54283.fb2
В конце концов мне все надоело, я чувствую, что мне лично никто не верит, у меня нет охоты работать, я устал, и пусть себе все идет так, как идет. Все равно, у нас никто не в силах ничего изменить, если нет указки свыше ...".
К. Федин - писатель: "... Все русское для меня давно погибло с приходом большевиков; теперь должна наступить новая эпоха, когда народ больше не будет голодать, не будет все с себя снимать, чтобы благоденствовала какая-то кучка людей (большевиков).... Я очень боюсь, что после войны все наша литература, которая была до сих пор, будет просто зачеркнута. Нас отучили мыслить. Если посмотреть, что написано за эти два года, то это сплошные восклицательные знаки".
Н. Погодин - драматург: "...Страшные жизненные уроки, полученные страной и чуть не завершившиеся буквально случайной сдачей Москвы, которую немцы не взяли 15-16 октября 1941 года, просто не поверив в полное отсутствие у нас какой-либо организованности, должны говорить прежде всего об одном: так дальше не может быть, так больше нельзя жить, так мы не выживем ...".
Ф. Гладков - писатель: "Подумайте, 25 лет советская власть, а даже до войны люди ходили в лохмотьях, голодали... В таких городах, как Пенза, Ярославль, в 1940 году люди пухли от голода, нельзя было пообедать и достать себе хоть хлеба. Это наводит на очень серьезные мысли: для чего было делать революцию, если через 25 лет люди голодали до войны так же, как голодают теперь..."
По разработкам выходило, что сажать надо было всех. Любой человек мог оказаться по другую сторону от власти.
Большие надежды
До желанного водораздела,
До вершины великой весны,
До неистового цветенья Оставалось лишь раз вдохнуть...
А. Ахматова. 23марта 1944 года
И все-таки именно во время войны возникла надежда на изменение мира, страны. Слишком высокой ценой оплачивался каждый взятый рубеж.
В. Луговской с уверенностью писал: "Именно сейчас жду огромного расцвета искусств, ибо все отношения изменились, открылась новая протяженность мира, сорвались с петель старые замки, страшнее стало. Несет... Все перепуталось. К началу 20-го века все так определилось, что начали уже обозначаться немые правила мира. Очевидно, это было очень вредно и неправильно. Не выявились ещё все страшные свойства человека. Уют мира 19-го века их анестезировал. Все занимались боковыми проблемами. Всю меру, неисчерпаемость человеческой подлости и самоотверженности никто не знал. Рождественские мальчики. Елки. Взыскующие интеллигенты. Новое столетие принесло мощь худших веков истории и, следовательно, наиболее плодоносных веков. Обозначилась чушь человеческого существования. Обозначились новые, совсем новые требования уюта. Человек попал во власть новых стихий машины и её производных, но эта стихия более победна - вызвана им, а не силами природы. Регресс был настолько величественен, что его трагедия стала обыденной... мысль о жизни в другом измерении, о катарсисе. Случайность стала законом, а закон случайностью. Смерть стала тривиальной и в искусстве потеряла свое острие. Жизнь стала пышна и однообразна, как жизнь растений. К счастью, осталось основное свойство, основной интерес человека - кто прошел через двор, кто с кем живет, кто подлец. Это спасительное для людей свойство, это благодетельная, трогательная и величественная сила должна послужить содержанием отдельной главы. Меню жалкого обеда, новый карандаш, новые подметки, новый распределитель у соседа спасают людей и сохраняют потенциальные силы человечества. Все возвращается, но в другом завитке. Счастлив, благословен тот, в ком сохранилась традиция. Несчастны те, кто вверяется самозабвенно стихии этого страшного века, его проявлений. Чем проще формулирован закон, тем он сложнее. ... Но, надеюсь, человечество все-таки будет существовать, хотя это базируется только на многочисленности людского населения земного шара, и больше ни на чем".
Луговской считал, что укорененность человека в простых вещах, в вещах "низменных", делающая его нормальным обывателем, спасет человечество от новых и старых "трихин", или от идей, про которые в свое время написал Достоевский в знаменитом последнем сне Раскольникова. Но в то же время необходима традиция, в том числе и религиозная, те ценности, которые дошли от родителей. Это та ось, на которой возможно удержаться человеку и обществу, чтобы не соскользнуть вниз.
А Пастернак в июне 1944 года пишет близкие по смыслу слова о расцвете искусства: "Если Богу будет угодно и я не ошибаюсь, в России скоро будет яркая жизнь, захватывающе новый век, и ещё раньше, до наступления этого благополучия в частной жизни и обиходе - поразительно огромное, как при Толстом и Гоголе, искусство. Предчувствие этого заслоняет мне все остальное; неблагополучие и убожество моего личного быта и моей семьи, лицо нынешней действительности, домов и улиц, разочаровывающую противоположность общего тона печати и политики и пр. и пр. ...
Война имела безмерно освобождающее действие на мое самочувствие, здоровье, работоспособность, чувство судьбы. Разумеется, все ещё при дикостях цензуры и общего возобновившегося политического тона, ничего большого, сюжетного, вроде пьесы или романа или рассуждений на большие темы, писать нельзя, но и пускай. Это все промысел Божий, который в моем случае уберег меня от орденов и премий ...".
