карателям мы уже выдали деревянные кресты за их «подвиги». На душе у меня стало легче. Ребята тоже повеселели. Я тихонько поднял людей и повел их в глубь леса.
С полкилометра мы шли, даже не оглядываясь, потом я выбрал подходящее местечко и снова устроил засаду. Залегли. Карателей не было слышно, но мороз крепчал. Одежда наша не годилась для засад, и холод пробирал нас до костей.
Солнце уже садилось, когда вновь загремели выстрелы. Однако гитлеровцы не рисковали показываться. Стреляли наугад, ориентируясь на собачий нос. Впрочем, уцелевший пес стал тоже осторожней. Он делал стойку издалека и при первом же выстреле с нашей стороны быстро удирал обратно.
Темнело. Фашисты ушли. Но наутро они могли вернуться в удесятеренном количестве и попытаться окружить нас. Поэтому за ночь нам надо было уйти на такое расстояние, чтобы они не могли его покрыть и за несколько коротких зимних дней. Нужно было также предупредить комиссара и Черкасова о том, что произошло. Я не сомневался, что гитлеровцы раструбят по всей округе об «уничтожении крупного отряда партизан», а это могло внести дезорганизацию в работу наших людей.
Тщательно продумав маршруты, я поедал двух товарищей в Липовец, чтобы они известили Черкасова через группу народного ополчения, а одного бойца, который уже поморозил ноги в худых сапогах, отослал в Московскую Гору к Ермаковичу, Мы распрощались. Но прежде чем выйти на путь к Ольховому, куда я решил выводить людей, я около шести часов петлял с ними вокруг деревень Реутполе, Воблочье и Волотовка, как петляет старый заяц-русак, стремясь сбить с толку охотника, Это было с пятого на шестое ноября, самое тяжелое время для нас в тылу фашистских оккупантов.
В полночь, утомленные шестичасовым лазаньем по чащобе, мы вышли на дорогу к мосту через Эссу. Мороз забирал все сильнее, и луна стояла высоко в небе, окруженная сияющим кольцом. В ее свете мы увидели тела Захарова и Чапая. Захаров выше колен вмерз в реку. Чапай лежал на берегу, широко разбросав руки. Видно было, что они не дались живыми врагу. Нам нечем было вырыть им могилу, да и нельзя было задерживаться: у моста могла быть засада. Молча, без команды, все, как один, мы обнажили головы у их тел. Может быть, мне, как командиру, следовало что-то сказать в эту минуту прощания с боевыми товарищами, но слезы стояли в моих глазах и острая спазма сдавила горло. Молча надел шапку и тронулся в путь. Бойцы последовали моему примеру…
Мост перешли благополучно. Немецкий пост, очевидно, не выдержал двадцатиградусного мороза и ушел ночевать в ближайшую деревню. К рассвету мы вышли в когда-то непроходимое болото между Терешками и Островами; теперь, скованное льдом, оно было очень удобно для передвижения. Однако люди едва не падали от усталости, и даже наиболее крепкие бойцы начали надоедать вопросами, долго ли нам осталось итти. А я и сам не знал, что нас ожидало впереди и где нам удастся передохнуть. Нельзя было расслаблять волю людей ложными обещаниями, поэтому я резко отвечал, что итти будем столько, сколько потребуется.
Неподалеку от Стайска остановил отряд и выслал людей посмотреть, нет ли чего на плетне у дома Жерносеков. Бойцы вернулись и сказали, что ничего особенного нет, только торчит на колу большая глиняная крынка (нашли, мол, время сушить!). Значит, надо было итти дальше. Это был условный знак: в деревне немцы. Теперь вся надежда была на Кулундука. У него, в Красной Луке, если там не было карателей, можно было поесть и обогреться. Я осторожно вышел на дорогу, идущую от Стайска на Красную Луку. На ней ничего подозрительного не замечалось. Следы полозьев указывали, что кто-то дня два назад проехал из Красной Луки на Стайск. Отпечатки лап двух собак, бежавших сбоку повозки, выдавали путника: это мог быть только Кулундук. Но почему же нет обратного следа? Как мог так долго отсутствовать хозяин в такое тревожное время?
Подошли к хутору. Сразу все стало ясно. Обе семьи выселились отсюда и вывезли все имущество. Дом стоял без окон, такой же промерзший, как и все вокруг. Очевидно, Андрей вывозил отсюда остатки вещей и сена.
Надежда найти у Кулундука теплый приют для передышки не оправдалась. Топить хату без окон и дверей бесполезно. Но не все еще было потеряно. В сторонке стояла маленькая прокопченная баня. Мы набились в нее, затопили. Через час в ней стало дымно и тепло. Было уже три часа дня, а мы более суток ничего не ели, совершая свой непрерывный переход.
Отогревшись, бойцы пустились на поиски съестного. Одному из них удалось набрать с полведра мерзлой мелкой картошки. Ее немедленно начали печь. Я разрешил достать меду в одном из оставленных Андреем ульев. На обед каждому из бойцов досталось несколько картофелин величиной с грецкий орех и кусочек сотового меда. Картофелины проглотили мигом, но душистый тягучий воск жевали долго, выжимая из него мед.
К вечеру я послал несколько человек в Терешки за продуктами и инструментом для постройки землянок. Наутро бойцы пригнали корову, принесли ведро, несколько ложек, три буханки хлеба, соль, с пуд картошки, три лопатки, пилу, два топора, лом для постройки землянки.
Какова же была моя досада, когда я узнал, что бойцы не выполнили моего приказа и взяли все это в Островах, под носом лютого нашего врага — старшего полицейского Булая! Нужно было не только немедленно уходить, но и тщательно замести следы. Обернули корове тряпками копыта, себе подвязали к подошвам дощечки и пошли цепочкой по дорожке, след в след, гоня перед собой корову, в направлении на Ольховый. Отпечатки, которые мы оставляли на дороге, походили на след саней, запряженных лошадью.
Не дойдя до хутора, я свернул по санному следу и, пройдя километра два замерзшим болотом, вывел людей на старую усадьбу Жерносеков, расположенную в дремучем лесу на замечательно красивом, уединенном островке.
Сварили хороший обед, пообедали плотно. Люди начали было укладываться на снегу и засыпать, но мороз был градусов двадцать — отдыхать под открытым небом было рискованно. Я поднял людей, взял в руки лопату, и мы приступили к рытью котлована. Работали с молчаливым ожесточением. Лом и лопаты стучали по ледяному грунту, с сухим шорохом падали комья мерзлой земли, отрывисто и громко дышали люди, пар валил от разгоряченных тел. Отдых я разрешил только на два часа в полночь, когда котлован был готов и обложен деревом. К 14 часам следующего дня землянка была полностью отстроена, и все, кроме часовых, заснули на нарах мертвым сном.
Наши меры предосторожности оказались не напрасными. На другой день после нашего ухода из Красной Луки Булай привел туда гитлеровцев. Они сожгли баню, в которой обнаружили признаки нашей стоянки, и долго рыскали по окрестностям, стараясь отыскать наши следы.
Мы прибыли на свою новую базу «Красный Борок» и благополучно переждали здесь до конца ноября, когда гитлеровцы из Чашниковского и Лепельского районов вновь выехали на восточный фронт, оставив в некоторых деревнях лишь небольшие гарнизоны.
Мы ощущали силу первого контрудара, нанесенного оккупантам на центральном фронте, по поведению противника в его тылу. Это крепило в нас веру и вселяло бодрость. Однако нельзя было и дальше сражаться с противником кустарным способом. Необходимо было связаться с Москвой, получить инструкции, оружие, взрывчатку, и я послал группу бойцов-спортсменов во главе с начальником штаба капитаном Архиповым на переход линии фронта. Как мне ни жалко было расставаться с этим дисциплинированным и прекрасно подготовленным офицером, но задача была исключительно ответственной и весьма трудной. Простреленная нога капитана зажила, а он был до войны рекордсменом лыжного спорта.
Мы подробно договорились о том, как меня капитан должен известить о благополучном переходе линии фронта и какие я должен развести сигналы для встречи самолета.
Пасмурным зимним днем, — кажется, это было первого или второго декабря, — во второй половине дня начался сильный снегопад. Крупные мохнатые белые хлопья затрепыхались в воздухе непроницаемой завесой, Три лыжника один за другим скрылись в снежной мути. Все ли мы сделали для обеспечения их успеха? — думал я. Кажется все. Я отдал капитану последний экземпляр имевшейся у меня стратегической карты. В мешках у лыжников было сало, сухари, даже сахар, который мы перед этим захватили у полициантов. До фронта по прямой триста пятьдесят — четыреста километров. Наши лыжники снабжены всем необходимым на восемнадцать — двадцать дней. Все остальное зависело от капитана и его людей.
Я в эту ночь не спал, продумывая все мельчайшие детали перехода. Мне представлялась линия фронта, сплошная и прерывистая. Передовые заставы, патрули, секреты и дозоры, первые и вторые эшелоны войск. Все ли я рассказал хлопцам? Ведь от выполнения этой задачи зависит, сможем ли мы сделать то, зачем нас партия послала в тыл оккупантов.
Прошло положенное время — капитан не давал о себе знать. Все можно было вообразить и представить, сидя у партизанского костра. Одно трудно укладывалось в мыслях — что никогда-никогда уже не встретишь живыми этих жизнерадостных спортсменов, преданных патриотов своей отчизны.
Спустя двадцать суток после ухода группы мы стали каждую ночь жечь костры, давая условный сигнал ожидаемым самолетам. Но только моторы фашистских бомбовозов урчали в морозном воздухе. Потеряв всякую надежду, я направил через фронт одну за другой еще две группы, но и эти пропали, точно в воду канули. А над нашими кострами неизменно летали только самолеты противника.
В нашем отряде осталась горстка москвичей. Своим заместителем по политической части я назначил Дубова. Этот человек мне был так близок, что с ним я значительно легче переносил и утрату друзей, и страшные холода первой военной зимы.
Москвичи-десантники показали себя на деле, и население, почувствовав, что такие люди не подведут, всюду готово было итти за нами.
В те дни смертью храбрых погибли Федор Волков, Добрынин, Говорков и другие. До последней капли крови отбивался радист Крындин.
Стойкость, упорство отважных десантников поднимали их авторитет среди населения и наводили страх на эсэсовских головорезов.
Наши схватки с врагом совпали с первым сокрушительным ударом по фашистским дивизиям под Москвой. Молодой москвич Захаров словно перекликался с бойцами Красной Армии, громившими врага на подступах к столице.
Этот отважный сын Ленинского комсомола и коммунистической партии знал, что ему осталось жить считанные секунды. Он, полулежа в ледяной воде реки Эссы с простреленными ногами, оставил два патрона, для себя и для дружка Чапая. Он не хотел погибнуть от руки врага. Он уже подводил дуло пистолета к виску… И вот в такой момент человек верил в бессмертие свое и своего народа, бросая врагу и смерти вызов: «Мы победим…».
«Мы» для Николая Захарова была Советская Россия, ее славный патриотический народ.
Такие не умирают, а отдают жизнь и кровь на благо своего и грядущих поколений, Их имена войдут в века, как воплощение доблести и отваги.
В конце октября к нашему отряду присоединился капитан Черкасов Василий Алексеевич, член партии, москвич. В первые дни войны он попал в окружение с небольшой группой бойцов, отбивался до последнего патрона и затем, когда стало темно, скрылся в лесу, сохранив при себе оружие, партбилет, документы. Этот человек производил хорошее впечатление своей откровенностью и прямотой. С такими людьми спокойно чувствуешь себя в бою и меньше зябнешь пол открытым небом.
Тогда же с группой Шлыкова к отряду присоединились младший лейтенант Стрельников и член партии Гоголев. С группой комиссара прибыл мастер среднеазиатской угольной шахты Цыганов Анатолий, чкаловский колхозник Ваня Батурин, работник МВД Александров, москвич Кривошеин и другие.
Так возмещались тяжелые потери нашего отряда. Росло количество, росло и качество сплоченного ядра.
Прошло больше месяца, как мы расстались с комиссаром. Люди, ушедшие с ним, пропали бесследно. Посланные вслед за Библовым и Серпионовым на поиски бойцы также не вернулись. Нужно было отправлять новую, более надежную группу, чтобы разыскать следы товарищей и установить с ними связь. Мой выбор пал на Шлыкова. Задача была ответственной. Ближайшие к нам деревни Холопинического района все еще были заполнены карателями. На дорогах и опушках леса они устраивали засады. Безопасно можно было итти только по топким местам. Расстояние в пятьдесят — семьдесят километров болотом, покрытым тонким льдом, являлось серьезной преградой. А связь восстановить нужно было во что бы то ни стало.
При выполнении этого задания пали смертью храбрых Николай Захаров и Чапай, пропали без вести Библов, Серпионов и еще три товарища. Шлыков попросился на связь сам. Да и кому же другому, как не ему, нужно было добиваться выполнения этой задачи, если в той части отряда был его боевой друг, ставший общим любимцем отряда, Валя Телегин!
С пятью бойцами Шлыков тронулся в путь ранним солнечным ноябрьским утром, когда кроны деревьев и пожелтевшие заросли лесных полянок еще поблескивали серебристым инеем. Друзья-бойцы и командиры, попрощавшись, смотрели вслед уходящим с чувством надежды и опасения. «Вернутся ли эти?» — думали провожающие.
Шлыков прекрасно понимал, что преимущество на стороне противника, сидящего в засадах. Он вел своих людей в полной боевой готовности. Всюду, где можно было ожидать засады, он показывался на тропе или дорожке, на видном месте сворачивал в одну сторону, а скрытно менял направление и обходил подозрительные места там, где враг не ожидал.
Три бойца беспрекословно выполняли все указания Шлыкова, четвертый время от времени вставлял свои замечания, намекая на излишнюю осторожность. Сержант Чупраков прибыл в отряд из числа окружение. Он очень много говорил о своих боевых подвигах в армии, и этим сколотил себе авторитет у доверчивой части товарищей. Шлыков решил проверить геройство этого воина на конкретном деле и взял его с собой. Взял и уже чувствовал, что ошибся, но исправлять ошибку было поздно.
Деревня Терешки была очень хорошо знакома некоторым бойцам этой группы. Здесь у них было немало знакомых мужчин и женщин.
Группа подошла вплотную к крайним от леса хатам. До избы тетки Авдотьи рукой подать.
Спокойный дымок вертикально поднимался из трубы, пахло сухой смолистой сосной. Бойцы ощутили во рту вкус горячей картошки и свежевыпеченного ржаного хлеба.
Но улица, несмотря на ясный солнечный день, была подозрительно пуста. На ней не видно было ни взрослых, ни ребят.
Сдерживая разыгравшиеся аппетиты ребят, Шлыков замаскировался и решил внимательно понаблюдать за улицей.
— Ну, чего же лежать-то? Разве не видно, что в деревне никого нет? Если бы были, то по улице ходили бы патрули, а то во всей деревне не видно ни души, — нарушив молчание, сказал Чупраков.
— Вот это-то и подозрительно, — спокойно ответил Шлыков.
— Да чего тут подозрительного?.. Если боитесь, так разрешите мне зайти и разведать, — не унимался сержант.
Шлыков недружелюбно посмотрел на Чупракова, промолчал, но у сержанта не хватало выдержки и дисциплины.
— В труса, что ли, играть решили? — проворчал он.
— Ну что же, если не хватает терпения, так иди, разведай, — сдержанно проговорил Шлыков и тоном приказания добавил — Только дальше крайней хаты не ходи и поосторожней!.. В случае чего мы прикроем огнем.
Чупраков встал, закинул на плечо винтовку, в правую руку взял наган и прямо через кусты вышел «а деревенскую улицу.
Но что это?.. Вместо выполнения указания командира он зашагал мимо крайней хаты, вдоль улицы. Кричать ему было уже поздно, да и незачем. Все необходимое было сказано.
В хате тетки Авдотьи скрипнула дверь, и на улицу не спеша вышло шесть гитлеровцев. Они были без головных уборов, некоторые без оружия. Но Чупраков продолжал итти в глубь деревни, не оглядываясь. А позади него улица заполнялась фашистами.
Вот он уже отошел на добрую сотню метров от крайней хаты. Один из солдат противника крикнул что-то другому. Чупраков оглянулся…
Бежать было некуда. Сержант завертелся на месте, а гитлеровцы, подходя к нему с разных сторон, подняли громкий хохот.
Подобные поступки не имеют ничего общего с геройством. Это ненужное и вредное бахвальство обычно выгодно только врагу. На этот раз оно только случайно оказалось роковым для многих оккупантов.
Сержант вскинул револьвер, намереваясь выстрелить в одного из ближайших гитлеровцев, но выстрел вражеского офицера опередил его. Раненный, по всей вероятности, в ногу, сержант повалился на правый бок, не сделав ни одного выстрела. Вначале было видно, как он барахтался, пытаясь подняться, затем громко гоготавшие гитлеровцы окружили его со всех сторон, закрыв своими спинами.
Толпа вражеских солдат быстро росла. С обоих концов деревни подбегали любопытные и лезли в общую кучу взглянуть на подстреленного партизана.
— Огонь! — тихо скомандовал Шлыков.
Два автомата и две винтовки, заглушая гвалт на улице, одновременно ударили но толпе гитлеровцев.
В толпе началась давка. Одни валились от пуль, другие, сбивая друг друга, бросились по хатам за оружием. Около двух десятков фашистов закорчились на месте, рядом с Чупраковым.
Через минуту раздались отдельные выстрелы из деревни. Огонь быстро нарастал. Четверка бойцов стала отходить в глубь леса, сопровождаемая свистом пуль, цокавших о стволы деревьев.
Шлыков со своими людьми отбежал с полкилометра в лес и остановился. Беспорядочная стрельба все нарастала, но бойцы уже чувствовали себя в безопасности. Здесь можно было сделать передышку и следовать на выполнение поставленной задачи. Ошибка Чупракова была так очевидна, что о ней никому не хотелось говорить. Это был наглядный урок школы войны.
Вернувшись с задания, Шлыков первым делом рассказал мне о безрассудном поступке сержанта Чупракова.
— Из-за пустого бахвальства погиб… — заключил он свой рассказ и тут же добавил: — Но смерть нашего товарища не дешево обошлась врагам.
Позднее мы установили, что Чупракова гитлеровцы посчитали за «смертника», а его поступок расценили как заранее продуманный план партизанской группы. Своих убитых и раненых они увезли в Лепель на нескольких подводах.
