54251.fb2 Вот люди - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

Вот люди - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

Впереди нас шла группа шведских моряков с гётеборгского судна. В руках у них были спортивные сумки и футбольный мяч. Когда шведы поравнялись с проходной, начали обыскивать их. Мы замедлили шаг. Полицейские осматривали сумки, заставили выпустить воздух из мяча, помяли пустую покрышку.

Моряки привычно подняли полусогнутые в локтях руки, и их ощупали буквально с головы до ног, заставив вынуть и показать бумажники, блокноты, всё, что оказалось в карманах. Потом мы услышали: «О'кэй!», и шведов пропустили за пределы порта.

Настала наша очередь. Впереди шел Фомин. Грозно смотрел на него страж у проходной. Анатолий Георгиевич предъявил пропуск, и неожиданно заулыбался полицейский.

— О-о, рашн! Плиз!

Нас не стали обыскивать. И заслуга в том не Фомина. Наши моряки годами стяжали себе добрую славу, и ни в одном порту мира их не обыскивают. Знают: в их чемоданчиках нет сигарет и часов, в карманах не зашиты порнографические открытки, в волосах не спрятан кокаин.

ВТОРОЙ ПАРТБИЛЕТ

Фомин в сорок четвертом году, когда ему было двадцать лет, получил второй партийный билет. Первый, пробитый осколком, отправили куда-то в музей. Во время боя этот партбилет лежал у него в левом кармане морского бушлата, а поверх кармана была медаль «За отвагу». Её тоже пробило насквозь. Поэтому и медаль заменили. До самого сердца осколок всё-таки не дошел немного, и его аккуратно извлекли. Таким опасным было только одно ранение. Два следующих не угрожали жизни. Даже руку, которую думали было ампутировать, и то удалось спасти. Сначала она просто висела, потому что кость и нервы были перебиты. Из-за этой руки война для него окончилась на четыре месяца раньше, чем для других. Правда, кость срослась довольно быстро, а потом и пальцы стали двигаться, но это уже после ежедневных трех-четырехчасовых упражнений в течение нескольких лет. Теперь он почти совсем здоров. Остались только осколки в теле, но они ему совершенно не мешают. Остались и шрамы, в том числе и от собственной гранаты, которую пришлось метнуть в группу гитлеровцев, оказавшихся рядом с ним.

Когда война окончилась, ему исполнился двадцать один год. Он был таким, какие бывают люди в двадцать один год: жизнерадостным, полным надежд. И даже с медсестрой Полиной, которая пожалела для него чистый бинт и ещё накричала, будто он специально выискивает грязь, чтобы каждую минуту менять бинты, наконец, улучшились отношения, и они поженились.

После демобилизации он решил стать моряком. Он не сомневался, что так и будет. У него всё в жизни получалось. И самые крупные неприятности, порой грозившие катастрофой, в конце концов заканчивались хорошо. Никто так и не узнал, что он прибавил себе два года Попал, как и мечталось, в морскую пехоту. Зажили все раны. Получил несколько орденов и медалей. Даже фантастическая история в лесу, которая могла стоить жизни, и та окончилась хорошо.

В ту тревожную ночь привал сделали в лесу. Ровно на полчаса. Бесшумно расположились на маленькой полянке, ели молча, а если и переговаривались, то шепотом. Зажигать костры запретили: где-то поблизости остатки разбитых немецких частей, которые нападают вот на такие маленькие группы советских воинов.

Фомин в несколько минут закончил свой ужин, накинул на голову капюшон и под аккомпанемент дождика задремал, привалившись к стволу дерева. Проснулся с тревогой на душе. Вскочил и увидел, что на полянке он один.

Выбрался на дорогу и пошел вдогонку своим. Шел быстро, временами бегом, стараясь не греметь сапогами. Уже начал успокаиваться, понимая, что далеко люди уйти не успели, как увидел развилку: дорога разветвлялась на три направления. Куда идти, он имел лишь отдаленное представление. Прислушался. Ни одного звука. Стоять нельзя ни минуты. Пошел направо. Километра через два убедился, что дорога всё круче и круче забирает вправо, значит, попадет совсем не туда. Побежал назад, мысленно представляя себе карту местности, которую утром смотрел у командира. Теперь карты не было, но, конечно же, надо идти по центральной дороге. Так и сделал.

Он то бежал, то шел. Было совсем темно. В стороне потрескивали сучья. Кто-то на них наступал сапогами. Он путался в плащ-палатке и спотыкался. Часа через два услышал впереди русские голоса. Вот тогда его оставили силы. Наступала депрессия. Какая-то немыслимая усталость и сонливость. Он снова побежал. Колонну, как и раньше, замыкало несколько телег. В последней на куче тюков лежали два бойца. Он догнал следующую, плюхнулся в неё и не мог даже ответить на недовольный голос: «Еще один слабенький нашелся».

Проснулся Фомин скоро, но уже светало. Он понял, что рядом с телегой идут и разговаривают власовцы. Повернул голову и увидел, что впереди тоже власовцы, а ещё дальше, в голове колонны, немцы. Машинально пощупал под плащ-палаткой грудь: партбилет и ордена с медалями были на месте.

