54199.fb2
ПРОЩАНИЕ
Я помню тот сентябрьский ясный день
И ты его забыть не сможешь долго
Родной Одессы покидая сень,
В чужую даль я ехала, за Волгу.
Так трудно было покидать тебя
И город мой, что ближе всех на свете.
Израненный снарядами врага,
Не жалости просил, нет - он взывал о мести.
В последний раз синел родной залив,
В последний раз мои ступали ноги
На камни порта. Чуть глаза смежив,
Я вижу, как стояли мы, застыв,
У трюма корабля с названьем "Ногин".
Последнее неловкое объятье,
Последний взгляд из-под бровей.
Слова твои звучали, как заклятье:
"Мы встретимся, любимая, бодрей!"
Я твердо верю, что придет победа
И что страна залечит раны вновь...
Не знаю лишь, вернешься ли ко мне ты
И возвратишь мне счастье и любовь.
В строю. Плен
Наша заводская группа оставляла Одессу 15 сентября 41-го года с последним транспортом. Мы нашли себе место на верхней палубе, она вся была уставлена орудиями, зенитками (они не стояли без дела во время нашего путешествия), тут же были воинские части. На этом же корабле уходило все городское и партийное начальство, ополчение и т.д., всего 7 тысяч человек.
В Севастополе наш корабль стоял несколько часов, и я успел повидаться с сестрой Катей, она жила недалеко от пристани. От нее я узнал что мать с дочкой старшего брата Ионной (которую она растила с малолетства) и сестра Леля с семьей - в Симферополе, а брат Апостол и сестры Хтиця и Женя с детьми в эвакуации, а мужья их воюют. Мы крепко обнялись, и я побежал на свой теплоход. Больше я ее никогда не видел.
В Новороссийске мы пробыли несколько дней. На пристани, на вокзале, на городских площадях были толпы эвакуированных, я искал среди них свою семью, но их, конечно, там не было (и быть не могло, так как "Ногин", изменив маршрут, высадил своих пассажиров в Туапсе).
Вдруг из толпы людей, ожидающих отправки, меня окликнула по имени женщина с маленьким мальчиком. Это была Рая, жена моего балаклавского друга Николая Окзарха. Она мне рассказала, в каком отчаянии он был от того, что ему, убежденному активного коммунисту и патриоту, не доверили защищать родину, только по той причине, что он родился греком. Он остался в Балаклаве, решив уйти в партизаны, если немцы возьмут Крым.
Наконец, наша группа приехала в Астрахань и решила там осесть. На некоторое время, чтобы было, на что жить, я поступил на работу на Рыбокомбинат. Меня неотступно терзала мысль, что я ничего не знаю о своей семье. Я посылал письма и телеграммы в Казань тестю, и в Красноуральск, куда были еще летом отправлены работники завода с семьями, но за два месяца ни одной весточки не получил.
12 января 42 года меня, наконец, вызвали в военкомат. Моим желанием было - мстить фашистам за их злодеяния перед народами, за моих родных, за мою разрушенную семью. От медкомиссии я отказался, и меня взяли в пехоту, рядовым.
В этот же день я, наконец, получил телеграмму от Юли, в ответ на свое очередное письмо отцу в Казань.
Так я впервые, спустя четыре месяца после нашей разлуки, узнал, что все живы, и получил адрес, по которому и стал писать уже из воинской части.
Письма из дома очень поддерживали мой дух, я хранил их и мечтал, что мы вместе будем перечитывать их после войны. Но обстоятельства сложились так, что Юлины письма пропали, а вот мои фронтовые треугольнички - их немного до сих пор хранятся у нас как реликвия.
Два месяца часть была на формировании в Астрахани, а в марте 42 г. отправлена на фронт. Бои были тяжелые, но успешные, мы продвигались на Харьковском направлении, освобождая от фашистов родные города и деревни, поэтому настроение вначале было приподнятое. "Вчера Барвинково, сегодня Лозовая, а завтра - Харьков, Киев, Перекоп!" - ликовал поэт.