Шлыков задание выполнил. Он нашел и тщательно обследовал базу Басманова и прилегавшие к ней районы. Но доставленные им сведения не радовали. Землянки были разрушены и частично сожжены. Несколько неубранных трупов своих и вражеских указывали на жестокую схватку у землянок. Комиссара и Телегина Шлыков среди убитых не обнаружил и при докладе мне высказал предположение, что часть людей пробилась через кольцо окружения и ушла в неизвестном нам направлении.
«Пробились ли? — думал я, — А если и пробились, то что стало с ними потом? Неужели погиб и комиссар — прекрасный товарищ по совместной работе в институте, соратник по борьбе с оккупантами в тягчайших условиях тыла врага? Неужели мы больше никогда не увидим в живых Валентина Телегина, отсутствие которого в отряде ощущалось всеми?..»
Образ Телегина долго не выходил у меня из головы. Я вспоминал, с каким трудом и упорством этот комсомолец завоевывал себе авторитет среди бойцов и командиров отряда.
Телегин был не только отличным минером, но и хорошим мастером по ремонту всевозможного оружия и средств связи. Стоило ему появиться в каком-нибудь лагере, как он становился нужным для всех человеком. Пулеметчики жаловались, что пулемет иногда в бою отказывает, радисты шли к нему с наушниками или рацией, командиры просили отрегулировать личное оружие. Валентин очень многое исправлял, иным давал исчерпывающие советы, как можно устранить неисправность, и авторитет его в отряде рое с каждым днем. Кличка «лесной человек» так почему-то за ним и сохранилась, хотя никто уже больше не произносил ее с иронией. И вот этого ценного техника и бойца, любимого всеми, тоже не стало…
В моем воображении Валентин представлял выражение того, что дает наша партия, комсомол, школа. Телегин был сугубо мирный человек. Он любил труд, любил свою профессию, социалистический завод, стройку. Он не стремился стать военным человеком и пошел на фронт только затем, чтобы завоевать право на мирный и спокойный труд на своем заводе, он продолжал углублять свою мирную квалификацию, воюя.
Такие, как Телегин, свидетельствовали, что мирный труд в нашей стране создает предпосылку к подвигу на фронте, а боевая обстановка способствует трудовому героизму.
Наши последние землянки были вырыты в густой чащобе на бугре, где многократно зимовал медведь. Однако мы не учли того, что зверь на этом месте вел себя тихо, мирно. А мы начали валить лес, покрикивать, порой даже давать о себе знать выстрелами.
Лишь дня через три, как-то на заре, находясь в сторонке, я услышал из деревни лай собак, пение петухов и даже голоса людей. Медведю это, видимо, не мешало, — может, он крепко спал. Я же после этого уснуть не мог. До деревни напрямую было около шести километров, но слышимость прекрасная. Мы стали вести себя тихо, но уже были засечены полицаями.
Карательный отряд вместе с полицейскими появился внезапно с той стороны, откуда его меньше всего можно было ожидать.
Поспешно покидая землянки, мы многое оставили на месте. Остался запас продуктов и теплой одежды. Некоторые из бойцов выскочили из землянок полураздетыми.
Шлыков не имел времени возиться со своим тесным сапогом и натянул его на ногу без портянки. Через пробитый носок сапога у него краснел обнаженный палец. Кто-то из товарищей, заметивший это, предложил ему свою запасную нательную рубашку использовать вместо портянки. Шлыков отказался.
Бросившиеся преследовать нас каратели вскоре получили по зубам. Им пришлось убирать убитых и отправлять раненых.
В засаде при двадцатиградусном морозе мы долго ждали появления противника, но уходить можно было только ночью. Нужно было запутать следы так, чтоб в них не смогли разобраться не только люди, но и сыскные собаки.
— Смотри, Саша, отморозишь ногу! — несколько раз предупреждал друга Яша Кулинич.
— Ничего, зато сапог теперь не жмет, — отшучивался Шлыков.
Все могло бы кончиться по-хорошему, если бы Шлыков во-время оттер палец снегом или постепенно отогрел в малонатопленном помещении. Но утомленный до предела многокилометровым переходом, он прикорнул на привале и подсунул ногу к костру. Побелевший палец сначала тепла не почувствовал. Но вскоре Шлыков вскрикнул от режущей боли. Обмороженный палец распух, точно налился водой. Требовалось специальное лечение или срочное вмешательство хирурга, а у нас не только врача, даже бинтов и ваты не было.
Обычно веселый, жизнерадостный юноша загрустил и потащился в хвосте отряда, еле ступая на больную ногу.
О возвращении в старый лагерь не могло быть и речи. Построить какую-либо землянку наскоро мы не могли, пока не убедились, что каратели перестали нас преследовать. И мы продолжали блуждать по лесам, прилегавшим к березинским болотам. Нести Шлыкова по лесным зарослям на носилках было невозможно, и он тащился позади всех с помощью специально приставленного к нему санитара. Кроме помощи больному, на санитаре лежала еще одна обязанность: ни при каких обстоятельствах не допустить, чтобы каратели могли взять Александра живым.
Однажды ночью на привале Горячев, исполнявший обязанности санитара, развернул мешковину и снял рукав полушубка с ноги своего пациента. Опухоль на больной ноге заметно опала, но большой палец был все еще похож на кусок сырого мяса.
— Ну, как дела, Александр? — спросил я у своего любимца.
— Ничего, товарищ командир, вроде легче становится, — ответил Шлыков и, помолчав немного, тихо добавил: — Только вот очень обидно, товарищ командир, что вы мне не доверяете.
Я не понял сразу, о каком недоверии он говорит.
— Что ты этим хочешь оказать, Саша? — спросил я.
Шлыков замялся.
— Мне кажется, вы, товарищ командир, не надеетесь, что у меня, в случае чего, хватит мужества покончить с собой, чтобы не попасть живым в руки карателей…
Я знал, что об этом Михаил Горячев оказать ему не мог. Шлыков понял сам.
— Дело не в доверии, — сказал я откровенно, — а в практической возможности, которой у тебя может и не оказаться.
Нелегко отдавать такое приказание подчиненным, неимоверно тяжело его выполнять в отношении близкого друга, но не оставлять же товарища на пытки и истязания врагу. Не чувство жалости — рассудок, воля должны сопутствовать решениям и действиям в таких вопросах, думал я.
Мы оба замолчали, высказав сокровенные мысли.
Это было на шестые сутки наших блужданий по лесным зарослям.
Часть ночи мы проводили у костров, прикрываясь засадами, спали на еловых ветках, набросанных поверх снега. Большую часть времени двигались.
Двое суток назад кончился запас продуктов. На сколько еще хватит сил, сказать было трудно. Каратели тоже измотались. Каждый день перед вечером они уходили в деревни, чтоб отогреться и переночевать в теплом помещении, а с наступлением рассвета отмеряли десятки километров в бесплодных поисках партизан… Да и опасность их тоже подкарауливала за каждым кустом. Несколько человек они потеряли, не видя в глаза ни одного партизана. Но их посылали, и они шли. А вероятно, среди них была добрая половина таких, у которых в глубине души не было желания бесцельно рисковать жизнью. Зачем чужие земли нужны технику, инженеру, служащему учреждений, даже крестьянину, приросшему к своему лоскутку, любящему свой климат, свою растительность, свою почву? Собрать бы здесь вот, на лесной поляне, немцев, румын, итальянцев, венгров без оружия и спросить:
«Что хотите вы получить от нас в этих просторах? Разве наша цель уставить нашу землю могильными столбами?»
Счастье нам свалилось неожиданно.
Днем с юго-запада надвинулись тучи. В лесу значительно потеплело, и к вечеру начался обильный снегопад, по характеру которого можно было предположить, что он начался надолго. Каратели потеряли всякую возможность нас преследовать. Мы же, наоборот, могли теперь выйти из лесов и побывать у своих в деревнях, продолжить прерванные дела и запастись продуктами.
Голодные и утомленные многодневным блужданием по лесам, люди шли медленно. Падающий снег быстро стушевывал оставляемые нами следы.
Прошли около Островов и Веленщины, переполненных карателями. К двенадцати часам ночи добрались до деревни Волотовка, в которой гитлеровцев не оказалось. У надежных людей, в доме Азаронка, плотно поели. По совету жены председателя колхоза больного обули в лапти самого большого размера, которые она раздобыла у какого-то «Ивана Длинного».
Шлыков почувствовал себя значительно лучше. Он шел все еще позади всех, но уже не отставал больше от товарищей. К нему постепенно возвращались бодрость и жизнерадостность.
К исходу долгой декабрьской ночи мы вступили в знакомые Ковалевические леса. Часам к десяти утра снегопад начал заметно ослабевать. Необходимо было маскировать отпечатки следов, оставляемых на мягком пушистом снегу. Опыт в этом отношении у нас был немалый, но каратели, а особенно местные полицейские предатели научились распознавать многие из наших хитроумных приемов.
После небольшого привала тронулись к намеченному пункту, ступая строго след в след. Замыкающий должен был тянуть за собой густую елку, чтобы заметать следы. Но на этот раз замыкающим шел больной и обременять его такой нагрузкой было невозможно. Я остановился, чтобы принять решение. Пропустил мимо себя Шлыкова, внимательно посмотрел на след… и то, что я увидел, вызвало у меня восторг. Из груди чуть не вырвалось радостное: «Ура! Эврика!» Лапти Ивана Длинного надежно перекрывали следы сапог. Лучшей маскировки нечего было и желать.
Немцы все же узнали, что во время снегопада мы прошли через деревню Волотовка. Наутро они послали полицейских на поиски. Полицаи напали на след больших лаптей и начали искать нарушителей в деревнях. В то время запрещалось мирному населению заходить в лес. В полицию вызывали самых рослых мужчин, измеряли величину их лаптей и обвиняли их в нарушении немецкого приказа. Мужики приводили различные доказательства и оправдывались. Добрались таким образом и до Ивана Длинного из Волотовки, но он тоже ничего не знал. Две пары лаптей из солидных запасов его Марья уступила жене председателя колхоза без его ведома.
Вскоре наше положение улучшилось.
Фашистские дивизии, расквартированные в трех районах действия нашего отряда, были срочно отозваны на восточный фронт. Оставшиеся карательные отряды разместились по крупным населенным пунктам.
Мы снова развернули свою работу, начали громить немецкие продовольственные склады, уничтожать мелкие группы оккупантов и полиции, Но глубокие снега не мешали нашим операциям. Случайно приобретенный опыт оказался весьма полезным. Мы заказали своему человеку изготовить целую дюжину плетенок нужных нам размеров, и всякий раз замыкающими стали ходить бойцы, обутые в лапти.
Дело о преступной роли «больших лаптей» в гестапо запуталось окончательно. А пока полицианты безуспешно выискивали нарушителей, мы обзавелись хорошими лошадьми для переброски людей отряда в районы боевых операций.
Пересев на коней, мы нашли выход для решения поставленной задачи.
Восстановление связи с Москвой откладывалось. Мы продолжали нести тяжелые потери. Надо было принимать меры к расширению связей среди населения и возмещению потерь личного состава на месте.
В деревне Московская Гора я узнал, что Соломонова выпустили из тюрьмы и он проживал в Чашниках под надзором полиции. Я поручил Ермаковичу связаться с Соломоновым и передать ему, чтобы он вербовал людей в Чашниках и вел через них разведку и сбор оружия.
Для обеспечения отряду более широких возможностей маневрирования мы приступили к постройке запасных баз. Основным местом базирования отряда оставался «Красный Борок» в районе озера Домжарицкое. В Ковалевическом лесу была построена промежуточная база, впоследствии прозванная бойцами «Военкоматом». Я категорически запретил своим людям в период декабря и января появляться в ближайших к основной базе деревнях. Все встречи и совещания происходили в Московской Горе у Ермаковича. Наличие хороших лошадей позволяло нам покрывать за ночь шестьдесят — семьдесят километров. А несколько выстроенных нами в некоторых районах запасных землянок и складов с фуражом и продуктами давали возможность устраивать на них дневки, организовать питание людей и кормление коней, не заходя в деревни.
Наши группы в деревнях не прекращали своей работы ни на один день. В Заборье, Пасынках, Гилях, Сорочине и других населенных пунктах велась работа по разведке, по выявлению нужных нам людей и их вербовке. Особенно хорошо была поставлена эта работа в ополченской деревне.
Тимофей Евсеевич Ермакович частенько ездил на мельницу. Не то чтобы уж так необходимо было ему часто молоть муку, он просто интересовался местами, где люди мелют языком. Он всегда находил тех людей, которые были нам необходимы. Так вышло и на этот раз.
Я поджидал Ермаковича у него дома и думал, как всегда, о множестве неотложных дел. К нам поступили сведения из Чашников, что гитлеровцы собираются выслать против нас карателей-финнов. Финны хорошие лыжники, от них уходить — лыжи нужны непременно. Или неплохо бы достать полицейские повязки. С ними было бы куда легче выполнять некоторые наши замыслы. С полицейской повязкой на рукаве наш человек мог зайти в деревню, «арестовать» и вывести в лес нужного человека или ликвидировать предателя. Чтобы достать лыжи и повязки, нужно было заполучить содействие кого-либо из бургомистров. А у нас был такой — Кулешов. Только отбился он от нас, да и мы его в последнее время не тревожили. Он же, вольно или невольно, давал о себе знать. По своей обычной системе он драл нещадные поборы с дальних деревень своей волости, а Московская Гора как раз и стояла на самом краю кулешовской волости. Вот это уж вовсе непорядок: ополченская деревня платила чуть ли не двойные налоги! Надо было вовсе освободить Московскую Гору от всякой немецкой повинности, и сделать это можно опять-таки только через Кулешова.
Этот человек продолжал вести двойную игру. Немцам он передал зарытые нами в лесу под Кушнеревкой неисправные пулеметы и получил за это денежную премию. С немецким комендантом у него началась большая дружба. Кулешов не скупился и на подарки для фашистского начальника района. И по-прежнему скрывал в своей волости коммунистов.
В его волости находились Садовский, директор школы поселка Гили коммунист Колосов и многие другие.
Больше того, Кулешов сам стремился убрать некоторых, вступивших в тайную полицию и пытавшихся информировать районные власти, минуя бургомистра. Приписников, проживавших в Кушнеревке, он зачислял к себе полицейскими и вооружал их. Кулешов делал это сам на свой риск.
Интенданта первого ранга Лужина Кулешов оформил к себе старшим полицейским волости. Я раза два передавал через своих людей приглашение Лужину уйти в лес, но он просил оставить его на месте, при этом по секрету передавал, что Кулешов-де требует постоянною надзора и пока он, Лужин, находится в Кушнеревке, бургомистр не сделает крутого поворота в своей двойственной игре.
Все эти и подобные им доводы с формальной стороны были логичными. Но мне стало известно, что интендант был утвержден старшим полицейским после ареста и двухнедельного пребывания в гестапо в Чашниках. Поэтому я Лужину доверял меньше, чем самому Кулешову.
У Кулешова была семья. Он любил свою жену, детей, и, прежде чем стать на путь прямого предательства, он должен был убрать семью в город Лепель или в другое место, недоступное для наших людей. В противном случае члены его семьи могли быть выведены в лес в качестве заложников. Лужин был одинок, и его ничто не связывало.
Деморализован этот человек был не меньше Кулешова. Иначе нельзя было бы ничем объяснить факт его отказа выйти в лес вместе с нашим отрядом. Такой человек был для гестапо находкой, и не могли они не заметить этого, когда он попал к ним в лапы, иначе они его бы и не отпустили.
Лужин же добился не только освобождения из-под ареста, но и назначения на должность старшего полицейского.
Тимофей Евсеевич вошел в горницу в своем армячке и больших подшитых валенках, Любуясь на него, я подумал: «Ну, кто скажет, что это «полпред» парашютного отряда?! Так, самый благонамеренный серый мужичок». А Ермакович сразу заговорил о главном:
— Приезжал сегодня на мельницу бургомистр наш, Кулешов, Тонкая бестия, — интересуется, как народ обслуживают, ну, и вроде сам помолоть, и молол со всеми в череду, сидел с мужичками, беседовал: что мол, и как, как жизнь протекает.
— Кулешов! — сказал я. — А он-то как раз мне и нужен.
— Ну вот, он вам, а вы ему, — Ермакович засмеялся. — Отозвал он меня в сторону и говорит: «Я про тебя все знаю, с партизанами путаешься». А я ему вроде как испуганно: что вы, мол, пан бургомистр, где мне такими делами заниматься! Здоровья слабого, опять же нога… А он: «Нога, нога… тут больше голова требуется. Ну, да ты меня не бойся, я сам с вашим главным, — да и называет вас по имени, — приятель. Он когда еще один ходил, у меня хоронился. Только потерял, говорит, я его за последнее время из виду, а человек он хороший. Вот, помог бы ты с ним связаться, очень нужен он мне».
— Ну, и что же ты ответил ему?
— А что я? Не знаю, говорю, и не ведаю. Слыхал, мол, про такого, люди говорят — ходит, а сам не видал и не дай бог увидеть.
— Это хорошо, что ты осторожен, — сказал я. — Только на этот раз Кулешов мне нужен, и придется тебе за ним поехать.
— Сюда его везти?
— Думаю, что сюда.
Ермакович посерел.
— Всю деревню погубит, — с трудом выговорил он. — Жестокая бестия.
— Не погубит, — сказал я. — Он нас больше, чем немцев, боится. Да и не было пока случая, чтоб он выдал кого из наших.
— Воля ваша, — вздохнул Тимофей Евсеевич, — только боязно мне.
— Опасность в этом, конечно, есть, а поехать тебе за ним все-таки придется.
— Что ж, так или не так, а коли нужно, так нужно.
Ермакович отвез Кулешову мое приказание явиться в Московскую Гору не более чем с двумя лицами охраны. Кулешов поломался, требуя доказательств того, что Ермакович прибыл действительно от меня. Но Ермакович твердо сказал: коли приказано, нужно ехать. И Кулешов согласился.
В день его приезда мы выставили заставы в трех ближайших деревнях, на всякий случай. Но все было в порядке: с бургомистром в санках сидел один полицейский, и ничего подозрительного на заставах мои бойцы не заметили.
Кулешов явился ко мне с полицейским Васькой, гордым своим новым «положением», но больше того испуганным и смущенным встречей со мной. Прохвост понимал, конечно, как командир партизанского отряда посмотрит на его карьеру.
Мы встретились с Кулешовым, как добрые приятели. Он бросился меня обнимать, заверяя в своей преданности, пеняя, что я забываю старую дружбу. Я ему ответил, что старую, мол, дружбу помню, и вот как раз теперь я о нем соскучился и надеюсь на его помощь. Осведомился, почему он не захватил с собой старшего полицианта Лужина. Но Кулешов, ничего не подозревая, откровенно заявил:
— Он что-то вас побаивается. Я его пригласил, а он отказался поехать, сказался больным.