И даже обласканный властью Алексей Толстой надеялся на изменения в стране: "Что будет с Россией. Десять лет мы будем восстанавливать города и хозяйство. После мира будет нэп, ничем не похожий на прежний нэп. Сущность этого нэпа будет в сохранении основы колхозного строя, в сохранении за государством всех средств производства и крупной торговли. Но будет открыта возможность личной инициативы, которая не станет в противоречие с основами нашего законодательства и строя, но будет дополнять и обогащать их. ... Народ, вернувшись с войны, ничего не будет бояться. ..."
Удивительно, что осторожный А.Н. Толстой формулирует за пятьдесят лет горбачевскую программу "социализма с человеческим лицом". Правда, время показало её нежизнеспособность. Однако главная мысль, которая приходила в голову большинству писателей, - мысль о том, что "народ ничего не будет бояться". Это понимала и власть, оттого так страшно снова раскрутился в послевоенные годы маховик репрессий.
"Анна Андреевна, - писалось в воспоминаниях о ней, - была переполнена оптимизмом.
- Нас ждут необыкновенные дни, - повторяла она. - Вот увидите, будем писать то, что считаем необходимым. Возможно, через пару лет меня назначат редактором ленинградской "Звезды". Я не откажусь".
Эти слова, если действительно были произнесены, продолжали роковую игру её судьбы. Жизнь Ахматовой навсегда соединилась с докладом Жданова и постановлением о журналах "Звезда" и "Ленинград".
В магической драме Ахматовой "Сон во сне" или "Энума элиш" все это было предсказано.
Можно ли сказать, что надежды стольких умных и даже прозорливых людей были наивными? Ведь странно, когда столько человек говорят в один голос одно и то же: "Как жили раньше - больше невозможно!"
Но эти голоса хорошо расслышали наверху и сделали все, чтобы не дать осуществиться надеждам.
Борис Пастернак в письме в Ташкент разочарованно заключал: "Мне казалось, будут какие-то перемены, зазвучат иные ноты, более сильные и действительные. Но они ничего для этого сделали. Все осталось по-прежнему .... И я одинок в той степени, когда это уже смешно".
Aлма-Ата.
"Голливуд на границе Китая"
И на этом сквозняке Исчезают, мысли, чувства...
Даже вечное искусство Нынче как-то налегке!
А. Ахматова.
Конец 1942 - начало 1943 года
"Моя алма-атинская жизнь несколько тяготит меня, - писала Т. Луговская Малюгину. - Во-первых, я отвыкла от Григория за этот год разлуки, во-вторых, я не работаю, так как договоров нет, а на штатную работу я боюсь поступать, потому что не потеряла надежды получить вызов в Москву. В-третьих, мне сейчас, видимо, везде будет беспокойно по причинам, от меня не зависящим.
Алма-Ата, хотя и причудливо раскинулась у подножия снежных гор, все же довольно милый город. Прямой, чистый и озелененный до противности. На одной из магистралей города находится трехэтажное здание урбанистического вида (здесь в Средней Азии обожают этот тип архитектуры) - это гостиница "Дом Советов", набитая до отказа ленинградскими и московскими кинематографистами. Дамы всех мастей и оттенков, но, в общем, до такой степени все на одно лицо, что иногда начинает казаться, что ты галлюцинируешь. И мужчины - готовые растерзать на части всякое новое лицо женского пола. Если случайно природа не наделила вас двойным горбом или оторванной ногой - любой лауреат к вашим услугам на любое амплуа - мужа, любовника, поклонника, друга и т.д.
У меня и Широкова есть комната с большим окном на уровне земли, куда заглядывает солнце от 3 до 7 часов, с рабочим столом, кроватью, шкафом и ещё разными бебихами, которые я уже изобрела на месте и которые принято называть уютом. ....
Тут люди живут какой-то странной жизнью - словно им осталось жить ещё несколько дней и они стремятся за этот кусочек времени выполнить все свои желания (и возвышенного, и низменного порядка).
Потом сюда приезжал мой брат и очень огорчился от моего вида, говорит, что я стала совсем тощая, и требовал моего возвращения в Ташкент".
В этом военном городе кинематографистов, нашем "Голливуде", "городе снов", оказались и писатели - К. Паустовский, М. Зощенко и В. Шкловский, тоже работавший с Эйзенштейном над "Иваном Грозным". Здесь снимались все знаменитые ленты военных лет, но что касается быта, то он был в каком-то смысле ещё труднее ташкентского. В небольшом двухэтажном здании, Доме искусств или, как его называли, "лауреатнике", жили лауреаты Сталинской премии. Они получали пайки высшего сорта и имели столовую с особыми продуктами.
В первом варианте поэмы "Город снов", посвященной Алма-Ате, Луговской писал об их житье в "лауреатнике":
Мое жилье, о Боже! "Дом искусства".
Без электричества, без лампочек, без печек,
Набитый небогатыми людьми,
Как мертвая собака червяками.
Войдешь - ударит духом общежитья.
Эвакуация на свете возродила Все, что бывало в каменных пещерах.
И вот он вьется в темном вестибюле
Дух человечества. В своей клетушке Лежит опухший пьяница-актер С костлявой девочкой. Потом семейство Благожелательное, неживое.
Потом удачник - неприкрытый вор Случайных тем. Прости его, Создатель!
Весь Дом искусства, словно падаль, воет.
От бешеной нужды и подхалимства.
Как страшно, как печально в этом доме,