Нахлобучив капюшон, запахнувшись, чтобы был не виден бушлат, неловко сполз с телеги. Поднял до пояса плащ-палатку, на ходу спуская брюки и ругаясь, побежал в кусты. Сзади раздался громкий хохот и улюлюкание.

В кустах обернулся, сквозь листву увидел, что никто не остановился. Осторожно, не касаясь веток, стал пробираться в глубь леса. Выбравшись на узкую тропку, побежал. Уже давно стих шум колонны, а он все бежал, пока совсем не выдохся.

Придя немного в себя, решил найти ту третью дорогу, по которой, теперь уже ясно, и пошла его часть. Весь день бродил по лесу, а когда начало темнеть, услышал голос:

— Стой!

Это были свои. Не его часть, но свои. Он рассказывал всё, что с ним произошло, и видел недоверчивые, настороженные взгляды. И в том месте, где надо было смеяться, никто не смеялся, кроме него самого, хотя и ему уже смешно не было.

— Ребята, что вы? — развел он руками и смотрел людям в глаза, чтобы найти поддержку. Вид у него был обиженный, растерянный. Люди отводили глаза, а он всё повторял: — Ну что же вы, ребята, вот, видите, награды и партбилет в кармане…

И самому ему вдруг показалось, что говорит он неубедительно, и уже на лице не было обиды, а только растерянность и тревога. И он понимал, что у него на лице, и от этого окончательно терялся и не знал, что им говорить и что делать. Кто-то сказал:

— Пойдем к майору.

Фомин снова пересказал свою историю, и там, где было смешно, тоже не смеялся. Очень молодой майор слушал его внимательно, ни разу не перебил, не задал никаких вопросов, а только сказал:

— Может тебе, как и я, поверят, да кто же сможет оставить на передовой человека, который вернулся от власовцев, с целеньким партбилетом и орденами. Наверняка скажут: продался. Пошлют в тыл, и начнется тягомотина.

— Как же… — растерялся Фомин. И вдруг нашел самый убедительный довод: — А как же в гражданскую? Люди по нескольку дней у врагов находились…

— Дурак ты, — перебил его майор и строго добавил: — Вот что, тельняшка! Никаких историй с тобой не приключалось, и ничего такого ты не рассказывал мне. Просто отстал и в поисках своих наткнулся на мою часть. А твои тут совсем рядом, тебя проведут к ним!

С тяжелой травмой на душе шел Фомин. Как же он может скрыть? И что, собственно, скрывать? Он же ни в чем не виноват. Но этот майор, видно, прав. А если и в самом деле не поверят? Так на всю жизнь и оставаться с пятном?

Пока он добирался в свою часть, несколько раз принимал твердое решение расскажу всю правду. И столько же раз окончательно решал: ничего не скажу. А когда увидел радостную улыбку своего командира и попал в его объятия, Фомин без всяких решений рассказал всё как было.

Командир искренне и долго хохотал, ахал, хлопал себя по коленям. Потом нахмурился.

— Ничего этого не было. Понял? Отстал, а потом догнал нас. Про это будут знать только замполит и начальник штаба.

Теперь всё это было далеко позади, и он давно восстановил и свои подлинные годы и рассказал всем о приключении в лесу. Он был убежден, что легко попадет на торговый флот. Но его избрали секретарем райкома комсомола. Потом был на ответственной работе в Одесском обкоме комсомола и членом ЦК комсомола Украины. Только спустя пять лет попал, наконец, на флот.

По должности он первый помощник капитана, или, как ещё говорят, помощник по политической части. Он плавал на танкерах, сухогрузных и пассажирских судах, в тропиках, в Арктике и Антарктике, обошел вокруг Антарктиды и на сто восьмидесятом градусе два дня подряд принимал поздравления одних и тех же товарищей по одному и тому же поводу — дню рождения сына Вовки, потому что здесь проходит международная граница перемены дат и, если идешь на восток, одно и то же число длится двое суток.

Фомин не ищет проблем там, где их нет, не копается в мелочах, говорит то, что думает, и удивительно просто и ясно смотрит на жизнь. Он верит людям, и у него свой взгляд на то, что его могут обмануть. Вот что он сказал мне по этому поводу в конце рейса:

— Мы прошли два океана, одиннадцать морей, шестнадцать проливов, заливов и каналов, четырежды пересекли тропик Рака, швартовались в пятнадцати портах. В Южно-Китайском море попали в тайфун, вынесли три шторма. Сутками турбоход шел в сплошных, непроницаемых туманах, то и дело попадал в тропические ливни, когда не поймешь, где океанская вода, а где «небесная». И всё это чередовалось с тропическим накалом солнца, когда дышать приходилось раскаленной влагой. И будто мало испытаний приносила экипажу стихия, ему добавил трудностей порт Находка, выдав отвратительное топливо. Плавились какие-то немыслимые примеси и заливали шлаком водогрейные трубки, и не было другого выхода, как тушить в океане котлы и лезть в горячие топки.