Кулешов мигнул на Ермаковича — дескать, можно ли при нем? — а Ермакович уже было и к двери пошел, но я позвал его, усадил за стол, — а стол в таких случаях не бывает пустым, — и твердо сказал бургомистру:
— Имейте в виду, что товарищ Ермакович мой уполномоченный. Какое бы распоряжение от него вы ни получили, выполняйте. Это мое распоряжение.
Кулешов даже привстал от такого неожиданного сообщения, но быстро взял себя в руки, сел, и лицо у него приняло безразличное выражение.
— Так вот. А на первый случай нужно сделать следующее: отныне и впредь деревню Московская Гора от налогов и поставок всех видов освободить. Мой уполномоченный сам найдет способ, как употребить излишки продуктов в своей деревне.
— Что вы, товарищ командир, как это можно?! — взмолился Кулешов. — Разве я имею право отменять налоги! Я ведь только бургомистр, а не гаулейтер.
— Оттого с вас и спрос небольшой, товарищ Кулешов. В общем как хотите, — я в ваши способы администрирования не вмешиваюсь, — но Московская Гора налогов оккупантам платить не будет. Я ее освобождаю, а ваше дело — оформить все это, как вы найдете лучшим.
— Уж так или не так, а коли нужно, так нужно, — весело проговорил Ермакович.
— Так-то. А теперь выпьем за дружбу, — предложил я.
Вошел Васька, дрожа от страха, остановился у порога. Я позвал его:
— Васька, чего там жмешься? Иди к столу.
— Пугливо озираясь, Васька несмело подошел и взял в руку налитый ему Ермаковичем стаканчик, расплескивая водку.
— Кулешов, выпив стаканчик-другой, заметно повеселел.
— Вот дружба! Вот что значит дружба, — слегка захмелев, говорил он полчаса спустя, глядя на меня маслеными глазами, — жизнью рискуешь, а делаешь! Вы бы, товарищ командир, хоть бы подарили мне что-нибудь на память! Так, пустяк какой-нибудь, — пистолет именной или автомат. Ходим все у смерти на краю. Может, придется и умереть с вашим оружием в руках.
— Ну, оружия у меня нет. Оружие вы сами себе, да и нам достанете. А вот часы, если хотите, я подарить вам могу.
Я снял с руки часы и преподнес их Кулешову. У меня к тому времени были еще одни — трофейные. Кулешов рассыпался в благодарностях, но мне показалось, что он был не очень доволен подарком, хотя часы были первоклассные и он, конечно, знал толк в хороших вещах. Договорившись о других делах, я отпустил Кулешова.
Через неделю мы получили от бургомистра восемь пар превосходных лыж и полицейские повязки. Наши люди ходили с этими повязками по деревням. Московская Гора освободилась от немецких поборов.
— А все-таки я ему не верю, — твердил Тимофей Евсеевич. — Хожу возле него, ровно около трясины, и думаю: оступишься — ну и пропал.
— Вот что, Ермакович, — сказал я, — я ему тоже не очень-то верю, но он нам сейчас нужен, и мы должны его использовать. А лезть в трясину зачем же? По краешку обойди.
Мы неустанно выискивали людей, способных вести борьбу с оккупантами. Все шире становились наши связи с населением.
В начале января я поручил Ермаковичу под каким-либо предлогом пригласить в Московскую Гору из деревни Заборье Зайцева, родного брата моего трагически погибшего друга, тоже председателя в своем колхозе; о нем я слышал много хорошего.
И вот Ермакович доложил мне, что Зайцев сидит у председателя колхоза Московская Гора. Мы отправились туда. Я сразу узнал Зайцева. Такая же стройная фигура, как у брата, такие же светлые волосы, открытый умный взгляд, тонкие черты лица и легкий румянец. Только ростом он был повыше брата и, как все высокие люди, чуть сутулился.
Два колхозных председателя выпивали, сидя за столом, но при нашем появлении встали и вежливо поздоровались. Я сказал Зайцеву, кто я такой, а он расстроился, заморгал быстро-быстро и вдруг заплакал, не скрывая и не стыдясь своих слез. Я вообще неловко чувствую себя с людьми не совсем трезвыми, а тут еще эти слезы, — я уже готов был раскаяться, что пришел. Однако Зайцев быстро оправился и начал говорить о том, что он давно, еще через покойного брата, хорошо меня знает и что ему обидно: как это я до сих пор не позвал его, не помог ему мстить оккупантам — ведь у нас одно горе и одна месть. Он говорил о своей готовности к борьбе, а я слушал его несколько настороженно. Хозяин предусмотрительно вышел из комнаты, оставив нас втроем.
— Хотите нам помочь? — сказал я. — Мне известно, что в Заборье чуть не каждый день бывает бургомистр Таронковической волости Василенко со своими полицейскими. Вот и помогите нам его уничтожить.
Зайцев понурился и задумался, а я ждал его ответа, испытующе глядя ему в лицо. И вот внезапно он поднял голову и глянул мне открыто в глаза умным взглядом брата, — странное это было ощущение: тот же взгляд, только на ином лице, — и сказал:
— Что же, это можно, конечно, сделать, но только будет ли от этого польза?
И хотя Зайцев как будто бы колебался, от этих его слов я ощутил к нему доверие такое же полное, какое испытывал к его брату. Однако, имея обыкновение всегда контролировать свои чувства, я решительно сказал Зайцеву:
— Ну, как же, ведь Василенко — явный предатель.
— А вот я бы этого не сказал, — быстро возразил Зайцев.
— На это у меня имеются доказательства. Вот, например, когда мы в ноябре расстреляли предателя в Липках, кто как не Василенко докопался до того, что председатель колхоза Попков нам помогал? Попкова уже было и к стенке поставили.
— Но ведь Василенко же и устроил все дело так, что Попкова не расстреляли.
Оказалось, что Зайцев хорошо знал эту историю.
— Положим, что так, — согласился я. — Но есть и другие случаи. Может, слышали, каратели высылали в Ковалевичи на четырнадцати машинах двести человек? Это ведь Василенко их против нас вызвал. Они тогда метров шестьсот до «Военкомата» не дошли. Кабы не лесник из Добромысли — он гитлеровцев отвел в сторону, — так разрушили бы нашу базу. Да разве это только? И еще факты найдутся. В Амосовке мы ликвидировали предателя, — я тогда старшего лейтенанта Ермоленко посылал. Предателя застрелили, а потом наш лейтенант надел полицейскую повязку, да и вызвал Василенко как бы на расследование, а сам засаду организовал. Так ведь и тут Василенко пронюхал и вызвал полицейских из соседних районов. Мои ребята едва от него отстрелялись. По всем правилам военного искусства осадил их в сарае.
— Так как же вы хотите? Ясно, что он постарался себя защитить, — сказал Зайцев. — А к немцам Василенко пошел потому, что ему на первых порах некуда было податься. У него четыре брата в Красной Армии, сам средний командир запаса. До него бы гитлеровцы наверняка добрались. Парень он смелый, буйный, любит выпить и вообще пожить мастак. Его если в хорошие руки, толк может выйти большой.
— А откуда вы все это знаете? — Спросил я.
— Да я с ним беседовал не раз. И эти ваши истории от него самого слышал. Если хотите, я с ним поговорю, прощупаю, что и как. Убрать-то его, ежели окажется двурушником, всегда успеете.
Я дал на это согласие, и через несколько дней Зайцев сообщил мне, что Василенко готов встретиться с моим представителем в Заборье. На встречу с бургомистром я послал того же Ермоленко — парня удалого и находчивого.
Встреча состоялась у одного из колхозников в Заборье, пришел туда и Зайцев. Таронковическая полиция собирала в это время по селу теплую одежду для оккупантов. Василенко предложил выпить. Выпили. Завязался разговор по душам, и Василенко заявил, что готов выполнить любое наше задание. В это время Зайцев заметил в окно полицейского, направляющегося к дому. Ермоленко спрятали на печке. Полицейский вошел; за столом сидели двое — выпивали. Василенко налил полный стакан и, подав его полицейскому, предложил выпить за Красную Армию. Тот привык, что бургомистр во хмелю нет-нет да и скажет что-нибудь необыкновенное, и ответил: «Вы, господин бургомистр, пейте за кого вам угодно, а я не стану. Сюда часто наведываются красные бандиты. Вот и этот такой же, — он указал на Зайцева. Тот сидел, свесив голову, будто совсем пьяный. — Связь с ними имеет. А я не хочу попасть им в лапы живым. Трезвый-то я двоих-троих всегда уложу, да и вас вывезу, а если мы все напьемся, всякое может случиться». Василенко весь залился краской, но сдержался и возражать полицейскому не стал, а просто отослал его заниматься своим делом. Как только полицейский вышел за дверь, Ермоленко спустился с печи, и прерванный разговор возобновился.
— Вот видите, — сказал мой представитель, обращаясь к предколхоза Зайцеву, — вы заверили командира о том, что Василенко наш человек и на него можно положиться… А слышали вы, как рассуждают его подчиненные — полицианты? Вот и предложи такому искупить свою вину перед родиной… Он тебе искупит!
Зайцев молча посмотрел в глаза бургомистру.
Василенко смутился пуще прежнего:
— Чорт паршивый, если бы знал, не связывался бы… Сначала бы наедине поговорил. Я знаю, что всех уговорю и они возражать не станут, — добавил он после небольшой паузы.
— Что будет — мы посмотри, а пока видно одно: с ними вы об этом никогда не говорили, — заключил Ермоленко.
— Подведешь ты меня, бургомистр… Имей в виду, мы ответим перед советским народом, — сказал Зайцев.
— Не сомневайся, предколхоза: уговорить не смогу — перестреляю как собак, но мешать они мне не будут, — ответил Василенко.
Ермоленко предложил бургомистру дать письменное обязательство о готовности работать на нас. Зайцев подал бумагу и чернила, и Василенко без всяких колебаний размашистым почерком написал: «Готов служить родине, Сталину и выполнять любое поручение командира особого партизанского отряда».
На этом и закончилась первая встреча. Вторая состоялась в присутствии одного таронковического полицейского, а недели две спустя мои люди ездили в Таронковическую волость, как к себе домой, и вся полиция их охраняла. Все мои задания бургомистр выполнял быстро и аккуратно. Та самая одежда, которую собрали для фашистов, была передана в наш отряд, и впредь все, что получше, шло нам же. Василенко доставал нам обувь, винтовки, лыжи, питание для радиоприемника, продовольствие, а самое главное — систематически давал нам сведения о подготовке облав на нас и вводил в заблуждение карателей ложными сообщениями о наших планах и местопребывании.
Когда Василенко узнавал о намерениях наших людей побывать в каком-либо селении, он забирал полицейских и ехал в противоположном направлении. Докучливых доносчиков принимал, выспрашивал, а жалобы их уничтожал. Наиболее назойливых он гнал в шею, опытных убирал. Наши дела значительно улучшились.
Решившись на связь с нами, Василенко не вилял, как Кулешов. Ловкий, решительный и смелый, наш бургомистр мог добывать нам необходимые материалы и ценную информацию о намерениях врага. Теперь мы были не только в тылу у оккупантов. Мы проникли в их административный аппарат.
Мои ребята мастера были петь. Соловьем заливался наш Саша Волков. Мы бывало сядем вокруг, а он запоет чистым высоким голосом: «В далекий край товарищ улетает» или «Москва моя», и легче на душе становится. С высоким мастерством и особой торжественностью исполнялась песня о родной Белоруссии и братской Украине. Разучив эту песню в десантном отряде еще под Москвой, мы часто распевали ее и в глубоком тылу оккупантов. Слова «Белоруссия родная, Украина золотая, ваше счастье молодое мы стальными штыками возвратим…» звучали не только как выражение братской любви и солидарности великого русского народа к своим собратьям — белорусам и украинцам, но и как боевой гимн, призывающий к отваге и мужеству в борьбе с ненавистными захватчиками. При этом слово «возвратим» было вставлено в песню вместо слова «отстоим» Сашей Волковым и оставалось в ней до прихода Красной Армии.
Прошло семь с лишним лет, а в моей памяти неизменно возникает милый юношеский облик Саши Волкова, русского самородка. Он был душой партизанского хора. Вместе с автоматом и гранатой била по врагу и наша советская песня хора москвичей.
Как сейчас вижу лесную чащу и в ней занесенные глубоким снегом землянки. У дымной печурки на бревенчатых нарах — десятка три москвичей, окутанных мраком зимнего вечера. Люди разучились раздеваться и привыкли спать, не снимая с плеч автоматов. Ни газет, ни радио (оно у нас тогда временно не работало). Только слышен вой волков, треск гнущихся вековых деревьев да отвратительный крик филинов. И вдруг:
— Товарищ командир! Посты на дальних подступах к базе выставлены. Время двадцать часов. Разрешите?..
И словно радостный, ослепительный луч прожектора, рассекающий непроницаемый мрак ночи, врывается в душу песня:
Никакой оратор, даже обладающий волшебным красноречием, не мог бы так согреть сердце, как эти родные звуки советской песни. Или деревня под сапогом фашистского солдата. После шести на улице мертвая тишина. Только лающая речь гитлеровских патрулей да дробные автоматные очереди. Люди не только забыли петь, но почти разучились говорить полным голосом. И в такую деревню, оставленную на несколько дней оккупантами, влетают десантники. «Была бы гитара да Саша Волков, а слушатели найдутся», — говорили тогда наши партизаны. Люди заполняют хату, обступают ее снаружи. И как нам близки были тогда слова:
Вспоминается ночь под первое января сорок второго года. Бушевала вьюга, наша группа заскочила в деревню Замощье, Аношкинской волости, Лепельского района. Выставив надежные посты и организовав патрулирование, мы зашли к председателю колхоза. В хате встречали Новый год. Увидя на стене гитару, наши хлопцы попросили разрешения спеть. Хата наполнилась молодежью. Вокруг хаты собрался народ.
На улице менялись патрули и часовые, и песням, казалось, не было конца. Все новые и новые толпы народа подходили к хате. Только в четыре часа утра была подана команда: «По коням!»
В трех километрах от Замощья располагался карательный отряд эсэсовцев. Но население, чтобы послушать боевые песни, помимо наших часовых, выставило свои — дополнительные дозоры.
Если в такой момент врывался враг и песня прерывалась треском автоматных очередей, разрывами гранат, то это только умножало наши силы и еще больше укрепляло нашу связь с народом.
А если песня обрывалась на устах сраженного бойца, то мелодия ее не умирала, а, казалось, продолжала звенеть в воздухе, и уже не люди, а белорусские вековые сосны пели эту песню над селом, над дорогой.
Укрепить веру наших людей в победу Красной Армии и нейтрализовать тлетворное влияние фашистской пропаганды — в этом была одна из главных задач в первую военную зиму. И для решения ее мы использовали все имевшиеся в нашем распоряжении средства, в том числе и партизанский хор.
Фашисты систематически информировались тайными полицейскими о том, в каких деревнях мы бывали и что мы там делали. Такой информации, между прочим, мы не особенно боялись. Как ни старались агенты гестапо, гитлеровцы не могли знать точно, где мы находимся в данный момент и, тем более, где мы будем завтра.
Мы обходили все их засады. Наши люди в деревнях имели много способов извещать нас об опасности, не выходя даже за околицу. Каратели пытались всячески предупредить возможность общения с нами жителей деревень, но им это не удавалось. Прибыв в село, они не разрешали гражданам выходить из него. Но не могли же они помешать тому, чтобы где-нибудь во дворе, в котором они расположились, повернулась скворечница дверцей в другую сторону или приставленный к сараю длинный шест оказался перенесенным на другое место. Нас информировали граждане не только тех деревень, где останавливались гитлеровцы, но и тех, через которые они проходили. Население деревень, местечек, блокированных оккупантами, прибегало к различным условным знакам, наряжало вестовых, и через них мы точно знали, что делает и что собирается делать враг.
С нами были все советские люди, ненавидевшие иноземных захватчиков. Нас во-время предупреждали и помогали нам выйти из трудного положения наши советские граждане. Мы представляли советскую власть на оккупированной врагом территории.
Разрушив однажды оставленные нами землянки, немцы бахвалились: «С партизанами теперь покончено». Но наши люди подсмеивались над врагом, так как знали, что мы не только в землянках, но и всюду. И деревня, и лес были партизанскими, и те, что жили в деревнях, всюду вредили гитлеровцам и ожидали приказа о выходе в лес.
Насмерть перепуганные полицейские и сбившиеся с толку каратели вскоре вынуждены были признать, что мы уцелели и причиняем им большие неприятности. Некоторые из них вынуждены были заявлять уже другое: «Этих партизан не ноги, а черти носят. То они здесь, то там. Они везде и нигде. Удивительно, как они могут всюду успевать и все знать. От них никуда не скроешься. У них и радио. Их информирует Москва».
Наша центральная база с ноября переместилась в гущу лесных массивов березинских болот. Вспомогательные же наши точки размещались далеко на периферии трех районов. Кроме того, во многих местах находились сотни наших людей-одиночек.
Зная о расположении немцев, их намерениях, мы действовали внезапно и с такой решительностью, что они ничего не могли нам противопоставить. Базируясь все время под боком крупных карательных отрядов, мы проскакивали ночью или в непогоду в таких местах, где нас не ожидали. Дневали мы на промежуточных базах, появлялись сразу в нескольких деревнях, раскрывали амбары, раздавали хлеб населению, уничтожали тайных и явных полицейских и уезжали. Гитлеровцы считали, что нас в десятки раз больше, чем было на самом деле.
К фашистским комендантам поступало много заявлений от населения о действиях партизан. Доносили тайные и явные полицейские. Жаловались на нас и по нашему же указанию связанные с нами люди. В своих заявлениях они просили защиты от вездесущих «московских агентов». И когда им удавалось «вымолить» карателей для облавы и прочесывания леса, нас вовремя ставили об этом в известность и совместно с нами решали, в какой лес вести фашистов, где и какие «наши» следы им показывать.
На нашей стороне немало было и бургомистров, полицейских и старост. Одни поступили на эту работу с нашего ведома и согласия, других мы вербовали, беря от них подписку, что они будут работать на нас. Тех, кто изменял и переходил к оккупантам, мы убирали.
Трепетали подлые душонки предателей. Не спалось спокойно и гитлеровцам.