Но когда освобожденная территория превысила в длину 100 км при ширине всего 8 км, сомнения начали закрадываться даже в души рядовых бойцов - не рискованно ли это, ведь обозы не успевали за пехотой. Но начальство придерживалось своей тактики - "мы за ценой не постоим".
В один из дней, когда стало совсем плохо с едой и патронами, на У-2 ("кукурузнике") прилетел Нарком обороны маршал Тимошенко. Он обратился к войскам с призывом - продержаться еще несколько дней, пока подтянутся обозы. Но держаться было не за что.
Два дня мы стояли в степи и ждали помощи от своих. Были у нас винтовки, пулеметы, но стрелять было нечем. Продовольствие тоже подходило к концу, доедали последние сухари, Немцы нас почти непрерывно бомбили, настойчиво и аккуратно. Надежда на то, что нам подвезут или сбросят с самолета боеприпасы и продукты, таяла с. каждым часом, мы понимали, что отрезаны от своих, находимся в кольце вражеского окружения, знали, что немцы близко, но они почему-то не шли на нас в атаку.
На второй день некоторые из наших командиров стали уходить, переодевшись в штатское и пряча глаза от солдат. Солдатам же, не имевшим ничего, кроме формы, уходить было некуда - кругом открытая степь - и в отдалении несколько хат, занятых немцами.
Трудно передать те чувства растерянности, унижения, отчаяния, которые охватили меня и моих товарищей...
На третий день немцы окружили и взяли без единого выстрела девяносто тысяч красноармейцев и командиров, лишенных возможности сражаться.
Так прервалась моя солдатская жизнь и почти на три с половиной года оборвалась связь с семьей. Уже после возвращения я узнал, что мои близкие догадывались, где я находился, сопоставляя мои письма со сводками Информбюро (ведь наступление с нашей стороны шло тогда только в одном направлении), и были потрясены, узнав из "Опровержения ТАСС" о пленении большой группы наших войск. Не получая больше писем, считали, что я либо погиб, либо попал в плен, что тоже давало очень мало надежды на мое возвращение.
Потом были концентрационные лагеря в Ковеле, Львове, наконец, Владаве (Польша). Все это были фашистские лагеря смерти, где целью ставилось нравственное унижение, подавление воли людей, стремление убить в них все человеческое, а потом и физическое уничтожение. Я не хочу вспоминать детали и подробности своего существования в этих лагерях, но один образ не могу не передать. Это - траншея, стержень, а может быть, и символ этих мест.
За лагерем во Владаве была траншея, куда закапывали трупы пленных, умерших от голода, холода, болезней. С утра поднимали всех, кто еще мог ходить, и с окриками: "Шнель, шнеллер" охранники гнали копать эту траншею. Тех, кто падал, пристреливали, а живые волокли их дальше. Траншея разделяла людей на тех, кто на ней работал, и тех, кого бросали туда. Грань была очень зыбкая, сегодня ты среди работающих, а завтра, как знать. Я был изможден до последней степени, вес мой был 37 кг (не знаю, зачем, нас регулярно взвешивали).
Но все же, среди всех страданий, в глубине замутненного сознания пробивался слабый луч надежды на избавление, который поддерживала жажда жизни.
Так прошел злосчастный 1942 год.
Не помню, в каком месяце 43-го среди пленных прошел слух, что уроженцев Молдавии и юга Украины будут отправлять в Румынию.
Странное дело эти слухи. В отсутствии газет, радио о многих событиях пленные узнавали из слухов; откуда они шли - не знаю.
Так вот, этот слух оправдался, и где-то, наверное, в начале весны, большую группу пленных, в которую попал и я, отправили в румынские лагеря.
Дело в том, что Гитлер любил одаривать своих верных вассалов, а Антонеску - диктатор Румынии был особо отмечен. Он получил во владение Молдавию и южные области Украины, где создал государство Транснистрию со столицей в Одессе, которое просуществовало едва ли два года. И вот передача пленных, а это была рабская рабочая сила, была очередным подарком Антонеску.
Но каким подарком это оказалось для нас... Мы получили ни много, ни мало - жизнь.