Так вот, посудите сами, может ли в таких условиях плохой человек показаться хорошим, эгоист — добрым товарищем, трус — героем? И если обманет человек один раз, всё равно это выяснится, всё равно узнается, каков он на самом деле. И стоит ли из-за этого одного подвергать сомнениям то, что говорят остальные?

Фомин верит людям. Не поверить — значит очень больно оскорбить достоинство. Он не в состоянии унизить человека, накричать на него, или повысить тон, или хотя бы говорить со злостью.

После долгих странствий по чужим берегам мы зашли на Сахалин, чтобы, взяв бумагу, снова уйти за океан. И здесь, на встрече моряков с коллективом бумажного комбината, у молодого машиниста Стеколенко «отошла душа» и он выпил лишнего. А коль выпил, значит и пошуметь и характер свой показать надо.

На следующий день один из командиров накричал на него и не дал говорить, когда тот хотел что-то сказать в своё оправдание. Оправданий и действительно не могло быть. Но самолюбие оказалось больно уязвленным. И мысли глубоко провинившегося человека отвлекались от собственной вины и, подчиняясь инстинкту самосохранения, устремились против обидчика. Он уже не думал о своей вине и не чувствовал её, потому что оскорбили, унизили его достоинство. Напротив, сам он себе казался теперь пострадавшим.

Он ушел в каюту, злясь, что смолчал, когда на него кричали. Идя на вызов к Фомину, решил взять реванш. Он понимал, что зовут для очередной взбучки, и явился к помполиту раздраженный, готовый дать отпор, не выслушивать всяких нравоучений и вообще послать всех ко всем чертям, а там будь что будет.

Фомин будто и не заметил настроения машиниста. Он сказал: «Помогите мне разобраться, что всё-таки произошло. Я скажу то, что знаю, а вы дополните или поправите, если ошибусь».

Эти слова ещё не давали возможности Стеколенко выпустить свой запал, и он смолчал. А Фомин продолжал, и встала картина: моряки восторженно готовятся сойти на советский берег. Ни тебе полиции, ни пропусков, ни провокаций. Клуб, концерт, девушки, танцы. Крахмалились, гладились, начищались.

И вот забитый до отказа большой клубный зал. На трибуне представитель судна. Он говорит, что в гости к бумажникам пришли лучшие люди экипажа, ударники коммунистического труда. А в это время в задних рядах слышны какие-го реплики, возня. Это куражится Стеколенко. Хозяевам неловко, они делают вид, будто ничего не замечают, а моряки, сгорая со стыда, стараются шепотом успокоить его.

А с трибуны говорят о выдержке, дисциплине, воле экипажа, и всё больше людей оборачиваются назад на усиливающийся шум.

Моряки, сидевшие поблизости, не знали, что делать. Вывести из зала — значит привлечь общее внимание, вконец опозориться. Но и так оставлять нельзя.

Фомин ни в чем не упрекал Стеколенко. Деталь за деталью бесстрастно, едва ли не сочувственно восстанавливал вчерашний вечер. Рассказывал так, чтобы тот увидел себя со стороны, ощутил, каково было его товарищам, в каком ложном положении оказался вдруг весь экипаж. И если смотреть со стороны, получалось самое невыносимое для моряка — что-то вроде предательства по отношению к товарищам.

Фомин не обвинял его в этом. Даже слов таких не было. И не было двух сторон: обвинителя и обвиняемого. Были двое и одна беда, один проступок, один неопровержимый факт. И комсомольцу Стеколенко уже не на кого было излить раздражение, и следа не осталось от готовности дать бой.

По пути с Сахалина нас застиг тайфун, потом несколько суток до Мадраса трепал шторм.

Мокрый от пота и черный от мазута, поднялся наверх после тяжелой вахты у горячих котлов машинист Стеколенко. На раскаленной тропическим солнцем палубе было не легче. И какое это счастье, что есть прохладная каюта, куда можно уйти от этого ада котлов и тропического зноя, усиленного огнедышащей палубой.

Помывшись, он и ушел в свою каюту. Лег, и в истоме сами по себе закрылись веки. Но они тут же вздрогнули от едва уловимого шипения: включили принудительную трансляцию. Значит, что-то скажут. И в самом деле раздался голос. Командование судна обращалось к экипажу: матросы ликвидируют последствия бушевавшей стихии. Одновременно надо начать разгрузку судна из всех шести трюмов, а тальманить, то есть считать груз, некому. Командование обращалось за помощью к людям, отдохнувшим после вахты, к тем, кто имел выходной день, кто вообще не стоял вахты.

Стеколенко быстро поднялся. Он пошел, чтобы встать рядом с индусом в это горящее пекло у трюма, и считать тюки в каждом подъеме крана, и ни на минуту не отвлечься в течение двенадцати часов, чтобы не сбиться со счета. Он пошел, зная, что за весь день будут только маленькие перерывы для еды и очень короткий отдых перед новой вахтой у котлов. И когда руководитель работ заметил, что призыв командования к нему не относится, так как он только что сменился с тяжелой вахты, он серьезно сказал:

— А грехи мне перед аллахом, что ли, замаливать?