В течение первой военной зимы против нас было выставлено в поселке Веленщина восемьсот отборных эсэсовцев. Постоянный гарнизон численностью до батальона находился в Краснолуках. Гитлеровцы все время стоили в Лукомле, Волосовичах, Ляховичах и в других местах.
Фашистское командование понимало, какую угрозу могло представить партизанское движение летом. Маленькая война должна была превратиться в большую. И поэтому оно зимой не жалело войск, чтобы покончить с нами до весны.
В то же время гестапо широко использовало метод шантажа и провокаций. Но в этот давно известный способ борьбы реакции с революционным народом гитлеровцы не внесли ничего нового, оригинального. Просто набрали разный сброд, проинструктировали его на скорую руку, переодели шпионов в старую красноармейскую форму и разослали по деревням. Эти агенты гестапо выдавали себя за бежавших советских военнопленных, добивались, чтобы население помогло им установить связь с партизанами. Все это было шито белыми нитками и вызывало у людей лишь улыбку.
Однако некоторым агентам гестапо удавалось обмануть неустойчивых одиночек и начать готовить черные списки на граждан, подлежащих изоляции.
Таких агентов мы быстро убирали, и в гестапо опять терялись. Работает осведомитель, информирует: «Все в порядке. Денька через два приеду — доложу. Карательный отряд готовьте. Опасности для себя пока не вижу…» И вдруг бесследно исчезает. Наши белорусские крестьяне, вроде Ермаковича, проявляли при этом такие способности, так запутывали дело с загадочным исчезновением фашистских агентов, что гестапо начинало искать виновников среди полицейских и своих агентов.
Таким образом, и этот фашистский прием провалился с позором. Едва ли не в каждой деревне у нас были свои люди, и это помогало нам при смелых действиях быть неуловимыми.
Вспоминается, как в одну из темных зимних ночей мы на восьми подводах въехали в деревню Годивля. Нигде не задерживаясь, подкатили прямо к окладу зерна. Старик, охранявший склад, был немедленно послан сзывать народ, а мы мгновенно сбили замки и забрали нужное нам количество хлеба. Колхозники, предупрежденные сторожем, сбежались к амбару. Бойцы широко распахнули двери: берите кто сколько хочет! Склад опустел в какие-нибудь полчаса, а мы, прихватив пару лошадей, скрылись.
Деревенская устная «газета» на другой день разнесла по округе слух, что через Годивлю проходила Красная Армия с танками и опустошила немецкие склады. Лепельское гестапо, несомненно, поняло, что это были мы и не на танках, а на санках. В Годивлю прибыл отряд карателей в пятьдесят человек. Наиболее рьяным «агитаторам» гестаповцы отсыпали гуммов (резиновых палок), потом собрали полицейских со всего района и, разбив их на несколько групп, бросились разыскивать нас по разным направлениям. Одна часть карателей напала на наш след и на другой день нагрянула в деревню Заборье, где мы также успели очистить немецкий оклад и провели остаток ночи у председателя колхоза Зайцева. Немцы кинулись прежде всего к нему.
Но Зайцев, как и его покойный брат, был человеком весьма сообразительным и находчивым. Он подтвердил, что в деревне были партизаны, взломали склад, забрали все зерно и, точно, ночевали у него, у Зайцева, и сам он целую ночь был под арестом, ему никуда не разрешалось выходить. «Что ж поделаешь против вооруженных людей с голыми руками?» — говорил председатель колхоза и обстоятельно описывал, сколько нас было и как мы были вооружены. Он преувеличил количество партизан по меньшей мере в десять раз и, будто бы не зная, что такое автомат и ручной пулемет, показывал, что у каждого партизана была короткая винтовка с толстым стволом и с кругом, а у каждой подводы стояло ружье на ножках со «сковородкой». «Подвод было сорок или пятьдесят, считать-то я не мог, до ветра выводили под оружием, — врал председатель колхоза, — говорят, в каждой хате человек по десять стояло. Уж вы будьте милостивы, добрые паны, не оставьте нас без защиты. Они, проклятые, в ночь вернуться к нам собирались».
Немцы проверили слова Зайцева кое у кого из колхозников. Все были так или иначе замешаны в разгроме склада, у каждого из них дома лежало по мешку-другому «немецкого» зерна, — и мужички врали с упоением: нету, дескать, от партизан никакого спасения, ночь на двор, и они во двор. И все, как один, просили: не оставьте, мол, защитой, ночуйте; да хозяйки, мол, уже растапливают печи, чтобы жарить и печь угощение. Фашистам стало не по себе от «русского гостеприимства», и они, отказавшись от обеда, ускакали в Волотовку. Однако и в Волотовке мы успели побывать и оставить свои инструкции. Председатель колхоза Азаронок нарисовал карателям ту же устрашающую картину, что и Зайцев, и так же стал упрашивать карателей остаться на ночь для защиты деревни от партизан.
Наступивший вечер не дал гестаповцам уехать, и они, продрожав всю ночь, не раздеваясь и не ложась, на заре убрались в Лепель. За все наши операции пришлось расплатиться бургомистру Демке и старшему полицейскому Мацыцкому. Вечером их видели в тех деревнях, где мы появлялись ночью, и оккупанты расстреляли их за связь с партизанами.
Мы советовали почаще жаловаться «панам», что от партизан нет житья. Председатели колхозов заявляли на нас жалобы фашистам не только по поводу тех коров, которых мы у них действительно брали, но и тех, что крестьяне резали и ели сами и с нашего разрешения относили на наш счет. У нас были прямо-таки артисты по части таких «заявов». И тут Зайцев отличался своим неподражаемым уменьем прикидываться простоватым мужичком.
Взяв добрый ком масла и ломоть «шпека», председатель колхоза ехал к немецкому коменданту, смиренно преподносил свои дары, долго и скучно расписывал «обиды», якобы чинимые деревне партизанами, и просил защиты. Нередко растроганный комендант объяснял жалобщику истинное положение дела. Он говорил, что подобных «заявов» поступает к нему так много, что решительно нет никакой возможности высылать по ним карателей и что никакого войска не хватает на этих проклятых партизан.
Однако не все шло у нас гладко. В начале декабря с базы «Красный Борок» сбежал, побоявшись трудностей, военфельдшер Румянцев. Человек он был тихий, некрепкого здоровья. Хотя он и совершил тягчайший проступок, я не особенно опасался предательства с его стороны. Румянцев спрятал винтовку в лесу, а сам потихоньку пристроился в деревне Стаичевка, Аношкинской волости, под чужой фамилией. Разумеется, появление нового человека не ускользнуло от внимания такого пройдохи, как Булай, и он установил за Румянцевым слежку. Тем временем и я решил, что пора нам освободиться от Булая. Живя в Островах, он сумел так организовать свою округу, что нам стало опасно показываться не только в Островах, но даже и в Стайске. Булай стоял на нашем пути между Домжарицким и Ковалевичами. Каждое утро предатель на лошади объезжал прилегающие опушки леса в поисках наших следов. Однажды на рассвете он со своими полицейскими подстерег меня с небольшой группой партизан и, приведя карателей, прижал к болоту и вынудил бросить коней и скрыться в лесу. Больших трудов нам стоило запутать свои следы так, чтобы не привести фашистских псов за собой на базу. Трое суток Булай с карателями ходил по нашим следам, но тщетно лазили они по сугробам: не только базы, даже приблизительно ее местонахождения им установить не удалось.
Но Булай был упорен. Он собрал о нас самые подробные данные, включая детальное описание наружности командиров, и тщательно искал пути нашего проезда на базу. Этого негодяя надо было убрать во что бы то ни стало. Я поручил капитану Черкасову с группой в восемь человек поймать и ликвидировать опасного врага.
Группа прибыла, как и было указано ей, в Терешки, чтобы разведать и оттуда заскочить в Острова. Тут «случайно» подвернулся мужичок с повозкой из Островов по фамилии Пшенка, и капитан взял его в проводники. Пшенка же оказался не только односельчанином, но и тайным агентом Булая. Предатель, опасаясь нашей расправы, часто и ночевал-то не у себя дома, а в хате у этого Пшенки, где для него был оборудован специальный чуланчик с потайным выходом.
По приезде в Острова, Пшенка начал водить капитана из дома в дом, обещая, что где-нибудь да удастся «застукать» Булая. Правда, схваченная Черкасовым жена предателя с перепугу привела капитана к хате Пшенки, но Булай ушел через потайную дверцу, а прихватить с собой в лес Булаиху капитан почему-то не решился. Лишь слегка поморозив уши, Булай с супругой рано утром бежал в Лепель под крылышко гестапо.
— Ведь это по существу нарушение приказа в военной обстановке! — говорил с возмущением Дубов. — Упустить злейшего врага! Проявить благодушие к его близким! Ведь это означает обречь на смерть еще десяток, а может быть, сотню наших лучших советских граждан. Вы не смогли обезвредить врага лишь потому, что отступили от приказа, забыли долг бойца-патриота и тем самым отодвинули на какой-то момент нашу победу над врагом. А это, в сущности, и есть предательство перед своей родиной. На войне должен каждый человек чувствовать себя на боевом посту. Увидел человека — «Стой! Кто идет? Пропуск?…» А вы приехали в деревню, оккупированную врагом, встретили полицейского, подали руку, уши развесили и дали возможность вас одурачить: вези, мол, нас ловить вашего Булая. Ох, как я не люблю людей, позволяющих водить себя за нос в боевой обстановке!
Я дал хорошую гонку Черкасову и разрешил выехать вторично, приказал сжечь дом и пожитки предателя. Дом сгорел, но опаснейший враг остался на свободе, еще более озлобленный и настороженный.
В такой момент Булай принялся за Румянцева. Он захватил с собой одного лепельского полицейского и переодетый, приехал в Стаичевку, где жил Румянцев. Фельдшеру предложили выпить. Парень не отказался. Когда и Румянцев и полицейские были уже сильно навеселе, Булай в упор спросил военфельдшера о нашем отряде. Тот понял, что попал в ловушку, выскочил из хаты и бросился к лесу. Полицейский кинулся за ним и начал стрелять из нагана. Спьяну он никак не мог попасть и зря расстрелял все семь патронов, но догнал Румянцева и схватился с ним врукопашную. Подбежавший Булай помог полицейскому скрутить фельдшера и увезти в Лепель в гестапо.
Прошло около месяца после того, как сбежал Румянцев. Пару недель спустя на «Красный Борок» приехали два крестьянина из Стайска за «смоляками». Можно было допустить, что противник получит информацию о нашем местонахождении.
Я с группой бойцов собирался выезжать из «Красного Борка» в Чашниковский район. Не зная об аресте Румянцева, я все же собрал командиров и приказал Брынскому поднять всех людей, забрать все имущество и уходить на запасную базу, в глухих зарослях острова, в двух километрах от «Красного Борка».
— Да что вы, товарищ командир, — взмолился Брынский, — куда же мы пойдем в такой мороз под открытое небо?
— Ведь и землянки-то там раньше, чем через неделю, готовы не будут, — поддержал его капитан Черкасов.
— Право же, реальной опасности нет, не стоит так нервничать, — говорил Брынский.
Бойцы молчали, но я чувствовал их сдержанное недовольство моим приказом.
— Разговоры отставить! Повторить приказание! — прикрикнул я.
— Есть разговоры отставить! — и Брынский угрюмо повторил приказание. Теперь за выполнение приказа я был совершенно спокоен. Возвращаться в «Красный Борок» и даже появляться возле него было мною категорически запрещено.
Мы уехали в Чашниковский район, а отряд со всем имуществом двинулся в ночь на новую базу — в промерзший лес. Поднявшаяся вьюга засыпала наши следы. Мы ехали, с трудом пробиваясь сквозь глубокий снег, и я думал о людях, которых выслал в темень и непогоду под открытое небо. Мне было жалко их, но я отдал правильный приказ, поэтому не раскаивался.
На третью ночь после отъезда мы возвращались на свою базу. Снега за эти дни навалило так много, что кони увязали по колено и совсем выбились из сил. Мы выехали на дорогу, которая вела к базе «Красный Борок», и увидели свежие следы верхового.
«Кому здесь ездить верхом? Не иначе, как проклятый Булай рыщет в одиночку», — с досадой подумал я. Но на сей раз я крепко ошибся. Подъехав к раздорожью на Стайск, я увидел, что дорога к базе укатана полозьями многих саней. Сначала я решил, что это наши бойцы выехали на подрыв моста на шоссе Лепель — Бегомль, как им было приказано сделать по окончании постройки новой базы. Я было уже и порадовался в душе аккуратному выполнению моих заданий, но тут передо мной открылось неожиданное зрелище: снежные окопы, тщательно отрытые, тянулись в направлении базы «Красный Борок». Значит, здесь побывали каратели?! Я приказал запутывать следы. Ездовой хлестнул по коням, и они, выбиваясь из сил, потащились по целине. Пришлось добрый десяток километров проплутать по сугробам, прежде чем выехать на дорогу к новой базе, — гитлеровцы могли вернуться.
На базе бойцы встретили меня овацией. Спасение от карателей, которые пожаловали в «Красный Борок» через несколько часов после выхода оттуда отряда, казалось не только им, но и мне чудом. Вначале мы не знали, кто выдал местонахождение нашей базы, и заподозрили стайских крестьян, но скоро выяснили все подробности.
Добившись от Румянцева под пыткой сведений о местонахождении базы, каратели прибыли на болото. Окопы они отрыли с немецкой аккуратностью и предприняли окружение землянок по всем правилам военной тактики. В военных действиях приняло участие сто человек. Когда полное окружение базы было завершено и против каждого окна был установлен пулемет, гитлеровцы открыли ураганный огонь. Но из землянок никто не показывался. В них царила тишина, и только эхо в окружающих дремучих лесах повторяло выстрелы. Решив, что это какая-нибудь новая хитрость партизан, каратели немного переждали и снова обрушили шквал огня на партизанскую «крепость» и затем, набравшись храбрости, кинулись к землянкам. Но хотя печки были еще теплые, ни одного человека там не оказалось. Имущество также было все вывезено, так что нечего было даже сфотографировать. В бессильной злобе фашистские вояки подожгли пустые землянки. Когда пламя, увенчанное султанами дыма, встало высоко над лесом, они схватили связанного Румянцева, раскачали и бросили в огонь, а сами поехали в Лепель докладывать о своих «успехах».
Убедившись в том, что военными мероприятиями нельзя подавить партизанское движение, гестапо начало менять тактику. Фашисты стали понимать, что партизаны крепки поддержкой, оказываемой им населением, и решили выловить по деревням всех связанных с нами людей. Для осуществления поставленной задачи руководители гестапо, однако, не потрудились придумать чего-либо нового, а использовали грубые, давно известные методы шантажа и провокации, рассчитывая на то, что простой белорусский крестьянин пойдет на любую фашистскую приманку. Но враг и в этом жестоко просчитался.
Однажды переодетые агенты гестапо прибыли в деревню Ковалевичи, явились к председателю колхоза товарищу Мухе и, выдавая себя за партизан, потребовали отпустить им хлеба из оставшихся запасов, приготовленных для отправки оккупантам. Осторожный Муха сразу почувствовал, с кем имеет дело, и наотрез отказался выдать хлеб. Тогда гестаповцы потребовали объяснения: на каком основании председатель колхоза отпустил тридцать пудов жита партизанам моего отряда? Муха и тут не растерялся. Он заявил, что партизаны взяли у него хлеб силой, без его разрешения.
Гестаповцы бросили свою роль недоигранной. Предъявив документы полицейских из Красных Лук, они арестовали Муху и увезли в гестапо.
На допросе комендант гестапо прежде всего спросил: почему председатель колхоза не заявил властям, когда партизаны отобрали у него хлеб? Муха начал утверждать, что он такое заявление сделал на второй же день бургомистру Василенко. Гестаповцы навели справку у бургомистра в Таронковичах. Но Василенко по самому характеру запроса понял, в чем дело, и подтвердил, что такое заявление со стороны председателя колхоза Мухи имело место.
Муху отпустили, и он в тот же день известил наших людей о провокационной тактике гестапо.
Почти одновременно с этим в село Заборье прибыла другая группа переодетых гестаповцев во главе с помощником начальника краснолукской полиции Журавкиным. Журавкин был из местных жителей. Зайцев и Ермакович знали его в лицо. Молва о его зверствах шла далеко за пределами района. Группа начала работать, соблюдая все меры предосторожности. Втайне составлялись черные списки лиц, сочувствующих партизанам. Фамилия Зайцева была поставлена первой. Пробыв в Заборье около недели и не встретив ни одного партизана, Журавкин отослал часть своих людей в Краснолуки с докладом и просьбой выслать в Заборье карательный отряд для расправы с пособниками партизан.
Чуткий и осторожный Ермакович, заслышав о появлении гестаповцев, решил разведать, что происходит в Заборье. Его деревня была рядом. Он взял с собой военинженера Ковалева, бежавшего незадолго перед тем из фашистского плена и проживавшего в Московской Горе под видом местного колхозника. С моего разрешения Ермакович привлекал Ковалева к выполнению некоторых заданий. В этот раз военинженеру были вручены сломанные часы, бутылка самогону и поручено потолковать «по душам» с заборьинским часовым мастером.
Ермакович завез Ковалева к часовщику, а сам поехал на другой конец улицы к Зайцеву, чтобы поговорить с ним о положении в районе. Неподалеку от зайцевского дома он привязал лошадь у изгороди чьей-то усадьбы и только повернул за угол двора, как лицом к лицу столкнулся с Журавкиным, выходившим из ворот вместе с каким-то человеком в штатской одежде. Ермакович еще в мирное время был знаком с Журавкиным. Поздоровавшись, он начал обычный разговор о погоде да о хозяйстве. Агент, сопровождавший Журавкина, не знал Ермаковича и стал наводить разговор на партизан. Выдавая себя за бежавшего ив плена красноармейца, он спросил, не знает ли гражданин, случаем, как с ними связаться. Ермакович прикинулся обиженным и стал упрекать Журавкина.
— Неужели вы мне не доверяете? — спросил он в упор знакомого гестаповца. Журавкин смутился и представил Ермаковича своему спутнику как хорошего знакомого, от которого можно не таиться. Узнав, что у Ермаковича стоит лошадь за углом, Журавкин попросил подвезти его на другой конец села.
Поехали. Дорогой Журавкин похвалился, что дня через два Заборе будет очищено от всех пособников партизан, и сказал при этом, что список на сорок человек таких людей им уже составлен. Ермакович смеялся, притворно восхищаясь ловкостью Журавкин, а тот, подогретый удачей, развеселился и спросил, нет ли чего выпить. Этого только и надо было Ермаковичу. Оставив Журавкина с его спутником в хате у верного — человека, он побежал к часовщику, взял у Ковалева еще не начатую бутылку самогона, а самому инженеру предложил не медля вернуться в свою деревню!
Журавкин окончательно развеселился, увидев в руках Ермаковича самогон. Бутылку распили мгновенно, и он, только разлакомившись, запросил еще. Ермакович всячески отнекивался, а между прочим намекнул, что самогона можно бы достать, да ехать за ним нужно полтора километра. Журавкин посоветовался со своим спутником и решил — куда ни шло! — ехать к «старому другу» погулять. У Ермаковича же всегда хранился самогон на всякий случай.
Через какой-нибудь час «дорогие гости» сидели у Ермаковича и глушили самогон стаканами. Когда Ермаковичу показалось, что выпито уже достаточное количество и гости должны основательно захмелеть, он послал жену за Ковалевым. Выйдя к нему во двор, он вручил ему свой наган и приказал итти пить с гостями, а когда Ермакович даст сигнал, стукнув стаканом о тарелку, — стрелять в Журавкина тут же, за столом.
Пир продолжался, но Ковалев, видимо, струсил и решил увильнуть от опасного поручения. Он быстро напился до такой степени, что еле выбрался во двор и там свалился. Пока Ермакович возился с пьяным и перетаскивал его в хату соседа, пока договаривался с другим ополченцем, который должен был заменить Ковалева, гости уже начали беспокоиться. Теперь Ермакович взял Журавкина на себя, а сосед ополченец должен был действовать топором. Хозяин вернулся, и пир пошел своим порядком. Гестаповцы дули самогон, как воду. Веселый сосед сыпал прибаутками, все шло хорошо; только Журавкина, человека необычайно сильного телосложения, хмель почти не брал. Сидя за столом, он спокойно распевал песни. Его друг, вдребезги пьяный, клевал носом на сундуке у кровати.
Ермакович дал сигнал ополченцу приготовиться. Тот шагнул к печке за топором, и Ермакович, выхватив наган, выстрелил прямо в упор в гестаповца. С простреленной грудью Журавкин поднялся и бросился на Ермаковича, но вторая пуля хозяина попала гостю в переносицу и уложила его наповал. Ополченец взмахнул топором, и другой гость повалился на пол с разрубленным черепом.
На дворе стояла ночь, когда закончилась пирушка народных ополченцев с агентами гестапо. Праздничный стол был забрызган кровью, поперек хаты в неестественных позах валялись трупы предателей. Теперь надо было убрать трупы и замести все следы происшедшего. Ермакович поспешно обежал едва ли не все дворы, рассказал о том, что уничтожил гестаповцев, грозивших жизни всех ополченцев, и просил помощи. Мужики и ополченцы поднялись все, как один, и начали помогать кто чем мог: одни запрягали лошадей, другие тащили трупы, третьи увозили и прятали их в лесу. Бабы отмывали стены, скоблили полы, стирали. С утра пошел сильный снег и окончательно скрыл все следы. Списки, составленные Журавкиным, Ермакович вытащил из кармана убитого и спрятал в надежном месте.
Через два дня в Заборье явились каратели, но никаких следов исчезнувшего Журавкина и сопровождавшего его полицейского не нашли. Вернувшись в Kраснолуки, они захватили с собой агентов, работавших с Журавкиным в первые дни, и еще через два дня снова появились в Заборье. Началось следствие. Людей хватали и тащили в гестапо, обосновавшееся в школе. Колхозники прикидывались простачками и несли околесицу. Гестаповцы побились, побились и уехали ни с чем.
Прошло три недели. Журавкин и его помощник не появлялись. Гестаповцы продолжали искать своих загадочно исчезнувших агентов. Наконец им удалось узнать, что в Заборье кто-то видел, как Журавкин ехал на подводе с Ермаковичем. Ермакович также узнал об этом открытии гестапо. Теперь он с часу на час ждал ареста. Ополченцы вели тщательную разведку. О предполагавшемся налете полиции в Московскую Гору Ермакович узнал заблаговременно и отлучился «в гости». Полиция обыскала его хату, допросила соседей и уехала не солоно хлебавши. Все же в Краснолуках решили взять подозрительного мужика и предложили бургомистру Василенко помочь при аресте Ермаковича. Двое отобранных Василенко полицейских из Краснолук и двое из Таронковичей прибыли в Московскую Гору днем и застали Ермаковича дома. Ермакович улучил момент и шепнул таронковическим полицейским, что в деревне находится несколько человек из моего отряда; тем самым дал им понять, что он, как и Василенко, связан с партизанами. До сих пор ни Василенко, ни его полицейские не знали, что Ермакович работал на нас. Один из таронковических полицейских потихоньку пробрался к нашим бойцам и предупредил, какая опасность грозит Ермаковичу. Наши люди установили наблюдение за хатой командира ополченцев и, устроив засаду на дороге близ леса, приготовились спасать Ермаковича, если полицаи повезут его в Краснолуки.
Тем временем Ермакович, не жалея самогона, угощал гостей обедом, но пили только таронковические полицейские. Краснолукские сидели трезвые и настороженные. Ермакович сознался им, что был такой случай: действительно он подвез Журавкина с приятелем на другой конец Заборья, а уж дальше им не по пути оказалось, — Журавкин, дескать, шел в Амосовку. Таронковические полицейские стали уговаривать краснолукских не таскать человека по таким пустякам в Краснолуки. Те подумали, подумали и согласились: Ермаковича пока с собой не везти, доложить его показания немцам, а там видно будет, как рассудит начальство. Гости распрощались и съехали со двора. Засада пропустила мимо себя сначала санки, в которых распевали подвыпившие таронковичевцы, и вторые с трезвыми краснолукскими полицаями. Сани скрылись, засада снялась и убралась на свое место.
Таронковические полицейские, выехав в лес, разогнали лошадей и помчались во весь дух. Между тем трезвые краснолукские полицаи одумались и решили все же, от греха, выполнить задание гестапо и арестовать Ермаковича. Они вернулись в деревню, без стука ввалились в хату Ермаковича и приказали ему немедленно собираться. Ермакович был дома один, и положение показалось ему вначале безвыходным. Думая о том, как предупредить партизан, что полицейские вернулись, он, чтобы затянуть время, предложил сначала выпить да закусить на дорожку, а уж потом и ехать.
Полицейские отказались. Тогда Ермакович спокойно уселся за стол и со словами: «Ну, как хотите, а я к панам не пообедавши не поеду», — принялся не спеша за еду.
— Кончай с обедом! — заорал один из полицаев и вскинул на Ермаковича винтовку. Ермакович оглянулся и, не двигаясь с места, ровным голосом сказал:
— Если ты меня застрелишь, то паны ничего не узнают о Журавкине, и вот тебя-то уж наверное расстреляют. А если мы приедем часом позже, дело нисколько не пострадает.
Так он сидел и обедал как ни в чем не бывало, а полицаи стояли с винтовками у него за спиной. Тут-то, видно, заметив неладное, в хату вошел сосед-ополченец.
— Обегай-ка, друг, к старосте, возьми у него взаймы махорочки на две закрутки, — мне к панам в Краснолуки не с чем ехать, — попросил соседа хозяин.
Ополченцу все стало ясно. Он побежал в дом, где находились наши люди во главе с капитаном Черкасовым, и не сказал, а скомандовал:
— Ермаковича берут! За мной!
Партизаны ворвались в хату командира ополченцев. Защелкали затворы полицейских винтовок, но пуля из парабеллума Черкасова свалила одного полицая, а Ермакович с криком: «Да здравствует советская власть!» — всадил нож в горло другого.
Снова всей деревней хоронили убитых, заметали следы.
Прошла еще неделя. В Краснолуках били тревогу. Еще два агента исчезли так же таинственно и бесследно, как и те, на поиски которых отправились эти. Гестапо подняло на ноги всех полицейских в округе. Ермакович скрывался у нас в лесу. Гитлеровцы схватили его жену, но страх подсказал ей единственно правильный образ действий: не успели ее скрутить, как она заголосила, запричитала и стала умолять «панов» за ради бога сказать ей, что они сделали с ее мужем. Гестаповцы пришли в недоумение от такого вопроса, а баба, обливаясь слезами, расписывала, как с неделю тому назад приехали из Краснолук двое полициантов и увезли ее ненаглядного. Она валялась в ногах у гестаповцев и просила не таить, куда же ее сердечного дели.
Окончательно обитые с толку гестаповцы избили жену Ермаковича и отпустили.
Наконец следствие установило, что двое исчезнувших полицаев перед арестом Ермаковича заезжали к Василенко. Распутать это дело взялись два ближайших дружка и сподвижника Журавкина. Получив полномочия гестапо, они прискакали в Таронковичи и ворвались к Василенко с винтовками наизготове. Василенко тоже схватил винтовку, стоявшую в углу, и наставил ее в упор на гостей.
— Бросай оружие! Руки вверх! — кричали гестаповцы.
— Сами бросайте, — спокойно отвечал Василенко. — Что вы, сбесились, что ли?
— Нет, ты бросай!
— Нет, вы!
И так они стояли долго, взяв друг друга на прицел, и спорили. Наконец Василенко уговорил полицейских отставить оружие в сторону и спокойно разобрать, в чем дело. «Все мы одной власти служим, откуда же у вас ко мне такое недоверие?» — урезонивал он. Наконец, согласились: всем троим одновременно поставить винтовки в угол. Василенко поставил свою первый, полицаи последовали его примеру. Тогда бургомистр выхватил пистолет и скомандовал: «Руки вверх!»
И эти полицейские исчезли бесследно. Гестаповцы поняли, что тут дело поставлено куда серьезнее, чем они предполагали.
Чем закончилась попытка гестапо проникнуть в ополченскую деревню, следует рассказать.
Зимняя ночь в Московской Горе. Сквозь перистые, малоподвижные облака просвечивает полный диск луны. По улице, занесенной глубоким снегом, ходит патруль. У хаты Ермаковича на посту — Саша Шлыков. Уже третий час утра, но в хате все еще продолжается совещание коммунистов.
Ермакович, подводя итоги, сказал:
— В этой вот избе нашли себе могилу четыре агента гестапо. Всей деревней прятали их трупы, заметали следы. Но пока бог миловал… Враг еще не дознался…
В это время к часовому подошли три человека в сопровождении патруля.
— Это бойцы нашей ополченской группы, — оказал патрульный, приведший колхозников к хате Ермаковича. — Добиваются пройти к нашему командиру.
— В хату пропустить не могу, не велено, — ответил Шлыков.
— Ну, тогда вызовите его к нам, — попросил ополченец в заячьем треухе.
— Тоже не могу. Подождите… Сейчас кончится совещание, и он к вам выйдет.
— Одним словом, довоевались… Теперь всей деревне крышка. Ни старым, ни малым пощады не будет… Он тут нам и колодца не оставит, все спалит, — вздохнул второй, тщедушный ополченец с козлиной бороденкой.
Ополченец в треухе покосился на него и укоризненно сказал:
— Да ты хоть бы при людях-то не каркал… Слышали мы это от тебя еще, когда мост рушить ходили.
Скрипнула дверь, и на крыльце появился Ермакович, провожавший участников совещания. Он глянул на пришедших, насторожился:
— Вы что здесь?..
Ополченец в треухе сделал шаг вперед и по-военному доложил:
— Товарищ командир! В гестапо дознались, что их агенты побиты в нашей деревне…
— Что ты говоришь!.. Как? Через кого?
— Завтра или послезавтра прибудет отряд карателей. Вот и записка от Лукаша, — подал он Ермаковичу бумажку.
— Надо просить оружие и людей у Бати, чтобы бой дать, — сказал человек в дубленке.
А стоявший с ним рядом обладатель козлиной бородки проканючил:
— Товарищ командир, прошу разрешить выехать в Сосновку денька на три, к дохтуру нужно… Колики вот здесь, под грудью появились. Да и жена расхворалась, не поднимается.
— Ну, у этого опять закололо, — усмехнулся ополченец в треухе.
Ермакович поглядел на всех троих и строго сказал;
— Только не паниковать!.. Идите по хатам и никто никуда… Ожидать приказа, Да дежурство нести неослабно.
— Что же это такое, хреста на вас нету… Смотрите, люди добрые… Не умирать же человеку на ногах стоючи, — забормотал тщедушный ополченец, стараясь вызвать сочувствие у часового.
Тогда ополченец в треухе взял мужичонку за рукав и повел его по дороге, подталкивая:
— Ну, иди же ты, иди, коли приказ имеешь…
— Все нутро вымотал, — сказал человек в дубленке, обращаясь к Ермаковичу. — И какой толк возиться с ним, если он стоя умирать боится. Дали бы приказ, я бы его лежа успокоил.
Я стоял неподалеку, в стороне, и думал о том, что предпринять для опасения деревни. Войдя в хату, я взял у Ермаковича бумагу. Записку писал наш человек из полиции. В ней сообщалось:
«Вчера в полиции района узнали, что агенты гестапо исчезли в вашей деревне. Сообщил тайный полицейский Коржик, из Сосновки, к которому два последних гестаповца заходили, когда направлялись к вам. Завтра ожидают майора гестапо из области. Карательный отряд может быть послезавтра…»
— Это Степан доносит? — опросил Дубов.
— Он, — ответил Ермакович.
— Положение серьезное…
— По-моему, — сказал командир ополченцев, — нужно разрешить людям разъехаться по деревням. Гитлеровцы, ясно, деревню и так и этак опалят. Зато народ хоть уцелеет и с наступлением тепла в лес выйдет…
— А мне кажется, — сказал Дубов, — нужно взять за жабры Коржика и заставить его опровергнуть сделанное им донесение. Он нас боится, знает, что мы не немцы — везде найдем. И если его поприжать, то он выдаст нам подписку и все предпримет, чтобы спасти свою шкуру. А трупы можно перепрятать у него в огороде, кому-нибудь из своих поручить их обнаружить и сообщить в гестапо.
У меня не было уверенности, что Коржику поверят и не начнут расправы. А для выполнения всего плана нужно было два-три дня, которых у нас не было.
— Я предлагаю Тимофею Ермаковичу немедленно отправить в наш семейный лагерь жену и дочку, а самому «сбежать» к нам на центральную базу. Командиром же группы вместо Ермаковича оставить Алексея Фомича Березкина, — высказал я свое решение.
— И?.. — спросил Дубов.
— И доложить в гестапо, что деревне удалось раскрыть «преступление».
Все помолчали.
— Ну, я вижу, у вас возражений нет. Ступайте за Березкиным.
Ермакович переглянулся с Дубовым и, довольный, пошел исполнять приказание. Вскоре он вернулся с Березкиным — ополченцем в заячьем треухе.
— Вот что, Алексей Фомич, — сказал Березкину Дубов, — тебе мы поручаем ответственное задание. Сейчас же собирайся и поезжай в район, доложи коменданту полиции о том, что агенты гестапо побиты в вашей деревне Ермаковичем.
Березкин недоуменно посмотрел на Дубова, потом на Ермаковича. Но Ермакович улыбался.
— Ну, а как же мы без командира? — смутился Березкин.
— Командиром назначаем тебя. Иначе тебе этого и не поручали бы, — сказал я.
И тут же, написав несколько слов на листе блокнота, добавил:
— Вот тебе приказ о назначении. Объявите его вместе с Ермаковичем. Затем, не теряя времени, ты — в район, а Тимофей кое-что здесь подготовит и сбежит к нам в лес… Все ясно?..
Потом события развернулись так.
Березкин отправился в гестапо, а Ермакович в своей хате навел тот беспорядок, какой обычно оставляют при побеге, и уехал в лес со своим семейством.
Что переживали в тот день жители деревни — можно судить по рассказу бабки Василисы.
— Ух, и длинный же был энтот день! — говорила она. — Фашисты-то и не за такую провинность поселения жгли, а жителей всех начистую убивали. Ну, скажем, стрельнул где по них кто поблизости от деревни, али как… А тут ведь четырех… Своими глазами видала и кровь ихнюю поганую подмывать ходила. А когда мы услыхали, что гестаповцы-то нашего Алешеньку не отпустили и порешили к нам в деревню приехать — уж такие страсти на нас напали… Надела я на старика новую рубаху, а сама насыпала целое ведро высевок и раз их Пестравке — коровке своей. До этого ей все по горстке давала, а тут думаю — пусть пожует досыта перед последним концом… Да и я ли так убивалась одна? Лушка Митряева, так та свою десятилетнюю Нинку на руки взяла да как грудную к себе и прижимает. Ну, в общем, конец, думали. А вишь, так не получилось. Бог миловал. Видно, объегорили их наши-то…
Автомашины с ходу остановились на улице. Полицейские прибыли на большом грузовике, в закрытом кузове, солдаты — в автобусе, начальство — на легковой. На окраинах деревни появились часовые с автоматами, в касках.
Майор гестапо Фогель и комендант полиции Драч направились к хате Ермаковича. Позади следовало несколько немцев и полицейских, впереди — Березкин.
— Ну, ты, осел, чего уши-то развесил! — прикрикнул Драч на Фомича, который остановился на пороге, пораженный картиной хаоса.
— А ну-ка, переложи подушки… Открой шкаф… Закрой… Сядь на постель… Встань! — приказывал Драч Березкину.
— Заходите, господин майор! Здесь все в порядке, — крикнул комендант через дверь, убедившись, что хата не заминирована.
— Здесь б иль бандит, который бежаль бистро? — произнес гестаповец на ломаном русском языке, войдя в комнату.
— Господин майор! Разрешите доложить коменданту, — обратился один из двух полицаев, вошедших в хату после обыска во дворе.
— Фогель брезгливо отвернулся и молча начал осматривать бревенчатые стены.
— Господин комендант, двор обследован, обнаружено: одна корова, одна свинья, одиннадцать кур и петух двенадцатый, — отрапортовал полицай.
— Еще, господин комендант, на погребце… — начал второй. Но первый так сунул ему кулаком в бок, что тот хмыкнул и умолк на секунду. — Еще, господин комендант, на погребце… — оправившись, продолжал он, но снопа запнулся от удара под ребро.
— Майор как-то неестественно откашлялся и возмущенно зашагал по комнате, с хрустом сжимая пальцы рук. Драч же так хватил в челюсть полицая, что тот стукнулся затылком о косяк двери и уже больше рта не открывал. А второй, воспользовавшись этим, сообщил, что на погребце обнаружены кадка сала, корзина яиц и горшок с маслом.
— То, что полицаи докладывали об этом при Фогеле, настороженно слушавшем, взбесило коменданта полиции.
— Вон отсюда, болваны! — взревел он на полицаев и, указывая на Березкина, спросил: — Господин майор, этот нам тоже больше не нужен?..
— У меня есть несколько вопрос!.. Скажить, как ви установиль, что козяин этой хат совершиль бандитский поступка? — спросил майор у Березкина.
— Вчера я увидел во дворе Ермаковича серую лошадь, — сказал спокойно Березкин, — этого коня я видел раньше у полицейских. А от бургомистра волости слышал, что где-то здесь поблизости исчезли полицейские вместе с лошадью. Я — к мужикам. Ну, а у нас народ какой: чаво да каво? А он, этот Ермакович, наверное, сметил да на паре коней из ворот и за деревню. Ну мы: де-ер-жи-и, де-ер-жи-и!.. А в деревне-то и дробовика нет. Нечем в спину плюнуть… Вот так и ускакал, проклятый… Ну, а я тотчас же к вам с заявкой.
— Может ступайт, — безразлично бросил гестаповец.
— Ротозеи, целой деревней задержать не смогли, — проворчал вслед Березкину комендант полиции.
— Слова этот мужик есть большой доля правда. Он говориль не так, как твой полициант докладываль результат обиск, — заметил майор и тоном приказа добавил: — Масло, яйки доставляйт моя квартир… Хата палит костер. Деревня оставляйт покой.
— Корову, свинью и кое-что из одежды комендант полиции приказал отправить к себе, яйца и сало было приказано отвезти на квартиру майора гестапо, кур передали рядовым гитлеровцам, а чугуны и ведра — вдовам полициантов, побитых партизанами.
— Когда гестаповцы и полицаи забрали трофеи и выезжали из деревни, а хата Ермаковича догорала, люди несколько успокоились.
— Кажись, бог миловал? — спросила бабка Василиса у Березкииа.
— Бог богом — спасибо москвичам, — облегченно вздохнул Березкин.
— Да и тебе, Алеша, большая благодарность от всей деревни…
— А мне-то за что?.. Я — член партии. Как приказали, так и сделал.
Разговор, происходивший между гестаповцами, нам удалось примерно установить несколько месяцев спустя при допросе взятых нами в плен коменданта полиции и полициантов, производивших обыск во дворе Ермаковича.
Народ выходил на улицу точно после долгой жестокой бомбежки…
Отличилась Московская Гора и весной сорок второго года. В деревне был задержан полицай, доставлявший важное донесение в гестапо из соседнего района. При задержании о «оказал сопротивление и был убит. Для того чтобы выгородить хлопцев, было продемонстрировано нападение партизан на Московскую Гору и соседние деревни.
Оккупантам так и не удалось дознаться, что деревня Московская Гора была партизанской и что там существовала группа «ополченцев».
Бойцы этой группы вступили затем в ряды Советской Армии. Часть из них дошла до Берлина и, возвратившись домой, ведет теперь борьбу за высокие колхозные урожаи.
Примерно по такому же образцу возникло ополчение и в деревне Липовец, Холопинического района. Вначале оно действовало неплохо, но в феврале, когда мы благодаря тяжелой обстановке выпустили из поля зрения этот населенный пункт, гестаповцам удалось там завербовать себе агента, и группа снизила свою активность.
На базе, выстроенной после ухода с «Красного Борка», мы прожили только три дня. Я поручил Черкасову промять дорогу на два-три километра в глубь болота, Капитан не додумал и соединил ее с дорогой из деревни Домжарица. На второй день к нашим землянкам подъехали два паренька на быках, взявшие пропуск в лес за сеном. Ребяток отпустили, отобрав подписки. Но каратели могли выведать у них и поступить с ними так же, как они поступили с Румянцевым. Пришлось покинуть с таким трудом построенное жилье и уходить на «новые места».
На этот раз решили мы обосноваться на заброшенном хуторе Ольховый. Один полуразрушенный сарай мы утеплили под жилье, в другом устроили конюшню, стоявший в стороне овин был приспособлен под баню.
Баню мы устроили так, что можно было позавидовать. Печь сложили из камней, валявшихся здесь же в овине, покрыли ее железными боронами. На бороны привезли гальку из разрушенной бани Кулундука, воду кипятили снаружи в большом котле, добытом на сожженной смолокурке.
В деревне Терешки решили, что бороны мы взяли для маскировки наших троп.
Предатели сообщили это Булаю, и он усиленно искал след бороны, протянутой по снегу. На хуторе Ольховый мы прожили до конца марта.
Попытка гестапо очистить деревни от людей, активно участвовавших в нашей работе, не увенчалась успехом. А зима приближалась к концу. Даже тупым гестаповским комендантам было ясно, что с наступлением черной тропы партизанское движение примет более широкий размах. От них надо было ждать экстренных мер в борьбе с нашим отрядом.
Много усилий приложило гестапо, чтобы как-нибудь пробраться в штаб нашего отряда.
Февраль был на исходе. Мы усиленно искали путей и способов связаться с городскими коммунистами. Это стало известно гестапо, и там решили попробовать «помочь» нам установить связь с лепельекой «подпольной» организацией.
Еще в декабре, когда мы раздавали хлеб населению, председатель колхоза из Волотовки Азаронок рассказал мне, что он слышал от аношкинского бургомистра Горбачева о лепельском агрономе, который очень интересовался нашим отрядом. Агроном этот обязательно хотел встретиться со мной, обещая сообщить, но только мне лично, что-то очень важное. Между прочим, он предлагал сваи услуги помочь нам установить связь с лепельекой подпольной организацией.
Аношкинского бургомистра мы знали как человека весьма осторожного. На письменное наше предложение работать на партизан, переданное ему через Азаронка, он ответил, что на это у него не хватит ни сил, ни мужества, но он твердо обещал не чинить никаких препятствий в нашей работе, а по возможности и помогать. Позже мне передавали, что на сельских сходах Горбачев советовал людям поменьше болтать о партизанах, «так-то, мол, лучше будет», и делал некоторые другие указания в нашу пользу. У оккупантов Горбачев был на хорошем счету. Я ему и верил и не верил. Разумеется, предложение связаться с лепельскими подпольщиками было более чем заманчиво, но почему агроном доверился именно Горбачеву и почему он открыл этому человеку такие сугубо конспиративные сведения? Я предложил товарищу Азаронку осторожно вести наблюдение за агрономом, не открывая ему никаких связей с партизанами. Среди других своих дел я помнил об агрономе и постоянно осведомлялся о результатах наблюдений.
В середине января мы познакомились с председателем колхоза деревни Замощье Кульгой. О нем я слышал от своих ребят много хорошего. Открытый, добродушный человек, с широкой улыбкой на круглом лице, Кульга сразу располагал к себе своей доверчивостью и готовностью итти на любое дело. Но вот эта-то доверчивость и была его существенным недостатком. В первое же свидание Кульга мне рассказал, что у него есть в Лепеле знакомый агроном, который давно уже добивается встречи со мной. Агроном будто бы связан с бывшим секретарем Лепельского райкома Мельниковым, который якобы руководит подпольной организацией города. Я насторожился: «Снова этот агроном, и снова он сообщает совершенно секретные данные постороннему для организации человеку». А Кульга с увлечением рассказывал, как он помог агроному, передав ему шестнадцать килограммов тола, который привез сам прямо в Лепель, как сообщил, где запрятали отступавшие красноармейцы станковый пулемет, — подпольщикам пригодится!
— Одно мне, по правде сказать, не понравилось, — закончил Кульга свое сообщение. — Но это пустяки, конечно, — он смутился и даже порозовел. — Агроном простой такой, сердечный человек, разговаривает культурно, а взгляд у него нехороший — косой, косит он сильно, ровно мимо тебя смотрит.
— Я спросил, когда Кульга был в Лепеле, и он ответил, что с неделю уже прошло, как вернулся из города. Я поручил Кульге выяснить, во-первых, цел ли пулемет, и, во-вторых, чем именно лепельский агроном мог бы быть нам полезен.
— Еще через неделю Кульга сообщил, что пулемет вырыт и увезен, а агронома он видел. Тот очень обрадовался и заявил, что готов для нас сделать решительно все — все, что угодно. Я стал расспрашивать: а как этот агроном живет обычно, с кем знается, где бывает? Кульга с готовностью рассказал, что агроном все время разъезжает по волости, чувствует себя свободно, с полицейскими даже выпивает, так что беспокоиться, дескать, нечего — он вне подозрений.
— Вот что, Кульга, — решительно сказал я, — идите-ка вы к нам в лес, пока гестаповцы вас не повесили.
— Что вы, товарищ командир, почему это они меня должны повесить?
— А потому, что подведет вас этот человек. Судя по вашим же рассказам, он больше смахивает на агента гестапо, чем на подпольщика.
— Ну, что вы! Что вы! — Кульга даже обиделся. — Вы просто его не знаете, оттого так и говорите. Я ему вполне доверяю, вполне. Никакой опасности для меня нет, уверяю вас.
— Ну, как хотите, — сказал я.
— Кульге и в голову не приходило, что гитлеровцы, оставив его председателем колхоза и отобрав от него подписку, не могли успокоиться на этом. Они ведь знали, что он член партии, а вокруг действовали партизаны, которые частенько заглядывали и к нему в Замощье. Как же могли гитлеровцы не интересоваться им, Кульгой?
— Кульга отыскивал оружие для коммунистов-коммунистов-подпольщиковсобирал взрывчатку и все это переправлял в город Лепель, переполненный фашистским гарнизоном и гестаповцами. И после всего этого человек считал себя вне подозрений. «Наивное дитя», — думал я. Но информировать его более подробно я не мог. Он мог об этом рассказать «подпольщику» — агроному, которого я считал гестаповцем.
Мои помощники, где нужно было, распространяли слух о том, что командира отряда очень интересует связь и встреча с агрономом. Расчет был на то, чтобы создать у гестапо надежду на успех их провокационного плана и ослабить действия карателей. Этот расчет оказался правильным.
Наступил март. Еще держались крепкие холода. Белорусские леса утопали в глубоких пушистых снегах, выпавших во второй половине февраля. Выйти из леса и добраться в деревни теперь не представлялось возможным не только пешком, но и на лыжах. Крестьянскому населению по-прежнему запрещалось под страхом суровой кары ходить и ездить в лес за сеном и дровами.
Мы уже не могли маскировать дороги, ведущие к местам нашего базирования. Но и гитлеровцы не могли подойти к нам внезапно, незамеченными. Они могли добраться до нас только по проторенной нами дороге, которую мы умышленно прокладывали по местам, наиболее выгодным для наблюдения и обороны.
Гитлеровцы снова начали действовать против нас карательными отрядами. У нас совершенно не было взрывчатки для минирования подходов. К концу подходили боеприпасы. Но у нас были запасные базы. Карателей, как правило превосходивших нас по численности в десятки раз, мы встречали короткими, внезапными и эффектными ударами. Долго обороняться нам было нечем, и мы отходили по сугробам на запасные базы.
Необходимо было рассредоточиться. С этой целью несколько групп было выделено нами из основного отряда и расставлено в лесах между озером Домжарникое и Ковалевичами. При этом мы создали еще два подотряда — близ Волотовки, во главе с Ермоленко, и близ Замощья, во главе с Брынским. Подотрядам этим я дал задание: людей, вызывающий доверие, выводить в лес.
Брынский часто встречался с Кульгой. Они хорошо сработались, — горячие, доверчивые, они быстро нашли общий язык. Кульга докладывал Брынскому, что агроном не дает ему покоя, просит устроить встречу с командиром. Нетерпеливому Кульге казалось просто непонятным, что мы так долго тянем, упуская заманчивые возможности, которые открывает эта встреча, и мало-помалу Брынский заразился нетерпением Кульги. Он начал мне доказывать, какую огромную пользу принесет нам свидание с агрономом.
Агроном стал бывать в Замощье почти ежедневно, и обещания его росли не по дням, а по часам. Он обещал снабдить отряд оружием и боеприпасами в неограниченном количестве; предлагал шрифты для подпольной типографии и наборщицу, по его словам, красивую и вполне надежную девушку. Мало того, он говорил Кульге, что в лесу под Лепелем у него сосредоточен сильный отряд окруженцев: все командиры, все вооружены автоматами, нужно только, дескать, послать им хорошего руководителя, и они будут делать чудеса. И чтобы получить все эти замечательные возможности, нужна малость — одна встреча с командиром отряда особого назначения. Брынский докладывал с увлечением. Когда я выслушал все это, у меня не осталось и тени сомнения, что «агроном» подослан гестапо.
— Неужели ты думаешь, что так просто вывезти сейчас из Лепеля через посты целую типографию да еще с красивой наборщицей? И при чем тут ее красота? Какое это имеет отношение к делу? — убеждал я в свою очередь Брынекого. — И почему ему так не терпится всучить нам эту милую девицу? А что это за группа командиров с автоматами в лесу? Если они все командиры, то почему же они ищут себе варягов со стороны? И наконец, откуда у этого человека неограниченное количество оружия и боеприпасов? Нет! Это происки гестапо!
— Но, увлеченный обещаниями агронома, Брынский не слушал моих доводов.
— Ну, хорошо, ну, не хотите сами, тогда позвольте мне встретиться с ним. Или не доверяете, думаете, подведу?
— Я видел, что Брынский готов был обидеться, а с другой стороны, для меня было ясно, что, пока в гестапо надеются обезглавить отряд изнутри, они не предпримут серьезных карательных мероприятий. Выгодно было затянуть игру с агрономом до черной тропы, а там у нас должны были открыться широкие возможности. И я дал Брынскому разрешение на встречу.
Агронома через Кульгу известили, что он может встретиться лично со мной в деревне Стаичевка через пять дней. На свидание вместо меня должен был явиться Брынский. Я ценил Брынского и не послал бы его на рискованную операцию, но здесь большого риска для него не было. Пока агроном надеялся на свидание со мной, моим помощникам можно было его не опасаться.
Мы установили тщательное наблюдение за районом встречи. К назначенному дню в деревню Аношки, что находилась в двух километрах от Стаичевки, прибыли пятьдесят солдат из карательного отряда СС и разместились по домам. В Замощье расположился вспомогательный отряд фашистов. Стаичевка была обложена засадами. Точно в установленный час в Стаичевке появился агроном. Он ходил по улицам, и расспрашивал встречных обо мне, где, мол, меня можно повидать. Он описывал мою наружность так тщательно и подробно, как это делалось в гестаповских сводках. Мужички заверяли, что они такого человека сроду не встречали. Но скоро прибыл Брынский и прекратил поиски, пригласив агронома в дом надежного, своего человека.
Как водится, сели за стол, и тут, представившись моим помощником по политчасти, Брынский попробовал навести разговор на обещания агронома. Однако, несмотря на то, что собеседники уже распили одну бутылку и принимались за вторую, агроном никаких обещаний больше не давал, а все допытывался, не подъеду ли я. Брынский начал уже сомневаться в своем собеседнике и, чтобы проверить его, предложил ему, в виде аванса за встречу со мной, убрать нашего давнего недруга Булая.
— Пожалуйста, — ответил агроном, заметно оживляясь, и выразил готовность организовать это дело немедленно.
— А как вы думаете это сделать? — опросил его Брынский.
— Подвыпивший агроном сделал едва уловимый жест, и в руках у него оказался пакетик с порошком.
— Вот! — Он поднял порошок на уровень глаз, показывая его собеседнику, — Я дам ему яду. У меня с собой порция на несколько человек.
Что стоило после этого взять «агронома» и увести в лесной лагерь, а там уже разобраться если не самому, то с помощью других. Но Брынскому недоставало доказательств, с кем он имеет дело.
Условившись о перенесении встречи с командиром на первую среду после смерти Булая, агроном и Брынский расстались. Агроном сел в санки и укатил по аношкинской дороге.
В гестапо поняли, что их обманывают. Не успели наши собраться в путь, как агроном вернулся.
— Я слышал, что вы собираетесь в Замощье, я тоже поеду с вами, — заявил он.
Брынский не возражал. Агроном посадил с собою в сани нашего пулеметчика и поехал вперед, погоняя коня на Замощье. Остальные ехали следом на двух санях. У самого почти въезда в Замощье возле дороги стоял большой деревянный сарай. Когда сани поровнялись с сараем, пулеметчик услышал разговор на чужом языке. Не говоря ни слова, он дал очередь по сараю, но агроном выхватил наган и выстрелил в упор в пулеметчика. Потом он подхватил вожжи, хлестнул коней, и сани рванулись в улицу деревни. Наши повернули и помчались обратно. Очередью пулеметчика был убит фашистский офицер, а тяжело раненного пулеметчика агроном доставил в гестапо. Но не пришлось карателям допросить храбреца, он скончался от раны.
Через два дня были арестованы и расстреляны Кульга и стаичевский бригадир Романовский, в доме которого происходила встреча Брынского с гестаповцем. Несколько позже был пойман и расстрелян Азаронок.
Мне и теперь, спустя несколько лет, непонятно, почему так грубо действовал этот несомненно опытный фашистский провокатор. Он получил специальную подготовку в берлинской шпионско-шпионское-дивероионнойшколе и много лет работал в капиталистических государствах Европы и Америки. Но он никогда не имел дела с народными массами, не знал и не понимал психологии советских граждан, поднявшихся на борьбу с фашистскими оккупантами.
Антон Петрович Брынский при встрече с представителем гестапо допустил одну очень грубую ошибку, разрешив «агроному» поехать в деревню с нашими людьми. На самом деле: если этот человек уже вызывал какое-то сомнение, то какие же были основания довериться ему и пустить с ним наших людей? А если у Брынского оставалась уверенность, что он имеет дело действительно с представителем подпольной парторганизации, то тем более нельзя было допустить, чтобы этот «подпольщик», находящийся вне подозрения у полиции и разъезжающий с ней открыто по деревням, появился бы в деревне вместе с партизанами.
Пятого-шестого марта, еще до встречи Брынского с агрономом, все деревни были заняты карателями, а на дорогах выставлены засады. Казалось, в качестве приманки они оставили для партизан деревню Терешки. Мы знали, что в этой деревне есть тайные полицианты. План гитлеровцев заключался в том, чтобы заманить наших людей в эту деревню, окружить и уничтожить.
Они уже «уничтожали» нас в течение зимы неоднократно. Об этом они широко разглагольствовали в местных газетах. Нам очень хотелось заставить их же опровергнуть эту ложь.
Восьмою марта разыгралась непогода, и мы решили провести женское собрание в Терешках, — показать людям, что мы не только живы, но и по-прежнему действуем.
Двадцать пять наших бойцов в семь часов Вечера оцепили деревню, а десять бойцов собрали людей в одной из хат. А чтобы снять с населения ответственность за посещение собрания, мы инсценировали принуждение. На собрание пришли и мужчины. Собрание прошло благополучно. А о том, что «Батя делал доклад», на второй же день стало широко известно в окрестных деревнях.
Кое-кто из тайных полицейских получил солидную порцию резиновых палок за плохую службу, а кое-кто и совсем исчез. Говорили потом, что их выслали в концентрационный лагерь. Даже командиры карательных отрядов, стоявших в ближайших к Терешкам деревнях, получили взыскания за ротозейство.
Но в Терешки частенько заглядывали крестьяне из другого района. Их посылали односельчане посмотреть на партизан, а при возможности поговорить «о том о сем». Ведь подходила уж весна, надо решать и действовать.
Восьмого марта, как потом стало известно, на собрании был агент гестапо, скрывавшийся в деревне под видом окруженца-лейтенанта. Он даже разговаривал со мной, но сделать ничего не мог, хата надежно охранялась изнутри и снаружи. Здесь же присутствовал крестьянин из деревни Сивый Камень. Ему односельчане поручили посмотреть на партизан «собственноглазно». И он не только посмотрел, но и послушал.
«В точности как до прихода иноземцев, прямо как при советской власти», — говорил он потом хозяину квартиры, у которого жил несколько дней, чтобы узнать о партизанах.
Наступила вторая половина марта.
Приближалось время Черной Тропы. Нам было слышно, как непрерывно круглые сутки происходило Движение немецких войск по Шоссе Лепель — Вегомль, в трех-четырех километрах от лагеря. По шоссе двигались танки, автотранспорт и еще какие-то части, а какие — по грохоту мы точно не могли определить.
17 марта, в яркий солнечный день, мы с ординарцем Сашей Волковым прошли на верховых конях четыре километра по метровому снегу и, оставив коней в кустарнике, подобрались вплотную к шоссе и замаскировались.
Мы сидели неподвижно, осыпав шапки и плечи снегом, и смотрели, как мимо нас с тяжелым скрипом шли осадные орудия. Сначала проплывало несколько чудовищ, далеко вытянув свои смертоносные хоботы в чехлах, а потом следовали санки с офицерами и солдатами, потом — снова орудия.
Мы сидели и считали их и представляли себе разрушения, ужас и смерть, которые они несли нашим городам. Хотелось не считать, а рвать их, поднимать на воздух. Я увидел, как рука моего ординарца начала дрожать, а потом вдруг потянула карабин к плечу. Не говоря ни слова, я с силой сдавил ему локоть, а плечом прижался к его плечу. Он понял и нехотя опустил оружие.
Я разделял его чувства, но убить одного-двух гитлеровцев из карабина было бы бессмысленно, а сделать что-либо более существенное мы не могли. У нас не было взрывчатки и боеприпасов. До весны оставались считанные дни, и нам необходимо было сохранять свои силы для более широких действий, которые открывала нам черная тропа.
Артиллерия шла около двух часов, а мы лежали — застывшие, не смея шевельнуться или отползти, полные злобы и горьких мыслей, — фашистская армия все еще двигалась на восток!
Когда последние орудия скрылись за поворотом, мы встали и, похрамывая, разминая затекшие ноги, пошли к коням. Надо было ждать более подходящего момента. Но гитлеровцы ждать не могли. Они отлично понимали, какие возможности несла нам весна, и торопились с нами покончить, особенно после того, как все надежды, возлагавшиеся на «агронома», провалились.
Мне нужно было более точно разведать, что затевали против нас каратели. Я решил лично побывать в Стайске, поговорить со своими людьми, организовать наблюдение за передвижением карательных отрядов. 19 марта я выехал туда на двух подводах с десятком бойцов. В Стайске, по данным нашей разведки, уже больше недели гитлеровцы не появлялись.
Поздно вечером мы подъехали к деревне.
Высланные вперед разведчики вернулись. По их словам, гитлеровцев в деревне не было, только в некоторых избах ночевали пришлые лесорубы. Но в двух километрах, в Веленщине, все еще стоял крупный карательный отряд.
Нам было известно, что гитлеровцы проводили лесозаготовки больше с целью наблюдения за нашим отрядом. Лесорубы эти жили в Стайске около двух месяцев. Добрая половина их состояла из тайных полицейских, связанных с гестапо, которые не столько рубили, сколько искали, что нужно «рубить». Мои люди не раз встречались с этими «лесорубами» и, сделав свое дело, исчезали.
Я решил, что большой беды не будет, если противнику станет известно о нашем посещении Стайска. С нами были подводы, следовательно нетрудно было через наших людей внушить тайным информаторам гестапо, что мы приезжали реквизировать продовольствие. Приказал выставить засаду с пулеметом на дороге, идущей из Веленщины, и посты на обоих концах деревни. Все было сделано быстро и четко. Подводы въехали в проулок.
Войдя в улицу, мы повернули направо. Метрах в тридцати впереди меня шагали Цыганов и Верещагин. В их обязанность входило вызвать нужных мне людей на свидание в одну из хат, расположенную в конце деревни. Бок о бок со мной шел Миша Горячев, а сзади, метрах в пятидесяти, нас прикрывали Саша Волков и Виктор Сураев.
Ночь была темная и тихая. Своих людей я мог только слышать по звуку шагов.
За два двора впереди у колодца вспыхнул огонек и погас. Кто-то загремел ведрами.
— Товарищ командир, — донесся голос Цыганова от колодца, — это ведро здесь достают — оторвалось.
И в тот же момент где-то рядом во дворе раздался тревожный, приглушенный выкрик:
— Эй!..
— Что это?.. Слышал? — спросил я Мишу Горячева.
— Слышал, — ответил он тихо, — наверное, «лесоруб» нас испугался.
Выкрик показался мне подозрителен, но я тут же подавил в себе всякие опасения. Карателей в деревне, как сообщили верные люди, не было, подходы со стороны Веленщины прикрывались надежной заставой, вокруг меня шагали боевые ребята, а если кто-то из явных или тайных полицаев невольно выдал себя, так пусть его, думал я, улепетывает.
Мы прошли еще три дома, пустую усадьбу и вошли в хату, которая была нам нужна. Хозяин оказался дома. Мы поздоровались. Хозяйка кинулась разжигать самовар.
Др-р… Др-р… Др-р… — глухо донеслось из-за хаты.
В одну секунду мы были снова на улице. Стрельба прекратилась. Подбежали Цыганов, Верещагин, постовые с правого конца деревни.
— Где стреляли? — спросил я у Цыганова.
— Вон там, — указал он в сторону заставы, выставленной на дороге из Веленщины.
— Но почему же стрельба так быстро оборвалась?..
Мы постояли еще с минуту, прислушиваясь.
— Ахтунг!.. Заходите… Тише… — донеслись отдельные слова людей из-за хаты, у которой мы стояли.
— За мной! — сказал я почти шепотом и по проторенной дорожке побежал к ручью. Ручеек небольшой, но талая вода журчала в глубокой снежной траншейке, и перебраться через нее было не легко. Я как-то перескочил, перепрыгнул Верещагин и другие, но Анатолий Цыганов обрушился со снегом в воду.
— Давай руку, — сказал я негромко.
На звук моего голоса и булькание Цыганова в воде раздалась очередь. Пули запели над нашими головами. Вспышки выстрелов поблескивали в том самом месте, где мы стояли минуту тому назад.
Но гитлеровцы стреляли по звукам голосов и шороху. Ракет, к нашему счастью, у них не оказалось, и мы, выбравшись из ручья, стали отходить по глубокому снегу к опушке леса.
Гестаповцы начали стрелять по подводам, скакавшим из деревни. Но подвод также не было видно, и стрельба по скрипу саней, без учета времени прохождения звука, оказалась тоже безрезультатной.
На дороге у леса, около подвод, собрались и поджидали нас остальные бойцы. Не было среди них одного только Саши Волкова.
— Саша, наверное, тяжело ранен, — сказал Сураев, трудно выговаривая слова.
Мы ждали около часа. Волков не пришел… Охваченные тяжелым предчувствием, молча тронулись в обратный путь.
Нет среди нас Саши Волкова — это казалось всем невероятным, и все же это было так.
По пути в лагерь на хутор Ольховый я думал и поражался: как же могли оказаться в деревне каратели, как могло случиться, что наши люди не смогли распознать их, пусть даже они переоделись под лесорубов? Наши осведомители были люди проверенные, предательства с их стороны я не допускал, застава и посты, как я выяснил дорогой, оставались на месте до первых автоматных очередей, и потому появление карателей в Стайске представлялось мне неразрешимой загадкой. Ясно было одно: мы почти были в руках карателей, но они не сумели нас взять. Лишь несколько дней спустя, когда мне стало известно все, что произошло этой ночью, я понял, насколько трагично было наше положение в Стайске. Причиной всему была темнота.
Оказалось, что семьдесят пять карателей вошли в деревню со стороны Веленщины в белых халатах буквально за несколько минут до нашего появления и расположились в близлежащих к проулку дворах. Когда Цыганов окликнул меня от колодца, у которого уже была вражеская разведка, то Булай, находившийся вместе с карателями, издал предупреждающий окрик «эй!» со двора, но гитлеровцы в тот момент не были готовы к действию. Несколько человек из них выскочили вместе с Булаем на улицу и пошли следом за мной. Я слышал их шаги, но посчитал, что меня догоняют мои люди. Волков и Сураев тоже почувствовали, что я с Горячевым от них близко, и ускорили шаги, чтобы присоединиться к нам. Гитлеровцы услышали, что наши идут вслед за ними. Сойдя с дороги метра на три-четыре, они подпустили их к себе вплотную и дали несколько очередей из автоматов — Саше Волкову пуля попала в живот, он упал, как скошенный, потом в горячах вскочил и снова бросился бежать назад вдоль деревни. На другой день каратели нашли его, мертвого, на огородах, раздели донага и оставили на снегу, запретив крестьянам его хоронить. Бабушка Жерносечиха ночью пробралась к трупу и укрыла его рядном. На следующий день эсэсовцы сорвали рядно, но сердобольные бабы снова тайком пробирались к покойнику прикрыть его наготу и оплакать его молодость, — далеко окрест любили бойца за его отвагу, веселый нрав и изумительный голос.
В лагере мы переживали гибель Саши Волкова как одну из самых тяжелых утрат. Мы много уже потеряли людей из десантников — славных боевых товарищей, но этот юноша занимал в сердце каждого особенно большое место. Никому не хотелось верить, что больше не будет среди нас боевого друга, умевшего в самые тяжелые минуты вносить в нашу жизнь отраду и успокоение. В углу над нарами висела его гитара. Товарищи, взглянув на нее, отворачивались с глазами, полными слез.
Есть старая пословица русских матерей, в которой о детях говорится так: «Какой палец ни порежь, одинаково больно». В те дни эта пословица казалась мне не совсем правильной. Смерть Саши Волкова я переживал тяжелее, чем другие утраты. Мне было особенно тяжело еще и потому, что эта смерть предназначалась в первую очередь мне. Каратели шли вслед за мной. Они это знали, и если бы они без выстрела подошли к хате, в которую я вошел, то мне оставалось бы только с достоинством погибнуть. Саша отдал свою жизнь за меня. Меня утешала лишь мысль о том, что, выйдя живым из этого исключительно сложного положения, я смогу использовать весь свой опыт и упорство для нанесения мощного удара по врагу, к которому мы готовились всю зиму, для воспитания и подготовки к этому всех подчиненных мне людей.
Война есть война, и без жертв не обойдешься.
Тяжелая, режущая сердце боль переполняла ненавистью душу, но не могла затмить разум. Напротив, казалось мне: эта ненависть к оккупантам умножала наши силы и обостряла ум при решении боевой задачи. И я думал о том, как встретить врага, который, несомненно, придет теперь к нам на Ольховый, и мы вынуждены будем покинуть этот дорогой для нас пункт сбора десантников.
О том, что к нам прибудут на этот раз гитлеровцы, мы не сомневались: во-первых, потому, что наш отход без боя из деревни создавал впечатление у карателей о нашей беззащитности, а во-вторых, им досталась карта, которая находилась в планшетке у Саши Волкова. Хотя на этой карте и не было никаких пометок, но при внимательном ее рассмотрении нетрудно было определить точки нашего базирования по наиболее стертым местам карты.
Нам некуда было отступать — позади нас простирались труднопроходимые березинские болота. Нам надо было куда-то отойти на время: у нас не было достаточно оружия и боеприпасов, чтобы выдержать длительный бой с карателями. Поэтому мы решили отступать по-партизански.
Нельзя было отойти без боя и позволить врагу итти по нашему следу. В этом случае нам пришлось бы прокладывать дорогу в снежных завалах, а каратели, сев нам на «хвост», следовали бы за нами по готовой. Так они могли нас измотать и перебить. Надо было отбить у них охоту нас преследовать.
С наступлением рассвета 20 марта мною был отдан приказ подготовиться к обороне и к отходу в глубь березинских болот. Повара получили указание наварить побольше мяса на завтрак и обед. Ермаковичу было поручено с помощью трех имевшихся в наличии подвод промять сугробы по намеченной мною трассе отхода на протяжении трех-четырех километров, ценное имущество погрузить в сани, а остальное запрятать в снегу, в прилегавших к лагерю зарослях. Сам я занялся подготовкой к встрече карателей.
Хутор Ольховый находился на небольшой, когда-то выкорчеванной полянке, среди дремучего леса размером в восемь — десять квадратных километров. С трех сторон — с севера, запада и юга — к нашему «материку» на десятки километров подступали березинские болота. С востока от острова простиралась «большая земля», отделенная вязким болотом примерно метров в двести шириной, через которое и проходила дорога на Красную Луку и в деревню Стайск. До Красной Луки было полтора километра, до Стайска шесть. Отходить нам предстояло на запад. На чистом болотце перед островком, на подступах к нашей полянке, мы и подготовили встречу карателям, которые, по нашим расчетам, должны прибыть по дороге из Стайска.
Пулемет, установленный в группе больших елей при выходе из болота на остров, мог простреливать дорогу на двести пятьдесят — триста метров прямым кинжальным огнем. По обеим сторонам дороги мы установили еще две огневые точки. Здесь бойцы должны были пропустить мимо себя дозор противника и открыть огонь по основному ядру карателей при выходе их на болото. Пулеметчику у входа на остров было приказано не открывать огонь по дозору, раньше чем будет открыт огонь с фланговых огневых точек.
Этот узкий коридор, заключенный между трех огневых точек, или, как иногда выражаются, «огневой мешок», был подготовлен часам к восьми утра. Все было напряжено, как сжатая под курком пружина. Тянулись долгие минуты и часы., а враг медлил.
— Товарищ командир! На фланговом дозоре задержан неизвестный человек. Просит пропустить его к вам, — отрапортовал мне посыльный.
— Пропустите!
Я издали узнал с централкой за плечами Пахома Митрича, это был наш связной.
— Товарищ командир! На вашу базу через Стайск идут каратели из Веленщины, их около сотни. Они распустили слух, будто бы человек восемь наших убито ими вчера в деревне. Теперь они решили выехать и добить остатки в лесу. Я к вам на лыжах напрямую из Терешек.
— Приврали в восемь раз, — заметил Павел Семенович Дубов.
Я отдал приказание загасить небольшой костерик, горевший около землянки.
— Не знаете, во сколько они вышли? — спросил я связного.
— Говорят, из Веленщины тронулись в половине восьмого.
Поблагодарив старика (Пахому было семьдесят годков), я предложил ему вернуться в деревню, но Пахом Митрич стал просить оставить его в отряде. Эту просьбу от него слышали мы не впервые. Пахом был сельским коммунистом. Из своей местности сбежал, как пришли оккупанты, и прижился в Терешках у своего дальнего родственника. Старый и опытный охотник, он быстро изучил прилегающие леса и был очень полезен нам в деревне. На этот раз он стал доказывать, что его уход из деревни в такой ответственный момент может быть заподозрен и с ним расправится гестапо. Этот довод был резонным. К тому же он доложил, что вместо себя подобрал человека, который обещал делать все, что мы ему поручим.
Мы с Дубовым, переглянувшись, решили старика оставить.
— Хорошо, Митрич, оставайся, так и быть. Только у нас пока нет для тебя винтовки.
— Я свою стрельбу не сменяю и на автомат, — радостно заявил Митрич.
Я подозвал Тимофея Ермаковича и предложил взять Пахома Митрича к себе в помощь.
— Мне бы туды — встретить… У меня тут вложены жеканы, — указал Митрич на стволы своей централки, но, видимо, понял, что не время для подобных разговоров, и зашагал с Ермаковимче.
— После того как прибыл к нам связной, время потянулось еще медленнее. Кажется, сделано было все возможное для укрепления наших позиций. В землянках талым песком были наполнены мешки, и снежные окопы дополнительно укреплены; к передовым огневым точкам у болота были отрыты снежные траншейки; где нужно, были вырыты ложные окопы. Шел двенадцатый час, а каратели еще не появлялись. В этот день не было завтрака, а время двигалось уже к обеду; не разрешалось разводить костра, а из дозоров не было сообщений о появлении карателей на горизонте.
— Неужели эсэсовцы решили перенести нападение на ночь, повторить историю с «Красным Борком»? — высказал предположение Дубов. Прошло еще около часа, когда увидели мы бегущего к нам от заставы связного.
— Идут! Патрули вышли на болото! — докладывал он, задыхаясь.
Каратели появились на болоте ровно в тринадцать часов. Два гитлеровца в белых халатах с автоматами наперевес шли медленно по дороге, представлявшей глубокую канаву в снегу, озираясь по сторонам. Их пропустили мимо себя бойцы, засевшие на флангах. За маскировку можно было не беспокоиться. Траншеи, отрытые в глубоком снегу, обложенные изнутри мешками с песком, не были заметны даже с расстояния трех-четырех метров.
Дозор подошел метров на двадцать к пулемету, замаскированному на нашем островке в елях, когда на дорогу, проходящую болотом, вышли десятки карателей-автоматчиков. Медлить больше было нельзя. Наши пулеметы и автоматы ударили с флангов, и длинной очередью закатился станковый пулемет, установленный у больших елей.
Не меньше двух десятков фашистских молодчиков сразу полегли на дороге и остались неподвижными, несколько человек поползли, окрашивая снег и свои халаты кровью. Остальные автоматчики, отпрянув назад, открыли беспорядочную стрельбу по острову. Разрывные пули защелкали о стволы деревьев.
В такой момент, помнится, ко мне подбежали Ермакович, Пахом Митрич, Дубов. В ветвях ближайшей ели пистолетным выстрелом щелкнула разрывная пуля, и дед Пахом автоматически вскинул централку, рассматривая противника в ветвях елки. Мы все невольно рассмеялись.
— Не стреляй! Беличью шкурку спортишь… Забыл, что у тебя в стволах жеканы, — подшутил над Пахомом Ермакович.
Всем стало весело. Пахом Митрич, сконфузившись, опустил ружье.
Затем стрельба карателей притихла. А минут через двадцать она стала разгораться снова, справа и слева от дороги.
Напряжение у бойцов и командиров несколько спало. Снявшиеся с передовых позиций докладывали результаты обстрела гитлеровцев на болоте. Из наших никого не задела даже шальная пуля.
Мне было ясно, что гитлеровцы дорогой к хутору больше не сунутся и пойдут целиной по рыхлому метровому снегу. На это им потребуется часа полтора.
Все собрались к нагруженным доверху подводам. Свист и щелканье разрывных пуль стали усиливаться.
— Что прикажете делать? — обратился ко мне Сураев, исполнявший обязанности начальника штаба.
Было два часа дня.
— Раздать обед! — подал я команду.
— Вот это нумер! — вскрикнул дед Пахом.
Повар, недоуменно покосившись на меня, начал расставлять ведра с вареным мясом и раздавать порции хлеба.
Бойцы стоя закусывали. Кое у кого дрожали ноги, куски мяса и хлеба слегка прыгали в руках. Но некоторые уже успокоились и, улыбаясь, подмигивали товарищам.
Приказание я отдал механически. И только когда приступили к еде, мне подумалось, что я поступил совершенно правильно.
— Война, братцы мои, тоже требует привычки, — закусывая, говорил Павел Семенович Дубов. — Вот я так же в гражданскую войну поехал на фронт против Деникина добровольцем, а как пошел первый раз в атаку и заговорили вражеские пулеметы да начали бить из орудий, то казалось: в тебя обязательно попадут, если не снарядом, то пулей. Потом привык малость, хоть бы что. Особенно когда рассердишься. Русский человек, братцы, дружелюбный, а ежели его допечешь, рассердишь, значит, ну, тогда не остановишь.
Пища под огнем злобствовавшего в своем бессилии врага не только подкрепляла, но и успокаивала людей для предстоявшего многокилометрового тяжелого перехода.
Немцы около двух часов обстреливали брошенный нами хутор.
По звуку выстрелов и свисту пуль можно было определить, где противник и каково его расположение.
Вместе с последними бойцами мы тронулись от Землянок, когда в редком березняке на правой опушке показались фигуры в белых халатах. Наш пулеметчик, лежавший поодаль от землянки, выпустил две очереди по флангам, фашисты залегли и стали вести огонь с места, мы же не торопясь тронулись в болото по заранее проторенной дорожке. Наша засада поджидала их за горушкой — метрах в двухстах за хутором. Но фашисты дальше не пошли. Несколько «смельчаков» из них подошли к пустым землянкам, подожгли их и поспешно отошли обратно.
Каратели увезли с собой до двух десятков убитых и десятка полтора раненых. Трупы, сложенные на три подводы и закрытые брезентом, они выдали в Стайске за убитых партизан. Но эта брехня скоро была разоблачена тяжело раненными полицейскими, которые в бредовой горячке разбалтывали подробности организованной им встречи в партизанском лагере.
Промятая дорога скоро кончилась. По глубокому снегу, слегка затвердевшему на открытых местах, мы двигались, пробивая себе траншею. Лошади, запряженные в тяжелые возы, увязая в сугробах, падали и не могли подняться. Пришлось их распрягать и все наиболее ценное вьючить им на спины. Мы тогда еще не знали намерения врага. Каратели, перегруппировавшись, могли пойти нашей дорогой. Нам пришлось прикрывать отход засадами.
Но лошади без упряжки также увязли и легли. Пришлось итти вперед самим — проламывать тропу, а лошадей с вьюками вести позади.
Кто в своей жизни испытал, как трудно перебраться через сугроб метровой глубины, когда ступни ног не чувствуют опоры, когда приходится ложиться на живот и разгребать снег руками, тот может представить, что означает путь целиной по глубокому снегу на десяток километров. Но если снег мягкий, то его можно разгребать руками и ногами. А когда верхний слой образует корку?.. Если бы там выпустить одного человека, то он погиб бы, не пройдя двухсот метров. Нас было двадцать пять, и самый сильный из нас мог пройти передним полтора-два десятка метров.
Мы целиной двигались много часов без отдыха. Вышли на шоссе мокрыми до нитки, точно все переправились через воду вплавь, и хотя в эту ночь было градусов десять мороза, от людей и коней валил пар. Все мы дрожали от усталости. На укатанном снегу, испещрённом гусеницами немецких танков, товарищи чувствовали себя неустойчиво. Восемь часов месили их ноги снежную массу, и тут они потеряли боковую опору. Казалось, по шоссе двигалась толпа мертвецки пьяных, качавшихся из стороны в сторону людей. Но отдыхать некогда и нельзя медлить. Уже было около двух часов ночи, часа через три-четыре могли появиться танки или автоколонны противника. Мы вышли на дорогу под острым углом, направляясь к Бегомлю.
На шоссе развернулись и пошли назад в сторону Лепеля. Пройдя еще около десятка километров, свернули по санному следу в сторону Ольхового.
Только к рассвету мы прибыли в наши занесенные снегом землянки, расположенные в километре от Ольхового. Об их существовании в отряде, кроме меня, знали лишь пять человек, проводивших здесь строительные работы несколько месяцев назад.
Насквозь промерзшие землянки выглядели весьма неуютно. Но когда в печках затрещали сухие, давно заготовленные поленья, сразу запахло жилым помещением. Люди, добравшись до нар, свалились и заснули, как убитые, кто в чем был. Уснул и я.
Проснулся, когда в оттаявшее окно заглянуло солнце. Мои глаза остановились на предмете, завернутом в чистую мешковину. «Что бы это могло быть?» — подумал я. Спросить было не у кого. Подмываемый любопытством, я подошел и поднял кусок мешковины. Тихим звоном отозвались струны Сашиной гитары. Я с благодарным чувством посмотрел на раскрасневшиеся от тепла юные лица спавших бойцов. Они в пути побросали все, даже запасное белье. Но ее они не бросили… И несколько месяцев потом она следовала за отрядом, завернутая в алый парашютный шелк. Никто ее не развертывал и не дотрагивался до ее струн. Но ею дорожили и хранили, как бесценную реликвию.
В нашем неприкосновенном запасе имелось еще около двух мешков муки, но выпечь хлеба нам было негде. Саша Шлыков все же договорился со стайскими колхозниками с помощью сигнализации. На лыжах на опушку леса, к кривой сосне, он доставлял муку, а через сутки ему туда вывозили выпеченный хлеб. Изолировать нас от населения фашистам так и не удалось.
Получив хороший удар при подходе к хутору Ольховый, каратели дальше по нашим следам в этот день не пошли. Не решились они нас разыскивать и в последующие дни. Но они блокировали все выходы из березинских болот на Стайск, Острова и Терешки. И нам приходилось общаться со своими людьми далекими, обходными путями.
Для восстановления связи с Москвой, как уже выше говорилось, мы в декабре сорок первого направили через фронт три группы, две из них погибли, третьей удалось пройти только одному — майору Яканову.
Диканов впоследствии рассказывал, как он в одной деревне, вместе с бойцом Пятковым и капитаном Остапенко, зашел поесть. Оказалось, что в хате живет семья полицейского, сумевшая оповестить других полициантов. Полицейские окружили хату наставили в окна дула винтовок и скомандовали: «Руки вверх! Сдавайтесь!».
— За мной! — подал команду Диканов. Выстрелив через дверь несколько раз, он выскочил в сени, затем во двор и, отстреливаясь, скрылся в лесу.
Что стало с Пятковым и Остапенко, Диканов не знал… Растерялись и остались в хате?
— При таком положении растеряться — это все одно что сдаться на милость врага, — заметил Саша Шлыков.
— В такие минуты и испытывается сила духа, — сказал Рыжик.
— Что верно, то верно, — проговорил Дубов. — Героизм, братцы мои, заключается, между прочим, не в том, чтобы подставлять свою голову под пули врага. Героизм — это ясный ум, быстрота и ловкость. Это означает хорошо соображать в бою. Побольше убить фашистов, а самому остаться в живых… Вот что такое героизм.
— В живых?.. А как же летчики-то вместе с самолетом врезаются в судно или в танковую колонну врага, и им посмертно звание Героя присваивают? Разве они думают о спасении собственной жизни? — возразил Дубову один из бойцов.
— Да, бывают и такие случаи, — ответил комиссар. — Представь себе: самолет горит, или моторы выведены из строя, а у летчика нога перебита. Выпрыгивать с парашютом нельзя. И до своих не дотянешь. Герой в таком случае умрет достойной смертью, обыкновенный человек погибнет как придется, а трус может глупо кончить. Но это, когда нет другого выхода.
— Герой — это, коли человек понял, что прежде всего надо защищать свою землю и свой народ. И ежели пришли фашисты али другие басурманы, то изничтожать их, как собак бешеных.
— Правильно, Пахом Митрич! Не зря мы вас перевели единогласно из кандидатов в члены ВКП(б), — сказал Дубов.
— А я так думаю, Павел Семенович, — сказал Рыжик. — Когда человеку дают боевое задание, какое ни на есть, то все же к жизни не все дороги закрыты. Пусть самая узкая тропа или, скажем, отвесная скала, через которую нужно перелезть, чтобы в живых остаться… Задание выполнил — сумей найти и выход. Вот и будешь героем.
— Правильно, Иван Трофимович, — согласился Дубов, подбрасывая в костер хворост. — Не зря у нас хлопцы считают, что ты философию хорошо знаешь…
— Какая там философия! Я всего лишь хлебороб. Ну, мужик, что ли, попросту сказать. А мужику, брат, при царе, ох, как много думать приходилось! И потому его обмануть трудно.
— Насчет того, что хлебороба провести трудно, это я по тебе вижу, Иван Трофимович.
Все рассмеялись.
Таких разговоров велось у нас немало. Это была своего рода партийная школа у костра. Занятия в этой необычной школе проводились в промежутках между боевыми операциями.
Еще во время отхода с хутора Ольховый на последнюю базу я послал связных Никитина и Михайла к Ермоленко сообщить о происшедшем. 25 марта они прибыли на новую базу и доложили, что в деревне Стаичевка были какие-то неизвестные люди в десантных куртках, хорошо вооруженные, и расспрашивали обо мне.
Решил, что это очередная провокация гестапо, но сердце терзалось тревогой: а вдруг на самом деле свои?..
Последние три дня стояла теплая солнечная погода. Глубокие снега, подогретые солнцем, осели. Двадцать пятого с вечера начало морозить.
Рано утром 26 марта я с группой бойцов пошел по образовавшемуся насту на лыжах к Ермоленко, чтобы порасспросить о десантниках.
Ермоленко подтвердил, что за два дня до этого в Стаичевке какие-то пять неизвестных, называвших себя десантниками, действительно расспрашивали, как можно разыскать Батю. Но люди эти ушли в неизвестном направлении.
Было похоже, что оккупанты выбросили десант с расчетом поймать нас на эту удочку. Но даже и в этом случае следовало выяснить все более детально. Мне пришло в голову, что легче и скорее люди, добивавшиеся связи с нами, могли добраться до известного среди наших людей в окружающих деревнях «Военкомата». Большая землянка на ковалевической точке была прозвана нами «Военкоматом» потому, что она служила для приема в отряд всех новичков. Там новые партизаны проходили проверку и первые боевые испытания.
Предупредив Ермоленко, чтобы он не вздумал поддаться на провокацию гитлеровцев, я отправился в Ковалевические леса.
Ночью в Волотовке мы заглянули в хату Азаронка и узнали от его жены, что в этой деревне тоже были какие-то люди, называвшие себя десантниками. Они требовали от председателя колхоза, чтобы он провел их к Бате. Но тот, не будь глуп, от всего отказался, заявил, что Батя его не знает, а сам в тот же день поехал в Аношки, к бургомистру Горбачеву, у которого в это время стояли гитлеровцы, и доложил, что в Волотовке появились десантники. Пускай, дескать, сами ловят своих шпионов! Однако Горбачев объяснил «панам», что это, должно быть, сотрудники гестапо ищут партизанского начальника. Гитлеровцы так и порешили и выехать на вызов председателя колхоза в Волотовку отказались.
Мы поспешили и к вечеру были в «Военкомате».
Встретивший нас боец, оставшийся за старшего, заявил, что к нам выброшена из Москвы десантная группа в составе пяти человек во главе с комиссаром.
— С каким комиссаром? — переспросил я бойца.
— Не знаю, товарищ командир, здесь так говорили…
— А ты сам этих людей видел?
— Нет, товарищ командир, не видел. Я был в это время на задании.
— А кто же здесь был? — продолжал я допытываться у бойца.
— Здесь были Брынский и Перевышко. Они и пошли с десантниками на базу Ермоленко. В том районе у них где-то грузовые мешки остались схороненными. Брынский и Перевышко беспокоятся, как бы их не обнаружили гестаповцы.
За эти сутки мы прошли около семидесяти километров на лыжах. Наступившая оттепель затрудняла передвижение по целине, влажный снег прилипал к лыжам. В кустарниках сугробы проваливались, и лыжи, облепленные снегом, с трудом выдирались из-под корней. Но мне было не до отдыха. Не знавшие обстановки новички могли в любую минуту попасть в руки карателей. Они могли погибнуть, и драгоценный груз, сброшенный нам впервые через семь месяцев, пропал бы, а самое главное — окончательно рухнула бы надежда на восстановление связи с Москвой.
Я поднял вконец измученных товарищей и повел обратно.
«Значит, Москве стало известно о гибели комиссара, и мне прислали на эту должность кого-то другого, — медленно ворочались у меня в утомленном мозгу тяжелые мысли. — Эх, Давид, Давид, попал ты, видать, в лапы гестаповских палачей».
Мы еле брели, а надо было пройти за ночь не меньше шестидесяти километров. Бойцы, дошедшие до изнеможения, падали на снег и просили оставить их на несколько часов передохнуть. Правда, каратели по такому снегу преследовать нас не могли, если бы даже у них нашлись первоклассные рекордсмены лыжного спорта. Снега, собственно, уже почти не было. Он превратился в киселеобразную мокрую массу. Но через несколько часов могло подморозить, и тогда мог появиться удобный для передвижения наст.
Поэтому никого оставлять было нельзя. Необходимо было всех довести до места.
Сил наших, однако, не хватило, чтобы за ночь добраться до землянок Ермоленко. К рассвету мы дошли только до нашей центральной базы. Последние три километра шли более двух часов.
После небольшого отдыха, взяв с собой двух бойцов, я решил добраться до Ермоленко на верховых лошадях!
Лед на канавах еле удерживал тяжесть лошади. Путь в пятнадцать километров преодолевали в течение трех часов.
Хорошо замаскированный часовой узнал нас издали и подпустил к себе, не окликая.
— Ну, как дела? — спросил я часового.
— Все в порядке, товарищ командир! Люди и груз находятся в землянках, — бодро отрапортовал боец.
Мы уже подъехали вплотную, когда из землянок к нам навстречу бросились люди. Среди новичков мелькнула знакомая фигура. Это был Давид Кеймах.
Вместе с комиссаром прилетел радист с рацией и наш старый знакомый Василий Васильевич Щербина.
В грузовых мешках было большое количество взрывчатки и арматуры для организации крушений железнодорожных составов противника.
Это был самый радостный день за все семь месяцев пребывания в тылу врага.
Мы получили новую рацию, радиста, новый шифр и программу, стала возможной связь с Москвой. Получили также средства для нанесения мощных ударов по коммуникациям противника. К тому времени институт комиссаров в Красной Армии был отменен, и у меня стало два заместителя по политической части, Дубов и Кеймах. Для обоих хватало работы в нашем разросшемся отряде.
На центральной базе московским гостям долго не давали ни сна, ни отдыха. Их спрашивали обо всем и выслушивали с затаенным дыханием. Все, что они знали и могли рассказать о Москве, о положении на фронтах, представляло для всех исключительную ценность. Нам казалось, что москвичи должны были знать все: и как бежали гитлеровцы из-под Москвы, и когда решено окончательно разгромить фашистскую Германию, и как живут наши семьи в далекой эвакуации.
Радист Коля Золочевский натянул антенну и, надевая и снимая наушники настраивал рацию и выстукивал позывные. Я стоял позади и с замиранием сердца следил за его работой. «Свяжется ли этот?.. Услышит ли нас теперь Москва?..» — думал я, и минуты мне казались часами, а спокойная, уверенная работа радиста — оскорбительной проволочкой времени. На самом же деле радист был исключительно опытный, рация — прекрасной, и все шло хорошо и быстро.
Через несколько минут Москва откликнулась, можно было передавать, и я отдал свой первый боевой рапорт:
— Отряд состоит из ста пятидесяти человек, готовых к действию — сто двадцать. За время по 20 марта отрядом уничтожено сто двадцать гитлеровцев и полицейских. Подорвано восемь мостов и пять автомашин с живой силой. Вырезано семь километров телефонно-телеграфных проводов. В двенадцати населенных пунктах захвачено и роздано населению четыреста тонн колхозного хлеба. Принято от вас благополучно пять человек и пять мешков груза. Приступаем к подготовке боевых групп подрывников для посылки на железную дорогу.
Ответ гласил:
«Поздравляем с боевым успехом. Ваша семья здорова, шлет вам привет. Вашей основной работой в дальнейшем является подрыв железнодорожных коммуникаций противника».
Я облегченно вздохнул. Все было ясно. Получена взрывчатка, установлена непосредственная связь с Москвой, принят четкий боевой приказ командования… Теперь нужно было подготовить людей, которые смогли бы привести в эффективное действие полученные из Москвы мощные боевые средства.
Восстановление связи с Москвой не только делало наши действия более целеустремленными и более эффективными. Москва как бы подтвердила наши полномочия. Теперь никто не мог поставить под сомнение, что мы действительно посланы Москвой. К нам прилетели из Москвы подкрепления. У нас была радиостанция, посредством которой мы разговаривали с центром.
Наш авторитет еще больше поднялся среди местного населения. А те задачи, которые мы ставили перед людьми, рассматривались как директивы вышестоящих парторганизаций. Нас это обязывало предъявлять большие требования и к самим себе и к своим людям. Я почувствовал прилив сил, энергии, а мои решения стали более четкими.